Дом Морозова, срубленный из толстых, в обхват, бревен, с небольшими квадратными окошками, пропускавшими внутрь очень мало света, чем-то походил на самого Устина. Он, как и его хозяин, был молчалив, тих, угрюм и, казалось, одинок, хотя стоял в одном ряду с другими домами.
Когда-то вокруг дома не было никакой ограды. В те времена его двери днем и ночью стояли распахнутыми, а оконца без ставен приветливо улыбались каждому прохожему, приглашая в гости. И люди, будто откликаясь на этот зов, заворачивали к Морозовым, неизменно встречая радушие хозяев.
Постепенно приветливость и радушие Морозовых убавлялись, как убавляются воды Светлихи по мере наступления знойных дней. Люди заходили к ним все реже и реже.
Устин всю усадьбу, включая большой огород, спускающийся по уклону до самой реки, обнес плетнем, на окна сделал дощатые ставни. Дом теперь глядел в улицу через плетень своими оконцами как-то грустновато, обиженно.
Огораживая дом плетнем, зеленодольцы делают обычно простенькие, тоже плетенные из прутьев, ворота и калитку. Устин же, к удивлению колхозников, ворота поставил добротные, из толстых досок, на тяжелых столбах в рост человека.
— Чего смешишь народ? — спрашивали некоторые Морозова. — Пришил к сермяге бобровый воротник.
— Федьку, дьяволенка, никак дома не удержишь. Снует, челнок, туда-сюда, — объяснил Устин.
— Пусть снует, чего тебе? Не потеряется, шестой год мужику.
Однако Морозовы большей частью держали ребенка дома. Целыми днями парнишка слонялся по двору, завистливо поглядывая через плетень на улицу.
Из года в год двор зарастал мягкой невысокой травой. Когда родилась Варька, Пистимея часто клала ее в тени на эту травку. Девочка часами лежала безмолвно, глазела в небо, словно хотела там что-то высмотреть.
— А там Боженька, Варварушка... Боженька там, — меняя под ребенком пеленки, ласково говорила Пистимея, остро поблескивая глазами. — Подрастешь вот и молиться ему будешь.
— Ну да, Боженька... Галки одни летают там, — нередко вставлял Федька.
Пистимея качала головой или грозила сыну обрубленным пальцем и говорила сурово:
— Вот заложит поганую глотку, так узнаешь, кто там... Убирайся с моих глаз!
— А ты открой ворота, я уйду... Вечно на замке держите!
— Какие замки тебя удержат, козла бездомного! — ворчала Пистимея, возясь с дочерью. — В избу ступай! А то отец вон уйдет тебе!
Федьку действительно замкнутые тесовые ворота давно уж не держали. Он просто-напросто, едва улучал минуту, перелезал в любом месте через плетень и убегал из дому до самого вечера. Варька же так и выросла за плетнем. Тогда в колхозе уже были детские ясли, но Пистимея носить туда ребенка наотрез отказалась. Пока кормила грудью, на общественные работы почти не ходила. А потом просила нянчить Варьку то одну, то другую старуху.
Подрастая, девочка все чаще и чаще подходила к плетню, смотрела сквозь его дыры на улицу так же подолгу, как на небо.
— А чего ты? Пойдем, — перемахивая через плетень, сказал однажды Федька, когда девочке было года четыре.
— А как я? — спросила она, задирая головенку.
— Вот еще... давай пересажу, да и все. Чтобы матка не увидела только...
Но, хотя Федька был на восемь лет старше сестры, пересадить ее через высокий плетень не мог.
— Ладно, — сказал он Варьке. — Да не хнычь ты... Завтра я вон там, на огороде, дырку в плетне проделаю. Поняла?
... Бессчетное количество раз заделывал Устин Федькины лазы. Только заплетет таловыми прутьями дырку в одном месте, Федька тотчас проделает в другом.
— Э-э, черт, да что это за дети! Хоть глухим заплотом всю усадьбу обгораживай! — вскипел в конце концов Устин. — И эта мокроносая свиристуха от дома отбилась. Взять бы их обоих да стукнуть голова об голову!..
Пистимея словно испугалась, что Устин тотчас же выполнит свою угрозу, схватила дочку, прижала к себе:
— Что говоришь-то, одумайся! Долго ль, в самом деле, ребенка с ума свихнуть? Не трогай ты ее, не пугай мою касатушку. Уж я сама как-нибудь с ней, сама...
... Высоким и глухим забором обносить свой дом Устин не стал. Сына все равно не удержал бы никакой забор, а дочь, испуганная, пришибленная, сидела в самых дальних комнатах дома с книгой в руках и слабеньким детским голоском бубнила: «Да будет свет, — приказал Бог, — и стал свет... И назвал Бог свет днем, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один. И сотворил Бог рыб больших и вечную душу животных... И увидел Бог, что это хорошо... И был вечер и было утро: день пятый...»
Немного погодя девочка, закрыв глаза, повторяла и повторяла на память: «Адам родил Авеля и Каина; Каин родил Еноха, Енох родил Ирода; Ирод родил Михаила...»
— Не Михаила, доченька, — Мехиаеля. А Михаил — это архангел, сокрушивший дьявола Сатану, который хотел сесть на небесный престол самого Господа. Хотел, да попал со своими шаромыжниками, что хотели помочь Сатане, прямо в ад, в котлы горючие. Ну, мы дойдем еще до сего места. Мехиаеля, говорю, родил Ирод...
— «Мехиаеля... — покорно повторяла девочка. — Мехиаель родил Мафусаила; Мафусаил родил Ламеха; Ламех родил от жены Ады Иавала и Иувала да от жены Циллы сына Тувалкиана и дочь Ноему...» Мама, мама, а почему у этого Ламеха было сразу две жены? — спросила однажды девочка.
— Тьфу, бессовестная! Можно ли такие речи вести?! — рассердилась мать. — Сказано в Писании, что две жены, — значит, — две. Нам, грешным, не понять, зачем да почему. Ты читай и проникайся! И повинуйся Слову Божьему. Ибо, как изложено в Писании: "И сказал Ламех женам своим: «...жены Ламеховы! Вникайте словам моим: я убил мужа в язву мне и отрока рану мне. Если за Каина отомстится всемеро, то за Ламеха в семьдесят раз всемеро». Поняла?
Варька ничего не поняла, потому что эту бессмыслицу вообще никто не в состоянии, видимо, понять, но очень испугалась. С тех пор она никого ничего не спрашивала, а лишь «проникалась» и «повиновалась», по нескольку раз в день вместе с матерью принималась креститься и кланяться то в правый угол, где висел металлический медный крест с распятым Иисусом Христом, то в левый, где перед раскинувшим хищные крылья иконостасом тускло мерцала лампадка.
Девочка ничего не спросила даже тогда, когда из дома исчезли и лампадка и все иконы, а мать перестала креститься и кланяться, все молитвы возносить Богу стала на коленях. Варька молча выслушивала разъяснения матери, что они с ней «сподобились», что открылась им «истинная» вера в Христа, что иконы и лампадка им теперь не нужны, что Бог теперь у них постоянно живет в самой душе, и именно этому Богу, а не тому, который нарисован на иконах, будут они молиться и что вера их называется теперь баптистской...
Еще мать говорила иногда:
— Православную-то церковь не открыть теперь в селе. Где уж! И церковь самое надо, а она, эвон, под амбаром. Опоганили, да и отдаст разве Захар! И попа, надо и колокол, и все церковное имущество... Кто даст, где взять? А молитвенный домишечко, Бог даст, откроем. Четыре стены, потолок — и вся недолга. И дело легче, и шуму меньше...
Из всех этих объяснений Варька поняла ровно столько, сколько из процитированной когда-то матерью речи двоеженца Ламеха. Она знала теперь твердо одно: где-то в небесах есть всемогущий Бог, которому следует безропотно подчиняться. Богу надоело сидеть на иконах, и он, кажется, переселился в их с матерью души. Мать в порыве благодарности за это по нескольку раз в день падала на колени и воздавала хвалу Господу Богу. Варька тоже безоговорочно опускалась на колени и тоже шептала бездумно заученные со слов матери молитвы...
Но сегодня Пистимея молилась в горнице одна. Молилась уже давно — с той минуты, как Устин наложил воз сена и повез к скотным дворам.
Варвара сидела на кровати в своей маленькой комнатушке и через открытую дверь глядела на мать.
Пистимея стояла на коленях и, прижав руки к груди, бормотала:
— Христос наш Всевышний, благодетель и судия, воздаем хвалу тебе, принявшему за нас, грешных, муки мученические. Ты, властитель наш и властелин единственный всего живого и мертвого на земле, помнишь и благословляешь нас, подвергающих себя Христовым испытаниям, и ждешь нас в эфиры светлые, и даешь нам блаженства вечные. Ибо сказано у твоего ученика Матфея устами святыми: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное». Изрек твой раб преданный также: «...кто унижает себя, тот возвысится». Припадаю к стопам твоим я, овца послушная, раба покорная, и, припадая, молю смиренно: как на учеников твоих сошел в пятидесятый день воскресения твоего дух святой, так пусть сойдет он на меня, рабу грешную, чтоб получила я духовный дар, чтобы ощутила я благодать Божью и уразумела языки иные... Сподобь поговорить меня с тобой, сподобь! Сподобь! Сподобь!!
Пистимея начала все громче и громче повторять это бесконечное «Сподобь!», поднялась с колен, воздела руки кверху, запрокинула голову, затряслась. Платок упал с головы, седые волосы растрепались, разлохматились, она застонала и, не то хохоча, не то плача, забегала по комнате, выкрикивая:
— Слышу, слышу! О Господи, покарай меня, грешную, и дочь мою, и чрево мое... Красно небо да раздавит нас. Вместо рогов бараньих произрастают на лбу змеи ядовитые, с семью жалами каждая. Извиваются и тянутся к дочери моей, верно... Карбора... Елистафарет... На горе Синайской... В Вирсавии... В землю Мориа ходил Авраам... Я знаю, знаю, сказал Бог: «Возьми сына живого, единственного твоего, которого ты любишь... И пойди в землю Мориа и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которых я скажу тебе». И пошел Авраам, праотец святой... Ибо завет Господень — просящему у тебя дай... Амаарва... Елистафарет... О Господи! О Господи, возьми меня вместе с дочерью!! Или возьми меня вместо нее!! О Гос..
И тут Пистимея упала на пол, начала кататься от стены до стены, колотить в крашеные доски оголенными ногами, продолжая выкрикивать непонятные слова...
Она каталась, корчилась, стучала ногами минут пятнадцать. Наконец откатилась в самый угол и, словно застряв там, забилась еще сильнее. Но силы, видимо, оставляли ее уже, она билась все медленнее, простонала последний раз и затихла. Только время от времени по всему ее телу прокатывались судороги.
Варвара на все это глядела безучастно. Глаза у девушки были пустыми, холодными, словно остекленевшими. По всему лицу ее была разлита такая же холодная, неживая, как у мертвой, бледность.
Наконец Пистимея пошевелилась, встала, подняла платок, пошатываясь, как пьяная, побрела в комнату к дочери, чуть не споткнувшись о порожек. Со стоном опустилась рядом с дочерью на кровать, погладила Варвару по голове:
— Доченька моя... Страдалица святая... И ты молись, молись... Недолог срок — откроются врата святые, райские...
Варвара отшатнулась от матери. Ей казалось, что она гладит ее не рукой, а скребет по голове холодной, крепкой, как кость, палкой.
— Ну чего ты, доченька? Тоскливо, что ли? Молись еще, и снизойдет Божья благодать на грешную твою душу. Как на мою. — Пистимея нагнулась и доверчиво прошептала тихонько в ухо дочери: — Сподобилась опять я... Опять духовный дар получила. Разговаривала с Господом, слышала его голос и понимала... Вот только не видала лика его. Но увижу... И ты услышишь глас Божий, а может... и увидишь его, с венцом сияющим... коли поусерднее молиться будешь. Ведь благоволит к тебе Господь наш... Опять о тебе спрашивал. Спокойно, не сердясь, вопрошал так: не вошел ли уже блаженный дух в твою душу? Терпелив Господь. Я утешила — недолго ждать ему...
Молчала Варвара, смотрела все тем же взглядом перед собой в пустоту. Потом подняла руку, начала растирать под левой грудью, словно там что-то саднило, горело. А Пистимея продолжала нашептывать в ухо сухими губами:
— Счастье какое — Господь увидел тебя и нарек своей избранницей! Тело твое, доченька, с рождения помечено святым крестом, и Господь зовет тебя откликнуться на святой зов, просит засушить его на святые мощи. И никуда не уйти от Божьего глаза, от Божьего зова. Сказано у Матфея: «Отдавайте кесарево — кесарю, а Божье — Богу». Плоть твоя греховная еще сопротивляется, оттого и мучаешься, горишь, как в огне. И вечно гореть будешь — на этом и на том свете, если не согласишься. Про таких-то изречено в Евангелии: «И ввергнут их в печь огненную; там будет плач и скрежет зубовный». А согласись — и тотчас разольется благодать по всему телу, войдет в душу облегчение, обмахнут тебя святые крылья, погасит огонь, тебя съедающий... Да ведь все равно, доченька, земная жизнь — путь к небесной. Мы и живем лишь святой надеждой на благословенный миг избавления от бренного тела. Лишь на одре смертном явится тебе, дочери Господней, чудесный свет Христов. Явится и засияет. Будет душа твоя облечена в новое, бессмертное тело, глухое ко греху и соблазну. И станешь ты хозяйкой небесного Ханаана...
— Н-нет! Нет!! — из последних сил шептала полуобезумевшая вконец измученная беспрестанными уговорами Варвара, упала на кровать и сунула голову под подушку.
Пистимея встала с кровати, помолчав, произнесла сухим властным голосом:
— Встань! Подними глаза свои бесстыжие!
Варвара покорно поднялась, посмотрела на мать. Та стояла прямая, страшная. Седые, спутанные после «разговора с Богом» волосы торчали из-под платка, казалось, вздыбились во все стороны на ее маленькой головке, острый, высохший от времени нос побелел.
— Молись, негодница! Молись, пока не проймет твой ум Божья воля, — пошевелила она ввалившимся ртом, — пока не очистится душа твоя от соблазна поганых. Ишь что выдумала — в клуб ихний, в гнездо греховное, бегать!
— Мама! Маманя... — упала на колени Варвара, обхватила худые ноги матери. — Я ведь дочь твоя...
— Ты дочь Богова, — бесстрастно проговорила старуха. — Молись! Не жалея усердия, молись! И прозреешь... И увидишь — язык-то у Егора раздвоенный, как у гада ползучего.
— Как ты можешь, как можешь... — простонала Варвара.
— На кого ропщешь? — чуть повысила голос мать. — Могу, потому что знаю — раздвоенный. И не только Егора, эту Анисимову внучку чтоб за версту обходила мне... — Помолчала, пожевала губами. — Ну да Господь накажет эту свиристуху мокрогубую. Вот попомни, доченька, скоро у внучки Анисима загорится все внутри, закорчится, заизвивается она от жара, ее съедающего. Уж я помолюсь об этом. Будет знать, как залазить грязными лапами в душеньку твою...
Пистимея оттолкнула от себя дочь.
— Было еще мне видение сейчас: снизошел ангел, посланец Бога, и передал слова Господни: «Мать и отец вольны над жизнью и смертью детей своих...» Гляди — не дашь согласия тело свое на мощи святые высушить, родительской волей, родительской силой... положим тебя на святую скамью. Свяжем и положим...
— Отец не разрешит! — в отчаянии крикнула Варвара, извиваясь на полу.
— Бог позволил, а отец мне что? Заговорю его святой молитвой.
Пистимея нагнулась, снова погладила Варвару по голове сухими, словно окостеневшими уже пальцами, вытерла мокрые глаза дочери и помягче проговорила:
— Так что готовься, доченька, ко посту последнему и потому великому. На пресвятую Троицу, в Духов день, и начнем, благословясь.
В это время послышался скрип отворяемых ворот, неторопливые шаги во дворе. Через минуту в кухню вошел Устин. Топчась на вздрагивающих половицах, он разделся и молча сел в горнице у окна. Смотрел в мерзлые стекла и думал о чем-то, запустив пальцы в отпотевшую в тепле бороду.
Варвара поднялась с пола, упала грудью на кровать, уткнула лицо в подушки.
Устин встал и вошел в комнату Варвары, отодвинув плечом не успевшую посторониться жену, и все так же молча стал смотреть на вздрагивающее тело дочери. Варвара чувствовала отцовский взгляд на своем затылке, и этот взгляд еще глубже вдавливал ее голову в подушки.
С минуту в комнате стояла тишина. Она была такая вязкая, тягучая, необычная, что Варваре казалось: сейчас замрет, остановится тикающий маятник часов-ходиков, остановится все на свете — ее сердце, жизнь за окном. Низкое солнце на небе тоже остановится, начнет блекнуть, потухнет, разольется чернота по всей земле. И уже никогда не наступит день, никогда не растают снега, не зашумят травы на полях, не просвистит в лесу птица...
— Вот, батюшка, Устин Акимыч, владыка ты наш, — вкрадчиво и покорно проговорила Пистимея измученным голосом. — Поганый бес вошел в душу нашей дочери, рвет ее тело когтями железными. Господь снизошел до нас, грешных, и внушил мне: «Пусть жертвует раба Варвара грешное тело на святые мощи — и сгинет бес, войдут в душу нашей дочери вечные блаженствия...» А она противится счастью своему и воле Господней..."
Варвара оторвала тяжелую голову от подушки, сползла с кровати, упала на колени перед отцом, как за несколько минут до этого перед матерью.
— Нет! Не-ет! Отец мой родненький...
Устин сел на табуретку. Варвара, обхватив его колени, как только что ноги матери, прижалась к ним горячими щеками. Волосы ее, собранные на затылке в тяжелый узел, рассыпались, закрыли грязные Устиновы валенки, черными волнами растеклись по полу.
— Но велика милость Господня, и потому он, мудрый и всемогущий, не наказывает Варвару за неслыханное ослушание, — скрипела Пистимея, тыча обрубленным пальцем куда-то вверх. — Он только говорит, являясь после молитвы в ослепляющем сиянии: «Дите глупо, родительский долг — наставить на ум». И еще: «Родительская воля — моя воля». Вот я и думаю, Устин Акимыч: на Троицу, в Духов день, помолившись, начнем готовить дочь для святого дела...
Подняв заплаканное распухшее лицо, Варвара с мольбой поглядела обезумевшими глазами в бесстрастное, словно окаменевшее, лицо отца.
— Батюшка, — прошептала она, — не слушай ее, не соглашайся... Стану ноги твои мыть и воду пить, буду следы твои целовать... До самой смерти буду...
— Дура! — подскочила к ней мать. — Тебе бессмертие готовят, а ты о смерти думаешь...
— Ну! — движением руки остановил наконец Устин жену. Помолчал, погладил голову дочери, лежавшую у него на коленях.
— Так ведь воля Божья... — начала было обиженно Пистимея.
— Пошла отсюда! — прикрикнул на нее Устин.
Пистимея, тяжело вздохнув, ушла на кухню.
— Защити меня от нее, батюшка... Защити! — приглушенно воскликнула Варвара, опять умоляюще заглядывая ему снизу в глаза. Она вся дрожала, будто на морозе.
Устин ничего не ответил.
Варвара хотела встать, но едва пошевелилась, как почувствовала — отец сильнее прижал ее голову к своим жестким коленям.
— Вот что, Варвара, — вдруг проговорил отец, — иди к скотным дворам. Там Митька Курганов сено мечет. И внучка старика Шатрова там... поняла?
Варвара затихла, потом несмело опять подняла голову, прошептала:
— Батюшка! Не буду я... Ну зачем тебе это?
— Зачем — не твое дело! — раздраженно двинул бровью Устин.
— Не буду я больше... не буду! — взмолилась Варвара.
Устин зажал вдруг толстую прядь ее волос своими заскорузлыми пальцами, туго намотал ее на кулак так, что волосы затрещали.
— Больно же! Отец! Батюшка!
Устин встал, поднял за волосы с пола дочь, притянул ее запрокинутую голову к самому своему лицу. Царапая бородой ее щеки, предупредил, выталкивая сквозь зубы по два, три слова:
— Больнее будет, если мать... на святую скамью... положит. Поняла?
И чуть тряхнул кулаком с намотанными волосами. Варваре показалось, что волосы ее отстали от головы вместе с лоскутом кожи.
Потом Устин, кажется, забыл о дочери. Несколько минут он задумчиво сидел на прежнем месте, крутил на палец влажную прядь бороды..
— Поторапливайся, — бросил он дочери, не прекращая своего занятия.
Варвара вздрогнула и стала одеваться. Подвязав платок, она невесело сказала:
— Мне бы легче было, коль знала, для чего тебе это.
— Кто много знает, тот ночами плохо спит, — ответил отец. — Умойся холодной водой.
Умывшись, Варвара снова подвязала платок, надела фуфайку. Уходя, приостановилась в дверях:
— Боязно мне. У Митьки и так, едва к нему подойду, ноздри дрожат. А ты еще заставляешь дразнить его... Доиграюсь я с ним...
— Ну! — снова дернул бровью Устин. — С ним ли, с Егором ли — какая разница?
— Отец!
— Да иди ты, иди! — вдруг рассердился Устин, встал и вытолкал дочь за дверь. И, держась за скобу, прокричал в темные сени вслед Варваре: — Да гляди у меня... чтоб все как в кино, чтоб внучка Шатрова все видела! Улыбку на рожу-то надень!
И захлопнул дверь.
Пистимея скорбно стояла у стены, не проронив ни одного слова. Только когда Устин закрыл дверь, произнесла:
— Все так, все так, Устинушка. Отстанет теперь эта проклятая девка от Варьки. О Господи, вразуми ты дочь нашу грешную, поставь ее на путь праведный...
— Перестань гундосить, ладанка вонючая! — раздраженно бросил Устин. — Что это за Господь у тебя такой? Какому, в конце концов, Богу ты поклоняешься? Когда-то вроде староверкой была. Сюда приехали — по православному креститься зачала. А сейчас... Насчет Варьки я все думал — пугаешь ее. А в последнее время, гляжу, вроде всерьез готовишься на лавку ее класть. Но баптисты не занимаются таким изуверством. Так к какой же вере ты сейчас-то сподобилась?
— Бог для всех один, да верят в него разно, — проговорила Пистимея. — До истинной веры не каждый доходит...
— Вон как! — насмешливо бросил Устин. — Узнает Большаков, до какой веры ты дошла, — прихлопнет ваше молитвенное гнездо, а тебя заместо Варьки на мощи высушит. — И, помолчав, добавил вдруг с горечью: — А Богу твоему привязать бы по веревке к каждой ноге, концы к седлам, да коней пустить в разные стороны. На одну лошадь я сам бы сел...
Пистимея задохнулась, минуты полторы только открывала да закрывала беззвучно свой сморщенный рот. Наконец проговорила, всхлипнув:
— Безбожник ты окаянный!.. Не веришь в силу Всевышнего, не зовешь его на помощь в молитвах — вот и не можешь пожать плоды деяний своих. Даже вон Егора, что дочь твою смущает, прищемить не можешь. Да и вообще, гляжу, хлещешься в судорогах, как рыба на берегу, ловишь ртом спасительную воду, а кругом только воздух, сухой и ядовитый...
Устин, направившийся было в горницу, остановился:
— Как рыба, говоришь, на берегу?
Подумал о чем-то, скривил заросший волосами рот, но так и не промолвил больше ни слова.