Лионель Вестфорд поддался искушению, против которого столько боролся, и написал Руперту Гудвину, что принимает его предложение.
Три дня спустя Лионель выехал из Лондона. В первый раз в жизни он солгал своей матери, сказав ей, что ему предложили место художника в городе Гертфорте.
Клару Вестфорд опечалила разлука с сыном; но ведь она видела отчаяние на его лице и утешалась только мыслью, что занятия и маленькие путешествия рассеят его мрачные думы.
Руперт Гудвин только по просьбе дочери согласился доставить работу бедному молодому художнику; сам по себе он был чрезвычайно равнодушен к нужде ближнего, но для дочери он все охотно делал. Сына же своего он ненавидел, потому что знал, что тот читал тайну в его сердце, и потерял к нему все уважение.
В прекрасный день августа месяца Лионель прибыл в Вильмингдонгалль. В воздухе было так тихо, что ни один лист не шевелился в густой зелени парка. Поверхность озера, окруженного высокими деревьями, была гладка как зеркало и отражала ярко-синее небо.
В течение нескольких месяцев Лионель был невольником в пустыне Лондона; в течение нескольких месяцев он посещал только мрачные улицы этого города, в которые не проникали лучи солнца и не было свежего воздуха. Зато когда он вступил во владения банкира, он вздохнул свободнее; грудь его высоко подымалась и поступь стала тверже и смелее. «Это чистый рай! — воскликнул он, — а она царица его! О, как бьется мое сердце при приближении той минуты, когда я опять увижу ее блестящие глаза и услышу ее звучный голос!»
От ворот парка до дому было порядочное расстояние. Лионель оставил свой дорожный мешок у швейцара, а сам пошел по указанной ему аллее, ведущей среди густых кустов мимо одного грота и конюшен к замку. В этой тенистой аллее, несмотря на ясный день, царствовал какой-то таинственный мрак, и чем дальше Лионель шел, тем более действовали на настроение его духа этот мрак и тишина. Восхищение, еще недавно ощущаемое им, исчезло и уступило место внезапной печали, таинственной тяжести, давившей его грудь. Он удвоил шаги и с лихорадочным волнением торопился добраться до дома, чтоб увидеть какое-нибудь живое существо и услышать человеческий голос.
После довольно продолжительной ходьбы он достиг грота и конюшни. Здесь было еще темнее. Между огромными грудами утесистых каменьев возвышалась развалина греческого храма; маленький водопад тихо тек между каменьями, обросшими мхом, и впадал в пруд, ровная поверхность которого покрывала, казалось, неизмеримую глубину. «Это безлюдное место как будто скрывает преступление», — подумал Лионель, остановившись на несколько минут, чтобы рассмотреть его.
В это время он услышал глубокий стон и невольно вздрогнул; но он был храбр и тотчас же оправился. «Этот стон, без сомнения, испустил человек, он, кажется, послышался мне из-за груды каменьев». С этими словами он обошел грот и увидел на другой стороне старика в крестьянской одежде, сидящего на камне, обросшем мхом, и закрывшего лицо руками. Он, казалось, был очень стар, ибо длинные, жидкие и белые как снег волосы падали на худые его плечи. По-видимому, то был садовник, так как грабли и лопата лежали подле него на траве.
Пока Лионель рассматривал этого старика, он снова застонал, но на этот раз сопровождая свой стоп словами: «О, Боже, Боже! — восклицал он, — это ужасно! Могу ли я более переносить это?».
Лионель почувствовал сострадание, он подошел к старику и положил руку на плечо его. Старец обернулся и быстро вскочил на ноги; лицо его было бледно от страха, и он дрожал всем телом.
— Кто вы? — спросил он подавленным голосом. — Кто вы и зачем явились сюда?
— Я чужой, — ответил Лионель. — Я слышал ваши стоны и пришел помочь вам.
— Чужой? — тихо повторил старец, отирая холодный пот со лба. — Чужой? Правда ли это? — Внимательно, почти жадно рассматривал он открытое лицо Лионеля, как будто желал прочитать на нем его мысли. — Да, да, — пробормотал он, — я вижу, вы меня не обманываете; вы чужой в этой ужасной местности. Но я сейчас что-то говорил? Я часто говорю и сам не знаю, что говорю. Я стар, и в голове моей все помрачилось. Я много говорил? Сказал я что-нибудь, отчего застыла бы кровь в ваших жилах и встали бы дыбом волосы на вашей голове?
Лионель с состраданием посмотрел на бедного садовника. Очевидно, то был сумасшедший, терзаемый каким-то ужасный бредом.
— Добрый старец, — кротко сказал он, — вы напрасно так мучаетесь, успокойтесь, вы ничего не говорили особенного.
— Так я ничего не сказал? Но случается, что я говорю странные слова, не имеющие более смысла, чем карканье вороны в полночь. Я очень стар и служу Гудвинам уже семьдесят лет. Руперта Гудвина я носил на руках и отца его я знал еще мальчиком, добрым, веселым мальчиком, не таким мрачным, как нынешний наш владелец. Я им долго и верно служил и они были для меня хорошими господами. Не могу же я теперь на старости лет обратиться против них и предать их? Не правда ли?
— Известно, не можете, — возразил Лионель.
— Нет, нет, это невозможно. Семьдесят лет они меня кормили и я не изменю им, хотя мне теперь и часто кажется, что я должен подавиться их куском хлеба. Но ведь я не смею говорить, не смею более болтать с вами, не то у меня с языка опять сорвутся странные слова; но они ничего не значат, молодой человек, заметьте раз навсегда, что они ничего не значат.
Старый садовник взял свои грабли и лопату и поспешно удалился, оставив Лионеля недоумевать насчет его поведения.
«Он без ума, бедный старец, — подумал Лионель. — Удивляюсь только, что банкир не откажет такому старику и не выдаст ему пожизненной пенсии!»
Лионель продолжал свой путь и вышел из этой таинственной аллеи на открытую площадку, в конце которой стоял господский дом, в котором в прежние времена живало столько благородных владетелей. При виде этого дома он забыл старого умалишенного садовника и только думал об Юлин Гудвин, прекрасные черные глаза которой очаровали его семь дней тому назад.
Войдя в дом, он был принят дворецким, который немедленно провел его в приготовленные ему комнаты. Когда они вошли, дворецкий почтительно спросил его, не прикажет ли он чего и на ответ Лионеля, что ему ничего не нужно, он низко поклонился и вышел. Молодой человек осмотрелся в своем новом жилище, составлявшем разительную противоположность со скромным жилищем, где он оставил свою мать и сестру. Снова мучила его мысль о том, что он играет фальшивую роль как в отношении Руперта Гудвина, так и в отношении матери; и когда прекрасный образ Юлии Гудвин рисовался перед его глазами, его оттеснял образ старого безобразного садовника, пугающий его своими неподвижными глазами.