Длинный пологий увал за Зеленым Долом, по склону которого кое-где растут могучие кедры, летом обычно безлюден. По весне, когда увал покрывается нежно-зеленой травкой, здесь несколько недель пасут скот.
Но, рано вытаяв под солнцем, рано зазеленев, весь склон под тем же солнцем рано и выгорает. Под жгучими, почти всегда отвесными лучами травка, не набрав силы, никнет, валится, жухнет, рассыпается в пыль. Скот сюда уж больше не выгоняют, целое лето увал, черный, молчаливый, с завистью смотрит через деревню, через Светлиху на зеленые, искрящиеся по утрам холодно-матовой росой зареченские луга да на полыхающий всеми цветами радуги Марьин утес.
Теперь до самой зимы сюда, на увал, разве только поднимется на рассвете какой-нибудь колхозник, чтобы полюбоваться дымной и росной зареченской неоглядью да расцвеченным первыми лучами Злат-камнем.
Зато зимой это самое оживленное место в округе. Каждый день здесь стоит ребячий смех и галдеж, усиливающийся обычно к вечеру.
И сколько молодой зеленодольский люд в щепки изломал на этом увале лыж, вдребезги поразбивал санок, поистер валенок, штанов, полушубков (ибо кататься с увала, когда залоснится спуск, можно ведь как угодно, и без всяких лыж да санок — стоя, сидя, на боку), сколько здесь расквашено носов, растеряно шапок, рукавиц — этого не знает, пожалуй, никто.
В течение каждой зимы у зеленодольской ребятни бывает несколько особенных дней. Это когда на утрамбованный ветрами и морозами снежный пласт, на разъезженные и до блеска отглянцованные спуски с увала, которым несть числа, нападает за ночь в ладонь или две свежего, мягкого снежка, а утром ударит оттепель. Молодой снежок сделается тогда влажным, липким. Тут уж не покатаешься, тут просто лыжи от налипшего на них снега не продернешь.
Тут самое время раскалывать снежные шары.
Делается это просто. Накатывается на вершине увала снежный комок величиной с арбуз, становится прямо против какого-нибудь кедра, растущего далеко у подножия увала, и сталкивается вниз.
Снежный шар катится и катится, быстро увеличиваясь в размерах, оставляя за собой неглубокую дорожку, катится со свистом, все быстрее и быстрее. Если он развалится по пути от собственной тяжести, не беда, — это даже еще лучше, потому что каждый обломок все равно устремляется вниз, наворачивает на себя липкий снег, с каждым метром снова увеличиваясь в размерах... Это лучше потому, что вероятность попадания увеличивается во много раз.
И в конце концов какой-нибудь шар да раскалывается об могучий ствол дерева, вызывая неописуемый восторг ребятишек. Раскалывается со звоном, в брызги, в пыль.
... И Пистимея Морозова, урожденная Серафима Аркадьевна Клычкова, дочь бывшего уральского купца и промышленника по прозвищу Аркашка-монах или Таежный Клык, несостоявшаяся золотопромышленница, глядя иногда на эти детские забавы, смутно думала, что все ее «дело» чем-то похоже на такой же вот снежный шар...
После возвращения Устина и Пистимеи из Озерков прошла ровно неделя.
Перед грозой умолкают птицы, съеживаются, ищут глухие, укромные места. Перед пожаром лесные звери тревожно нюхают воздух, мечутся по зарослям, стараясь уйти от гибели.
Примерно так же вела себя всю эту неделю Пистимея Морозова. Правда, ничего страшного еще не случилось. Устин с того дня, как пожег содержимое Демидовой папки, бревном лежит дома. Ну, это ничего, теперь не бригадир, может и полежать. Отлежится да встанет. Следователи, вызванные Захаром в колхоз, ничего, кажется, «не расследовали». Егор Кузьмин, «зятек», ходит туча тучей, но, слава Богу, на все вопросы — и здесь, и в районе, куда вызывали его недавно вместе с Устином, — твердит одно: не знал, что в Пихтовой пади сено осталось. Фрол Курганов — вот молодец! — вообще послал к чертовой матери всех следователей, когда они сунулись было к нему с каким-то вопросом:
— Идите вы... И не лезьте. Приехали жуликов ловить — так ловите. А я ничего не знаю.
Присылал еще тревожные вести Семен Прокудин из Озерков — Зинку Никулину крутят там в райкоме, что ли: с чьих слов заявление на редактора написала да почему обратно взяла? Плачет, мокрохвостка, но отбивается: «Отстаньте, ничего и ни на кого я не писала, а вера в Бога — мое личное дело». Хорошо, знать, ее обтесали Ефимка Свищев с Семкой Прокудиным. Да, у этих лапы-то, как у чертей, примнут — аж мясо от костей отстанет и никогда не приживет.
Да, может, все и кончится хорошо, только бы Демид убрался поскорей из этих краев. Чего он, не понимает, что ли! Тот же Семка сообщил — с Кургановым хочет свидеться Дорофей Трофимыч да с племянницей Натальей Лукиной и тогда только отбудет. Посоветовала Пистимея — не время сейчас для этих свиданий, как бы не случилась беда. Да послушает ли Демид? Высоко теперь летает, далеко глядит. А далеко ли? Надо бы послушаться, как в прежние времена. Каким-то особым чутьем, которое вырабатывалось у нее годами, чует она — не время...
... Да, Пистимея чуяла. Не зря она снова начала тайком креститься своим обрубком по-староверски. Родная-то вера, может, надежнее отведет беду...
Большую часть суток она проводила в молитвенном доме. Но склонялась ли она там над Библией, возилась ли с горшками в своей избе, семенила ли, завернутая в потертый полушубок, по улицам Зеленого Дола, она видела и знала, что делают сейчас ее муж Устин, ее зять Егор Кузьмин, председатель колхоза Большаков... Она знала, что происходит в деревне, во всем районе, будто у нее сейчас было сто глаз, сто ушей, двести ноздрей... Нет, ее-то уж, если что, не застанут врасплох. Надо вот только какого-нибудь надежного человека держать под рукой. Но где его взять? На мужа нельзя теперь положиться. Был муж, да весь вышел... Разве Илюшка вот Юргин... Тоже, конечно, не шибкая надежда. Да ведь больше нет никого рядом...
Из Озерков они приехали в воскресенье. Сегодня тоже было воскресенье...
Утро вставало мутное, морозное. С заречья тянул ветерок, сдувая с крыш верхний, не окрепший еще снежок.
Несмотря на воскресенье, Захар поднялся в обычное время. Мишка уже убежал в гараж, к своей автомашине — что-то зажигание забарахлило. И Захар в одиночестве заканчивал завтрак, поглядывая на розовеющие окна.
В сенях кто-то застучал чем-то деревянным, потом слышно было — долго шарил дверную ручку. Захар уже поднялся, шагнул к порогу, но дверь открылась, и, напустив холоду, в комнату вошел Анисим Шатров.
— Это что, пропасть, что ли, настает... — произнес он, разматывая заледенелый шарф. Потом долго расстегивал окоченевшими пальцами полушубок и, скинув наконец его, прошел к столу, бренча по полу костылем, сел, ладонями обхватил горячий электрический чайник, пытаясь отогреть пальцы. — Все косточки ночью так и разламывало, едва-едва поднялся. К вечеру, однако, пурга заметет, слышь, Захар, — сказал старик, оставляя в покое чайник, — С сивера все небо мутью заволокло. Ты это имей...
— Как же, имею в виду, — промолвил Захар, налил Анисиму чаю. — У меня у самого правое плечо — как барометр. В магазине такого не купишь.
— Ага, — кивнул старик и, зажав в ладонях стакан, долго глядел куда-то мимо Захара. — Как же — помню про твое плечо — сам, кажись, перевязывал когда-то... А я думаю — схожу пораньше, а то не застану ведь тебя...
Старик был в поношенном, но опрятном, хорошо отглаженном пиджачишке, теплом вязаном свитере, добротных новых валенках. Но все равно тепло не держалось уж в этом теле.
— Не доживу я, Захарыч, до весны, должно... — тоскливо сообщил Анисим и неглубоко, едва слышно, вздохнул.
— Ну что ты, Анисим Семеныч. Пей чай-то, грейся. Вот варенье, Мишка недавно на целый год закупил...
— Ну как же, сейчас, сейчас! — встрепенулся Анисим. — Недавно ты у меня в гостях был, а теперь я вот пожаловал...
Необычным казался Захару его приход. Какая забота привела старика?
Шатров отхлебнул раза два из стакана, долго кряхтел, шевелился, будто стараясь поудобнее устроиться на стуле.
— Я ведь что, Захарыч... Иришка-то все плачет, — сообщил он. — Днем, кажись, ладно, ничего, а ночью слышу — нет, плачет. Об чем — не говорит, да ведь чего... Митька-то, слух идет, к докторше на станцию все бегает.
Захар тоже слышал этот «слух», от Юргина, кажется, или от Антипа Никулина. И тоже понимал теперь, отчего Иринка плачет.
А старик вынул трубку, набил не спеша табаком, но прикурить по обыкновению забыл.
— И как я его, стервеца такого, проглядел, пень старый! — безжалостно обругал себя Анисим, будто в том, что случилось меж Иринкой и Митькой, виноват целиком он.
— Сложные это штуковины — люди, — проговорил невольно Захар. — Кто же знал, что меж ними... И что он, Митька...
— Не-ет, как это я-то проглядел, — упрямо возразил старик. — Я их всех наскрозь вижу — и Фролку, и Устинку Морозова, и всех других... придурков. А тут...
— Чего ты видишь? — насторожился Захар.
— Ну... может, не наскрозь, — словно желая успокоить Захара, промолвил Шатров. — Может, так, блазнится. А все ж таки он ежится под моим глазом, коробится, как береста на угольях.
— Да кто?
— А Устинка же, говорю.
Захар Большаков достал из кармана спички, чиркнул и поднес к Анисимовой трубке. Тот принялся раскуривать ее, в трубке что-то забулькало, захрипело.
— Отчего же ему коробиться, Анисим Семеныч? — словно без всякого уже интереса, спросил Большаков.
— Известно, без причины в заднем месте не колет. — И вдруг Анисим задал такой вопрос, какого Захар менее всего ожидал: — Ты Фильку-то Меньшикова помнишь?
— Филиппа Меньшикова?!
— Ну да, ну да... — помотал старик торопливо бороденкой. — Как же тебе не помнить! Плечо-то, говорю, перевязывал сам тебе. А только за меня ты пострадал, парень, меня к хвосту лошади привязать бы надо. Ведь это я Фильку-то... из амбара тогда...
— Ты?!
Захар отшатнулся от стола так, что затрещала спинка стула. Анисим невозмутимо посасывал потухшую трубку.
— Значит, ты... пол в амбаре пропилил?
— Ага, я это...
— Та-ак, — усмехнулся Захар, — И куда же Филипп делся? Может, ты знаешь, где Меньшиков до сих пор живет-поживает?
— Как не знать. В Светлихе вон.
— Как... в Светлихе?
— От непонятливый...
И только тут Захар сообразил, что мысли его ударились, видимо, не в ту сторону. И спросил хрипло:
— Ты... утопил его?
— Да, выходит...
— За что?
— Так Марью-то Воронову на утесе он ведь...
— Откуда ты узнал, что он?
— А узнал уж... Давнее дело, чего спрашивать. Дай-ка, что ль, чайку погорячее. Аль остыло там?
Большаков включил электрический чайник, принялся крутить папиросу.
— Ну дела-а, — промолвил он, глотнув табачного дыма.
— Так я думал — ваш-то суд еще засудит его али нет, — сказал старик. — А тут уж надежно...
— Как же ты его?
— Дык что... все это просто было. Вы его связали — да в амбар. Ночью подошел я — милиционер-то, который охранник был у дверей, спит, аж ноздри от свиста рвутся. Приволок я лопату из дому да ножовку прихватил. Подрылся под амбар, пилить потихоньку начал. Филька сообразил, что к чему. Только думал, что Демид это. «Пили, говорит, Демидушка, посильнее, милиционер храпом исходит. Коли проснется, я тут, у дверей, отвлеку его». Когда увидал, что это я, даже недовольный вроде стал: «А, это ты, Аниська... Не ждал».
Старик закашлялся от дыма Захаровой папиросы, однако сам чиркнул спичкой, разжег свою холодную трубку и продолжал:
— А потом-то что?.. Хотел я его там же, в амбаре... приколоть к полу. Да нет, думаю, пусть испытает, стерва... Выволок его на воздух. Он: «Ты руки мне развяжи». — «Успеется, говорю, топай быстрей к речке, к лодкам, спустишься вниз по Светлихе...» Согрелся чайник-то?
Захар молча налил ему новый стакан.
— Ну да... По дороге к речке почуял он неладное — все голову начал заворачивать: «Чего ты мне руки не развязываешь?» — «Не оборачивай, говорю, башку-то, не то лопатой вот снесу...» И поторапливаю его, потому что чудиться мне стало — крадется кто-то следом за нами...
— Кто же это крался? — спросил Большаков, когда старик замолчал.
— А жена его, Матрена, с дочкой. Спроси-ка сейчас у Натальи — она скажет, должно... если помнит. Должна бы помнить... Близко-то подходить побоялись, а закричать тоже нельзя. Я с Филькой на лодку, они — на другую. Плывут поодаль. Тут-то я их и разглядел. Ну, думаю, и черт с вами, глядите. Мне-то все равно... Переплыли, привел я Фильку на утес. А Матрена все за нами крадется по кустам, Наташка, слышно, хныкает... Да, привел, спрашиваю: «Узнаешь место? Тогда читай молитву...» Филипп-то, будто и правда для молитвы, на колени пал... Ну, это и хорошо — легче мне было камень ему на шею повесить. Вот так... Не помню уж, кто закричал благим матом — он ли, Филька, жена ли его в кустах... С того и тронулась она, Матрена-то, умом...
Старик выпил торопливо чай и, опять уставившись мимо Захара, принялся хрипеть холодной трубкой.
— Что же ты, дед, раньше обо всем этом молчал? — взволнованно воскликнул Захар.
— Ишь ты, какой горячий... — Анисим вынул изо рта трубку. — Да и зачем тебе знать было об том...
Большаков встал из-за стола, принялся ходить из угла в угол. Анисим сидел неподвижно, но краем глаза наблюдал за председателем.
— А то ишшо начали бы таскать меня: как дело было, да зачем, да почему... А у меня сердце и так всю жизнь кровью сочится. Зачем ковырять его?
Захар, дымя папиросой, стоял теперь у окна, глядел на улицу.
— Ну, хорошо, — обернулся он. — Ну, хорошо... А зачем ты сейчас-то мне... об Фильке?
Старик, помаргивая, ответил ровно и спокойно:
— А затем... Устинка-то Морозов, может, таким же вот Филькой где-нибудь был.
— Что-о? Ты соображаешь, об чем говоришь?
Однако на этот удивленный возглас старик только пожал плечами.
— Дык об чем блазнится... Да и тебе... И Филимону вон. Чего уж глаза-то вываливаешь? Только вас-то он обводит, а передо мной корчится, как на огне...
— Так чего же ты, Анисим, чего ж ты мне раньше никогда не говорил, что он... корчится? — снова спросил Захар Большаков.
— А ты спрашивал?
— Да как у тебя спросишь, коли ты всю жизнь как... кочан капустный! Попробуй раздень его до кочерыжки! Не разрубать же тебя, как кочан...
Старик еще пососал маленько свою трубку и, постанывая, вылез из-за стола, заковылял к порогу. Там поставил костыль к стенке, выбил на ладонь из трубки пепел, высыпал его в таз, подставленный под умывальник, и начал одеваться.
Замотав шею шарфом, вздохнул и проговорил:
— Это верно ты все, Захарыч... Сейчас ты ить сказал: человечины — это сложные штуковины. Вот и я... Что за штуковина такая прожила на свете? Зачем? Для чего? Мне и самому неведомо. Жил, небо коптил...
Анисим натянул полушубок, застегнулся.
— А токмо я и того не сказал бы тебе сейчас, кабы не догорел бы пепел вот, — указал старик на таз, в котором плавали выбитые из трубки хлопья... — Да кабы не Иринка. Ведь я что, Захарушка, пришел? Чую — одна скоро она останется. Плачет, вишь, она... Молодо-зелено. Так я попросить тебя пришел, чтоб ты ей, коль не за отца... Ну ладно, ладно, ты не говори ничего, — торопливо попросил Шатров, видя, что Захар собирается что то сказать. — Зачем слова-то? Не надо...
Он плотно насадил шапку почти на самые глаза, взял костыль, прежним голосом продолжал:
— Да, и того не сказал бы... И не пришел бы к тебе сюда, кабы тогда, в далекий голодный год, два пуда муки не дал нам, не поддержал. Ты забыл уж, может, а я помню. Добро человеческое — оно вечно помнится. Вот и говорю — гляди за Устином. Коня он загнал, вишь ты. А с чего?
— Ну, с чего? — переспросил Захар.
— А я почем знаю! — чуть повысил голос старик. Но тут же добавил потише: — С того, может, что прижигает ему невмоготу уж, коробится, как на угольях... За женой его, этой старой ведьмой, гляди.
— Вроде глядим...
— Ой ли... Туда ли?
Анисим постоял в задумчивости, положил обе руки на костыль. Потом еще раз вздохнул:
— А может, я не туда. Ну да чего теперь? Туда, не туда — отглядел свое... А все блазнится — компания у них одна. Устинка, жена его, этот Илюшка-недоносок. Да и наше дурачье — Антипка, Овчинников Андрон, Фролка... Вот тоже Фролка-то, штуковина с хреновиной. Знавал я его, как же... Вместе по девкам шастали... А вот завернулся с чего-то, как я, в эти... как ты сказал?., в капустные листья...
— Послушай, Анисим Семеныч... — шагнул было к нему Захар.
Но старик торопливо взялся за дверную ручку.
— Нет уж, Захарушка, ты ни об чем не расспрашивай меня, — сказал Анисим. — Что знал, тебе сам сказал. За всю жизнь я, может, так подробно ни с кем не беседовал, как с тобой вот да с Петькой-редактором недавно. И то потому, что шибко уж тяжело на душе. Люди, если разобраться, всю жизнь добра мне желали, и много его сделали. Это я сейчас только понял. Вот и говорю, зачало давить на душе. Вот и, думаю, облегчусь перед смертью... Уж как могу.
— Да что ты, в самом деле, умирать засобирался раньше времени? — не вытерпел Захар.
Но старик на это только махнул рукой:
— Так ты помни, об чем рассказал я...
И ушел.
Захар долго глядел на захлопнувшуюся за Анисимом дверь, сел на табурет тут же, возле порога, пытаясь хоть немного разобраться, что тут к чему.
Наскоро прибрав со стола и не переставая думать о разговоре с Шатровым, оделся, пошел к амбарам. Еще вчера вечером он хотел глянуть, как там готовят яровые семена, да не успел.
Проходя мимо усадьбы Натальи Лукиной, он замедлил шаги. А потом решительно повернул к невысокому крылечку.
Наталья встретила его каким-то испуганно-отсутствующим взглядом, прижавшись в кухонном углу.
— Здравствуй, Наталья... Да ты чего это?
— А-а, ты, Захарыч, — произнесла она, суетливо схватила стул. — Напугалась я чего-то. В сенях ты сильно стучал... Садись.
Наталья в самом деле была мертвенно-бледной. Но постепенно лицо ее отходило, на нем проступали медленно розоватые пятна. Чувствуя, видимо, это, Наталья отвернулась.
«Странно, однако...» — подумал Захар, присаживаясь. Вслух же спросил:
— Чего тебе в собственном дому пугаться?
— Ох, Захар... — промолвила она, не оборачиваясь. — Многого я боюсь... С тех пор как... Анисим Шатров...
Большаков даже не удивился, что Наталья назвала это имя. Вероятно, потому, что сам хотел сейчас говорить об Анисиме.
Однако Наталья замолчала. Захар подождал-подождал и спросил:
— Значит, это верно, что Анисим... отца твоего, Филиппа Меньшикова...
Покачнувшись, Наталья начала тихонько оседать. Она упала бы, но Захар сорвался со стула, подхватил ее.
— Наталья... Слушай, Наталья... — затормошил ее Большаков. — Да чего ты...
И тогда она, обмякшая, уронила ему на плечо голову, заплакала навзрыд.
— Вот с того дня, как Анисим... я и боюсь всего, Захарыч... — еле выговорила она сквозь слезы. — Я ведь давно хотела обо всем поговорить с тобой... А в первую голову об Устине Морозове, да не решалась все...
Захар не удивился теперь и при имени Устина Морозова. Ему почему-то казалось, что так все и должно было случиться...
— Ты успокойся... Успокойся, Наталья, — погладил он ее плечо. — Садись вот. Ну-ка, расскажи... проУстина...
— Я сейчас, я сейчас... — по-детски всхлипнула Наталья. — Может, чайку попьешь?
— Пил уже только что, с Анисимом.
Наталья присела к столу, поправила выбившиеся из-под платка волосы, концом этого же платка вытерла мокрые глаза. Захар сел с другого краю.
Лукина еще тяжело дышала. Большаков терпеливо ждал, пока она успокоится.
— Ну вот, — промолвила наконец женщина. — Мать, значит, помешалась тогда умом... помнишь же. Потом померла. А я ничего, отошла. Солнышко мне заулыбалось... А тут вскоре приезжий, Устин Морозов, чувствую, как коршун, меня высматривать начал...
... Долог был рассказ Натальи. Но Большаков ни разу не перебил ее. Он слушал, хмурясь все больше и больше, да иногда начинал нервно постукивать костяшками пальцев по столу. Стук этот почему-то пугал Наталью, она сбивалась. Захар убирал руку со стола.
— ... И вот, Захар, все казалось мне — живой еще дядюшка мой Демид, отцов младший брат, и Морозов знает, где он... — заканчивала Наталья. — И не напрасно, однако, казалось... Вчера пришло письмо... вот оно, почитай...
Наталья прошла к этажерке, вынула из черной палехской шкатулки конверт, протянула его Большакову. Но в это время в сенях затопал кто-то, рванул дверь. В избу ворвался Филимон Колесников, закричал:
— Захар! Беда!! А я по всей деревне тебя ищу...
— Какая беда?! — обомлел Большаков, вскакивая. В мозгу заметалось: «Пожар где-нибудь приключился? Не сено ли сгорело? Коровы за ночь попадали?» — Какая... Что там случилось?
— Игнатий Круглов, ручьевский бригадир, звонил. Там у них, у этих богомолов Уваровых...
— Да что у богомолов? Говори толком...
— Толком я и сам не знаю. Уваровы эти, говорит Круглов, врача Краснову собаками затравили.
— Краснову?! Как собаками?
Но дожидаться ответа не стал. Сунув машинально письмо в карман, председатель выскочил на улицу и побежал в контору, к телефону. Колесников — за ним.
Через пять минут он знал уже все, что произошло в бригаде у Круглова. Глава уваровского рода, старик Евдоким, ночью заставил жену одного из своих сыновей, того самого Исидора, что недавно разорвал в военкомате документы, стать голыми коленками в снег и всю ночь замаливать какие-то грехи. Рано утром колхозники заметили в ограде уваровского дома полузамерзшую женщину. Не обращая внимания на двух огромных псов, рвавшихся с цепей, они подняли уже бесчувственную жену Исидора, Анну, внесли в дом и погнали машину в станционный поселок, за врачом. Елену Степановну привезли в колхоз еще до солнцевосхода. Возле калитки ее встретил сам Евдоким, затряс костылем:
— Куда? Не погань подворья, не позволю! Сами, коли что, выходим, святой молитвой...
— Пустите же! — воскликнула Елена Степановна, оттолкнула старика, вбежала в калитку.
Двери в дом оказались запертыми. Стоя на высоком крыльце, Елена Степановна колотила в дверь кулаками.
А старик Уваров тем временем не спеша запер калитку, не торопясь проковылял в глубь двора и спустил с цепей обеих собак. Свирепые псы, каждый чуть не с годовалого теленка, сволокли Елену Степановну с крыльца, повалили в снег...
Когда толпившиеся на улице колхозники вбежали во двор и палками разогнали собак, окровавленная девушка была уже без сознания.
Игнат Круглов сообщил обо всем в район. Оттуда выехали «скорая помощь» и милиция...
— Ну-ка, кто там... — кончив говорить по телефону, крикнул Захар в бухгалтерию. — Сбегайте в гараж, пусть мой «газик» сюда подгонят...
И молча принялся шагать по кабинету, не находя себе места.
— Из района-то успеют ли пробиться? — проговорил подошедший Корнеев. — Мести зачинает.
— Да? — Захар поглядел в окно. По улицам уже ползали, извиваясь, как живые, длинные снежные струи. Когда бежал в контору, он как-то не заметил их. — Верно, черт! Гляди, Борис Дементьевич, чтоб все в порядке тут...
— Как же не глядеть... Все проверил сейчас. Фрола Курганова нет только на месте. В Озерки, что ли, до свету уехал...
— Как уехал? Зачем? Ты, что ли, отпустил?
— У меня он не спрашивался. Я думал, у тебя...
За окном зашумела машина.
— Ну ладно, там разберемся, — Председатель заторопился на улицу.
— Захар, возьми. Непогодь все-таки. — Филимон Колесников сорвал со стены тяжелый тулуп.
— Ага, давай... Ну, поехал... Да, — обернулся Захар у самого порога, — с Морозовых глаз мне не спускайте, с обоих. Приеду — тоже разберемся...
..."Газик" рванулся, стремительно выкатился за деревню.
Здесь, оказывается, свистела уже почти настоящая метель. Дорогу еще не перемело, но встречь неслись упругие белые ленты поземки, грозя разрезать машину на несколько частей. Потом «газик» нырнул в лес, стало потише.
Захар, глядя вперед, на качающиеся под ветром деревья, думал об Устине Морозове. «Если правда все то, о чем рассказала Наталья, то что же это за птица? И ведь Анисим, собственно, о том же... А мы со Смирновым недавно: „Не иеговист ли он, не пятидесятник?“ Какой, к черту... А впрочем, в этих сектах кого только нет! Может, в самую десятку угадал редактор?»
«Газик» снова выскочил на открытое поле. Ветер гнал снежную пыль теперь по всей ширине дорожного полотна, и оно дымилось, дымилось, словно собираясь вспыхнуть настоящим огнем.
Брезентовый верх «газика» продувало насквозь, и Захар продрог.
Он попросил шофера остановиться, взял с заднего сиденья тулуп, натянул его. Снова поехали. И только тут Захар вспомнил о письме, которое дала Наталья.
В письме было всего три фразы: «Здравствуй, племянница. Каково поживаешь? Приезжай в эту среду на базар».
Ни подписи, ни даты — ничего.
«Так вон отчего Наталья... напуганная такая! — только сейчас встрепенулся Захар. — Там, в деревне, как то смялись ее последние слова из-за прихода Филимона, оглушил он своим криком: „Беда!“ Но ведь это... это же делать что-то надо немедля!..»
А «газик» меж тем снова юркнул в лес. Сразу стало темнее. Но Захар все-таки разглядел штамп на конверте. Письмо было послано из Озерков два дня назад.
Лесной полусумрак, глухой шум деревьев успокоили немного Захара. «В среду на базар, — подумал он. — Ладно, сегодня воскресенье только. Вернусь — обдумаем. Секретарю райкома, Григорьеву, позвонить, видно, надо...»
Снова поредел лес, а вскоре замаячили впереди крайние домишки Ручьевки, «Газик» стал у бригадной конторы. С крыльца закричали:
— У Игната Прохоровича в квартире она лежит! А Уварова в своем дому... — Видимо, Круглов предусмотрительно поставил тут дежурить человека.
... Елена Степановна лежала на кровати, перемотанная чистыми тряпками. Только голова была забинтована настоящими, больничными бинтами. Она лежала безмолвно и, кажется, даже не дышала. Вокруг нее хлопотали женщины, прикладывая к телу какие-то примочки. Тут же находился сам Игнат Круглов.
— Ну?! — спросил Большаков.
— Ничего... Кровь остановили, — сказал Круглов. — Скоро должны уж врачи подъехать.
— Сильно ее?
— Порядочно. У Евдокима не собаки — волки. Айда пока к ним! Анна все спрашивает почто-то, приехал ли ты...
— Пойдем.
По дороге к Уваровым Игнат Круглов проговорил негромко и виновато:
— Не стонет Краснова, не мечется. Плачет только... молча. Лицо ведь попортили псы ей... рубцы, должно, будут...
Анна Уварова, в отличие от Красновой, металась в жару на кровати, стонала, хватала воздух пересохшими губами. Вокруг нее тоже хлопотали приставленные Кругловым женщины. Ни самого Евдокима, ни Исидора в доме не было. Оказывается, Круглов велел отвести их на всякий случай в контору, под присмотр троих мужиков. И псов тоже распорядился убрать. Увидев председателя, Анна приподнялась на постели.
— Ты это, Захар? — спросила она. — Ну вот, ну вот... Не могу я больше, мочи нет. На... — И она сняла с шеи длинный ключ от внутреннего замка, протянула Большакову. — Тебе хотела передать в собственные руки. Чтоб надежнее... — И она снова упала на кровать.
Никто ничего не понимал. Захар взял ключ, повертел его в руках.
— Погоди-ка, Анна, — подошел к ней Круглов. — Ты объясни...
— Сами все поймете... Лезьте в подпол... Ох, горят у меня ноги! И все нутро...
— Да что им открывать в подполе?
— Погоди, Игнат, — сказал, в свою очередь, Большаков. — Засвети фонарь какой или лампу.
Он открыл крышку подпола, сбросил мешающий ему полушубок и полез вниз. В подполе было темно, сыро, пахло гнилью и плесенью. Бледноватый, неровный свет лампы, которую держал Круглов, с трудом рассеял темень, осветил угол, загаженный кошками, заплясал на ослизлой невысокой двери из плах. В противоположном углу, прижатая к земляной стене светом фонаря, притаилась кошка. Два ее глаза разгорались зеленовато-безумным пламенем.
Захар шагнул к ослизлой двери в земляной стене. Кошка дико мяукнула и метнулась вдоль стены к лазейке.
Захар разглядел в двери замочную скважину, сунул туда ключ, повернул его. За дверью оказался какой-то узкий туннель.
Обшитый неоструганными прогнившими досками, сквозь которые сыпалась земля, подземный ход метра через три завернул круто вправо и привел Большакова с Кругловым еще к одной двери, обитой крест-накрест полосовым железом. Эта дверь была массивнее прежней, крепче, новее. Впрочем, некоторые доски из обшивки подземного хода тоже были новыми, видно, совсем недавно поставленными вместо сгнивших.
Захар открыл ее тем же ключом, толкнул. И они с Кругловым увидели небольшую комнату, если это можно было назвать комнатой. Четыре шага в длину, три в ширину. Высокие пятиметровые стены из тех же неоструганных плах — черные, прогнившие насквозь доски чередовались с белыми, недавно поставленными взамен сопревших. И наверху, в потолке, небольшое заледенелое оконце. Оно было черным, только поперек, как сквозь щелистый закрытый ставень, чуть пробивались три узенькие светлые полоски. Оконце, как в тюрьме, было густо перекрещено толстыми железными прутьями. В одном углу стоял некрашеный стол и стул, в другом — что-то наподобие нар. На нарах лежало тряпье, а на тряпье — лохматый, заросший грязью человек.
Захар, ошеломленный, стоял с ключом в руке и молча глядел на странного жителя подземелья.
— Да он живой ли? — проговорил Круглов.
— Живой как червяк земной, — ответил человек, не шевелясь.
С потолка, прикрытая большим металлическим абажуром, свисала небольшая керосиновая лампа.
Человек на нарах медленно приподнялся, сел и долго смотрел на Большакова с Кругловым провалившимися, черными глазами. В них ничего не отражалось, как у слепого. Воскового цвета кожа на скулах была так тонка и прозрачна, что казалось — редковатые, грязного цвета волосы растут прямо на лицевых костях.
— Да ты... кто? — спросил Круглов.
Вместо ответа человек, не вставая с нар, плюнул в сторону лохани, но не попал, тяжелый плевок шлепнулся на пол. Затем почесал плоскую грудь сквозь измятую, влажную и прилипающую к телу рубашку, прошел к столу, на котором стоял котелок, лежал кусок хлеба, и начал молча и торопливо есть. Одной рукой он держал котелок, другой быстро черпал суп деревянной ложкой. Вычерпав котелок, облизал со всех сторон ложку и, уставившись взглядом в стену, стал жевать хлеб. Крошки сыпались на стол, он сгребал их в дрожащую, такую же желтую, как лицо, ладонь и тоже кидал в заросший рот.
— Подстригли бы, что ли, меня, — проговорил вдруг человек, расцарапывая ногтями грязь на голове.
И тут Круглое чуть не выронил лампу, закричал:
— Ленька?! Да ведь это... Ленька Уваров, старший сын Исидора, что в сорок четвертом, осенью, в Светлихе утонул!..
От этого крика человек, царапавший голову, вздрогнул. Рука его упала с мягким стуком на грязный, засаленный стол.
— Ленька! Да нет, не может быть! Ты ли это? — качнулся к столу Круглов.
Человек вскочил, отпрянул в угол и уже оттуда оскалился, как зверь, сжимая в руках пустой котелок.
— А вы... вы кто? — прохрипел он, дрожа всем телом. — Вы откуда? Что надо?
Круглое опомнился, понял, что председатель крепко сжимает его руку и тянет к выходу.
— Но, Захар... это ведь... Разве можно его тут оставлять?
— Нельзя, — проговорил Захар Большаков, кажется, не разжимая губ. — И выводить его отсюда без милиции не следует. Дело тут, видать, не шуточное...
... Анна по-прежнему металась на кровати. Она то стонала, то выкрикивала беспрерывно: «Леня! Ленюшка, сыночек мой...»
Бредила она или была в сознании — понять никто не мог. Женщины, хлопотавшие вокруг ее кровати, вопросительно глядели на председателя с бригадиром, но ничего не спрашивали, понимая, что скоро и без того станет все известно.
Большаков взял из рук бригадира лампу, поставил на стол, сказал:
— Ступай позвони. Скоро там врачи и... милиция...
Затем подошел к больной, склонился над ней, положил ей на лоб ладонь.
— Анна, Анна! — дважды проговорил он. — Ты слышишь меня?
Женщина затихла, чуть кивнула головой и заплакала.
— Ничего, теперь все хорошо будет. Ты расскажи, как же это... С Ленькой?.. И за что тебя на мороз?
По горячим щекам женщины обильно потекли слезы.
— Ну хорошо, хорошо... Потом расскажешь, когда выздоровеешь, — чтобы успокоить ее, сказал Захар.
— Нет, — снова пошевелила головой Анна. — Может, я и не выздоровлю. А сыночка моего он, Евдоким, в подземелье... А сам переполох поднял — утонул, мол... Все по наущению и благословению... матери Серафимы.
— Что за Серафима такая?
— Дык ваша... зеленодольская, проклятая, в миру — Пистимея Морозова.
В голову Захара словно молотком заколотили. Он медленно начал поднимать над кроватью голову, точно хотел уклониться от этих ударов, медленно, с трудом поднялся. А женщина продолжала говорить, через силу выталкивая иногда слова по одному:
— Она ить, Серафима, самолично иногда спускалась к Ленюшке. Все Божьей карой грозилась. И отшибла у ребенка ум. Когда Исидор пришел с фронту, и его запугали с Евдокимом... И меня. Шутка ли, мол, сына... от армии... от войны... укрыли. Не погладят, мол, за это... Сколько я слез тайком пролила... А потом не стало их, слез-то. Кончились. Сказала я — не могу больше, объявлю всем людям, пойду... Евдоким-то и сказал тогда — бес в тебе заговорил! И заставил... меня... выморозить его... беса...
Большаков и слышал и не слышал ее последние слова. Перед глазами его запрыгали строчки: «Здравствуй, племянница. Каково поживаешь? Приезжай в эту среду на базар». И опять в голове заметалось: «Но ведь надо же что-то делать, немедля... хотя и в среду только на базар зовут. Кто зовет? И что сейчас можно было сделать, в этакую непогодь?»
За окном выло и стонало. Ветер свистел в печной трубе, рвал оконные стекла и в бессильной ярости кидал в них целыми ведрами снега.
Слишком много обрушилось сегодня на Захара событий. И он не то чтобы растерялся, но как-то не мог пока связать их одно с другим, хотя чувствовал уже, что какая-то связь между ними существует.
Из-за стона ветра никто не расслышал шума шагов на крыльце и в сенях. Дверь в избу раскрылась тоже бесшумно, и через порог переступили три заляпанные снегом фигуры. В одной из них Большаков узнал старшую дочь Круглова, в другой — Веру Михайловну Смирнову. Третий — мужчина — был Захару незнаком. Но Большаков понял, что это тоже врач и что возле Красновой они уже побывали.
Вера Михайловна торопливо раздевалась. Мужчина спросил горячей воды, чтобы вымыть руки.
— Хорошо хоть, что врачи раньше милиции поспели, — сказал Захар.
— Да, да, — ответил мужчина, взглянул поверх очков на Большакова. — Я попрошу кого-нибудь из женщин остаться, остальным выйти.
Захар оделся и вышел. На улице хлестала самая свирепая пурга. Ветер чуть не сорвал с него и не унес в белую муть шапку. В последнюю секунду Большаков успел схватить ее рукой. «Как еще пробились? — подумал он о врачах. — А милиция ведь может застрять. Давно ли выехали? Что там Круглов вызвонил?»
Большаков хотел было бежать в контору, но вдруг подумал: а куда же выходит из Ленькиного подземелья зарешеченное оконце в потолке? Он припомнил, как они с Кругловым шли по узкому туннелю. Метра через три туннель круто завернул вправо. Значит, оконце должно быть где-то здесь, во внутреннем дворе. Но где?
Весь двор, когда-то чисто разметенный от снега, сейчас вновь был засыпан сугробами. В самом углу двора стоял огромный, на двое ворот, сарай. Одни ворота были распахнуты, — видимо, ветром. К ним и шагнул Захар.
Первое, что увидел Большаков, заглянув в сарай, были куры. Нахохлившись от непогоды, они сидели на кучах всякой рухляди, наваленной по углам.
Потом Захар разглядел в щелястом деревянном полу что-то вроде крышки люка без кольца, без всякой ручки. В углу заметил крючок из толстой проволоки, поднял его, сунул в щель между досками, потянул...
Это был действительно люк. Он был застеклен.
Захлопнув люк и прикрыв ворота, Большаков заспешил в контору. Мокрый снег давно облепил его с ног до головы, в лицо словно хлестали тяжелыми мокрыми тряпками. Захар, отворачиваясь от свирепого ветра, шел, ничего не видя, на ощупь.
Неожиданно он столкнулся с кем-то, услышал взволнованный голос Круглова:
— Захар?! Еще новость... Там, в Озерках...
Но дальнейшие слова бригадира заглушил порыв ветра.
— Что — в Озерках? — стараясь пересилить свист пурги, закричал Большаков. — Милиция выехала?
— Выехала! — прокричал в ответ Круглое, — Там, говорят, Демида арестовали...
— Какого... Демида?
— Да вашего бывшего, Меньшикова...
Но Захар, прежде чем переспросить, и сам обо всем догадался. «Ну вот... наконец-то!» — вздохнул он, освобождаясь от какой-то тяжести. Он, хотя и не знал точно, кто прислал письмо Наталье, каким-то подсознательным чутьем все же ощущал, что это Демид. И так же подсознательно опасался, как бы Демид не скрылся бесследно раньше времени, узнав о событиях в Ручьевке. Почему эти события могли напугать Меньшикова, Захар не в состоянии был бы объяснить. Но тоже, оказывается, смутно предполагал — могли. «Что ж, теперь не надо Наталье в среду ехать в Озерки», — опять подумал Захар с тем же облегчением и спросил:
— Как же его... и где взяли?
— Этого не знаю. Там где-то на линии провода ветром захлестывает все время. Подробно не поговоришь.
— Пошли-ка опять в контору.
В конторе Захар долго крутил телефон. Но в трубке слышался только визг и треск. Наконец еле слышно отозвалась телефонистка районного коммутатора. Захар попросил вызвать или милицию, или секретаря райкома Григорьева, или квартиру редактора районной газеты Смирнова.
— Говорите скорее, пока опять не замкнуло, — предупредила телефонистка и соединила его со Смирновым.
Редактор газеты сообщил, что два часа назад Фрол Курганов приволок в милицию Демида Меньшикова и еще какого-то Семена Прокудина. Все трое были окровавлены, у Курганова оказались две ножевые раны, правда, не опасные. Когда стали спрашивать, что за людей он привел, что вообще случилось, Курганов выложил на стол пистолет и нож со словами: «А вот разбирайтесь...»
— Вот и все, что я сам знаю! — прокричал в трубку Петр Иванович. — На улице черт-те что творится, выйти не решаюсь. Вера Михайловна доехала?
— Тут уже, Петр Иванович. Тут, — успокоил Смирнова Захар.
— Ага... А Елена Степановна как?
— Хорошего мало... Но вроде выживет...
Смирнов несколько секунд помолчал. Захар тоже молча держал трубку.
— Фрол Курганов, видимо, отобрал в драке с Меньшиковым и этим Прокудиным нож и пистолет, — сказал наконец Смирнов. — Ты слышишь меня? Как еще они не пристрелили его...
В трубке защелкало, засвистело, и все смолкло. Видимо, провода опять где-то захлестнуло, а может быть, пурга завалила телеграфный столб.
— Значит, вот так, — вешая бесполезную теперь трубку телефона, сказал Захар. — Фрол его, оказывается, арестовал.
— Фрол? Курганов, что ли? — удивленно переспросил Круглов.
Но председатель уже не ответил. Он снова принялся крутить телефон. «А Устин-то! — тревожно металось у него в голове. — Как же у меня вышибло. Вот кто может теперь скрыться, если правда все то, о чем говорила Наталья... Как бы не проглядели Корнеев с Колесниковым, понадеявшись на непогоду. Надо их еще предупредить...»
Но трубка по-прежнему была мертва.
— Э-э, черт! — выругался Захар и быстро пошел из конторы. На крыльце остановился, подал ключ от уваровского подземелья Круглову: — Приедет милиция — доставайте Леньку. И чтоб свидетели были... Ну, да милиция знает. А я... мне обязательно надо в Зеленый Дол. Где моя машина?
— Там же, возле моей хаты, стоит. Только ведь...
В глубине снежного месива засветились автомобильные фары, потом замаячило черное пятно.
— Это милиция, — сказал Круглов.
— Ага, тем лучше. Сколько их приехало?
Милиционеров оказалось двое. Большаков тотчас же попросил одного из них ехать с ним в Зеленый Дол.
— Да что у вас тут, целое разбойничье гнездо, что ли?! — воскликнул недовольно один из милиционеров, которому очень не хотелось снова куда-то тащиться сквозь пургу.
— Видно, гнездо, — мрачно сказал Захар. — А выводки по всему району расползлись. — И повернулся к шоферу: — Лопата есть? Мосты оба ведущие?
— Оба-то оба, — буркнул шофер. — Да ведь не пробьемся теперь, однако.
— Надо, браток, пробиться, — сказал Большаков.
... Через минуту милицейская машина с трудом развернулась по глубокому снегу и утонула в ревущей снежной круговерти.
А в Зеленом Доле меж тем происходило следующее...
Пистимея, с утра беспокойно крутившаяся возле окон, видела, как Анисим Шатров проковылял к дому Захара Большакова. Она проводила его взглядом до самых дверей, незаметно перекрестилась и начала шептать молитву.
Однако Устин, лежа на кровати, все увидел, услышал и мрачно усмехнулся.
— Господи, чего ты? — сказала она.
— Ничего. Жрать давай, — ответил Устин.
Гремя заслонкой и чугунами, Пистимея не спускала глаз с председательского дома. Вот из него вышел Анисим... Затем показался сам Захар. Тут уж старуха, забыв о недочищенной картошке, просто прильнула к стеклу.
Захар шагал по улице, направляясь, кажется, в сторону амбаров. Пистимея следила за ним, пока было возможно, затем набросила шаленку и выскочила на улицу.
Когда вернулась и, присев у окна же на лавку, снова принялась за картошку, руки ее подрагивали. Картофелины часто выскальзывали, плюхались обратно в ведро с водой.
— Ну, кто там куда направился? — все тем же насмешливым голосом спросил Устин. — С чего ты вдруг каждый след начала нюхать? Подпирает, что ли?
Пистимея со зла бросила теперь картофелину обратно в ведро сама. Но тут же подавила в себе эту секундную вспышку, продолжала свое дело.
В ведро падали и падали длинные картофельные стружки. Устин все глядел и глядел на жену, чуть злорадно пришурясь. И тогда она промолвила:
— Председатель это пошел... к Наталье. А ты еще... скалишься!
— Ну и что с того? Он ко многим ходит.
— Дурак! — в сердцах буркнула Пистимея. Но тут же прибавила жалобно: — Прости ты меня, Господи.
— Вот и дождался от тебя ласкового словца, — сказал Устин и отвернулся к стене.
— Так ведь к Наталье, говорю, пошел... К Наталье...
— А-а, пусть хоть к самому сатане.
В голосе Устина была теперь усталость и безразличие. Пистимея долго-долго глядела на мужа. Потом тихонько положила кухонный ножик, неслышно оделась, словно остерегалась, как бы не услышал муж, и побежала в молитвенный дом.
... Вернулась она бледная как полотно. Устин лежал в прежней позе, словно неживой. Печь прогорела. Старуха подкинула туда дров, внимательно глядела, как они разгораются. В одной руке снова держала нож, в другой — картофелину.
В избу заскочил Илюшка Юргин, закричал:
— Слыхали, а?! В Ручьевке-то что приключилось! Захар туда укатил...
— Тише ты, — попросила Пистимея. — Вишь, спит Устин. Ступай, ступай...
— То есть как «ступай»! — удивился Юргин. — А я говорю — в Ручьевке-то... Ведь эдак, ежели что... и нас... Недаром же ты сказала вчера — будь под рукой...
— Да пошел ты отсюда! — крикнула Пистимея, заглушая его последние слова. И принялась выталкивать Юргина в сени.
Устин, однако, не спал. Он слышал, как в сенях жена и Юргин о чем-то долго разговаривали. Голоса то усиливались, то затихали. Но слов из-за свиста ветра за окнами разобрать было нельзя.
Наконец Юргин ушел, хлопнув дверью. Пистимея вернулась к печке.
— Ты дашь сегодня позавтракать или нет? — раздраженно спросил Устин. — Или с голоду решила уморить?
Пистимея сидела возле печки, задумчивая, положив маленькие, сморщенные руки на высохшие коленки. Маленькая головка, туго обмотанная черным платком, была глубоко втянута в плечи.
Голос мужа заставил ее вздрогнуть. Она зачем-то принялась разглаживать ладонями юбку на коленях, потом сказала:
— Скоро, скоро... накормлю уж... Устинушка. Приставила уж варево.
— Чего там Илюшка болтал? Что в Ручьевке случилось?
— Дык это... Уваровские собаки докторшу покусали. Эту, Краснову, что уколы приезжала делать.
Об Анне Уваровой, простоявшей чуть не всю ночь на коленях в снегу, Пистимея говорить ничего не стала.
В комнате надолго установилось безмолвие, точно в ней не было ни одной живой души. Лишь тоскливо пело в трубе, да ветер, налетая порывами, дребезжал оконными стеклами.
Пистимея перекрестилась, вздохнула и встала. Она заглянула в печку, затем, не разгибаясь, повернула голову к дверям и так застыла, окаменела — у порога стояла уборщица конторы Наталья Лукина.
— Иди в контору, — сказала Наталья. — Больная тебя зовет.
— Ка... какая еще больная? — Пистимея с трудом выпрямилась. В позвоночнике ее что-то щелкнуло, будто переломилось.
— Да Марфа Кузьмина. Занедужила, говорит, что-то. Об чем-то спросить хочет.
— Она ведь... Приехала с Озерков, что ли, она?
— Зачем... По телефону просит.
Больше ни о чем не спрашивая, Пистимея кинулась на улицу.
В колхозной конторе по случаю воскресенья никого не было, на недомытом полу стоял таз с грязной водой, валялась мокрая тряпка.
Запыхавшаяся от быстрой ходьбы Пистимея чуть не опрокинула это ведро. Еще не успев поднести трубку к уху, она закричала, косясь на дверь, — Наталью она оставила на несколько шагов позади:
— Марфушка? Я слушаю. Ага, я... Чего? Кто просил передать? Дочка Семена Прокудина? А что? Говори громче, щелкает в трубке-то, аж в голове звенит. Что? Фрол... Дорофея Трофимыча... и Семена в мили... О Господи! О Гос..
И Пистимея смолкла, едва вошла Наталья. Поджав губы, она только слушала, уставив стекленеющие глаза на Лукину. Раздевшись, Наталья принялась домывать пол.
А потом вошел в контору Филимон Колесников в наспех накинутом полушубке.
— Что это тут? В чем дело? — спросил он. — Гляжу в окно — вы наперегонки с Пистимеей бегаете.
— Да вон, — указала Наталья мокрой тряпкой на телефон. — Егорки Кузьмина мать, что ли, захворала.
— Ага, ладно, Марфушка, — заговорила наконец в трубку Пистимея осипшим голосом, отворачиваясь от цепкого взгляда Филимона. — Все понятно... Дык ты, значит, эдак сделай: три пучка богородской травки возьми да стебелька четыре подорожника. Ага... а в аптеке березовых почек спроси. И завари травушку, а как закипит, подорожник туда брось да ложку этих почек. И пей на ночь... Ну, все. Разведреет — я навещу тебя. А сейчас вот побегу домой, накормлю Устина — да в молитвенный дом... Помолюсь за тебя.
Повесила трубку и, ни на кого не глядя, пошла из конторы.
— Что там с Марфой? — спросил Устин, едва она показалась в дверях.
— Ничего... Бог милостив. Сейчас, сейчас накормлю тебя! — И заметалась по избе.
Всегда была Пистимея услужлива, но, возможно, никогда она так не суетилась, чтоб угодить мужу. Впрочем, Устин не заметил этой ее торопливости, а вернее — не обратил никакого внимания. Буря за окном, Захар, Демид, больная Марфа, собственная жена — все ему было сейчас безразлично. Ел он в последние дни тоже без всякого интереса и разбора, не ощущая даже вкуса.
Однако сейчас, когда жена собрала на стол, он хлебнул ложку-другую и тупо уставился в тарелку.
— Горчит, что ли, а? — поднял он глаза на жену.
Возле Пистимеи тоже стояла полная тарелка, но она не притрагивалась еще к ней. То резала хлеб, то бегала беспрерывно к шкафу с посудой, к печке. И слова мужа застали ее возле печки.
Пистимея спокойно подошла к своей тарелке, зачерпнула в ложку немного супа, попробовала:
— Верно, чем-то припахивает. Уголек, может, упал какой или щепочка.
— Щепочка?! — переспросил Устин, и в глазах его метнулось что-то нехорошее. Однако он еще хлебнул ложку. — Не-ет, ты у меня попробуй.
— Господи! — всхлипнула Пистимея. — Да ты в уме ли, Устинушка?! Что у тебя на мыслях-то! Недавно молол насчет Варьки что-то... С одной ведь чугунки наливала тебе и себе, ты же видел.
Устин это действительно видел. Но все-таки стукнул кулаком по столу:
— Пробуй, тебе говорят!
Тогда Пистимея вытерла слезы фартуком, переставила его тарелку к себе, а свою пододвинула мужу. И молча начала есть, временами по-прежнему всхлипывая.
Это Устина успокоило. Когда у жены осталось супа полтарелки, он склонился над своей, быстро опростал ее. Съел потом половину курицы, выпил стакан чаю и снова завалился на кровать.
А Пистимея торопливо выскочила в сени, прихватив с собой пустую литровую кружку, оттуда в коровник. Пестрая корова, тяжело отдуваясь, равнодушно жевала свою жвачку. За загородкой глухо постукивали копытцами по деревянному настилу две овцы.
Пистимея легла животом на эту загородку, глубоко засунула в рот два пальца...
Рвало ее долго, но не сильно. Только что съеденный суп выливался под ноги овцам маленькими порциями, пузырясь и застывая на унавоженных досках. Но старуха все пихала и пихала в рот холодные пальцы.
Когда ее начало выворачивать насухую, она, пошатываясь, пробрела с кружкой к корове, присела и начала дергать ее беспалой рукой за соски. Скоро кружка была полной. Почти без передыха она выпила все молоко и снова принялась доить...
А потом опять легла животом на овечью загородку...
Кружку старуха оставила там же, в коровнике. Она ей больше была не нужна.
В избу она вернулась с бидоном керосина. Устин, обливаясь потом (даже борода у него вся смокла и словно прилипла к груди), лежал на спине и тяжело дышал, жадно открывая рот. Он не закричал, увидев жену, хотя силы на то, чтобы крикнуть, у него, пожалуй, еще хватило бы. Он только спросил у нее тоскливо, задыхаясь:
— Зачем же ты... этак-то уж? И за что?
Пистимея не ответила. Не обращая на мужа никакого внимания, она раскрыла сундуки и чемоданы, начала вытряхивать на пол всякое тряпье.
— Ведь я все равно бы сам... Я все обдумывал, как мне лучше... Но зачем... зачем ты... этак-то? — опять проговорил Устин.
И опять Пистимея не ответила.
Она натянула на себя пару теплых штанов, теплую вязаную кофточку. Поверх надела пиджак. Вытащила ни разу не надеванную еще пуховую шаль.
Затем в углу под лавкой отколупала ножом штукатурку, вынула из тайника несколько пачек денег. Пачки эти высыпала в небольшой мешочек с заплечными лямками, а пустой ящичек зачем-то задвинула на прежнее место.
Все это она проделывала не торопясь, однако не позволяя себе ни одного лишнего движения. Глаза ее матово поблескивали, губы все время были сжаты.
Устин корчился на кровати. У него, видимо, палило в груди, он хотел расстегнуть или разорвать ворот рубахи, попытался поднять руку. Но на полпути она опала плетью.
А Пистимея уже разбрызгивала, разливала по всей комнате керосин.
Устин перестал даже корчиться, затих Повернув к жене голову, он смотрел теперь на Пистимею. Глаза его, казалось, выгорали от черного огня.
— Вон ты... как еще... — прохрипел он. И вдруг пронзительно, обезумевшим голосом, в котором слышались и гнев, и протест, и мольба, и жажда жизни, закричал: — Да за что же?! За что?!!
Пистимея стояла возле порога, одетая в новый полушубок, туго подпоясанная Устиновым ремнем, с мешочком в руках.
— Не помощник ты мне теперь, Устинушка, — сказала она спокойно. — Все ветки из Филь... Да чего уж там Филькой прикрываться теперь... Все ветки из того деревца, что я посадила тебе в душу, не только пообламывались — само деревце подгнило. Я хотела недавно полить его да приживить... Но уж мертвому-то что припарки... Ну, да... прощаю тебе на этом пороге все, Устинушка. А мне уж Бог простит.
Устин глядел и глядел на нее выпученными глазами. Она перекрестила его своим обрубком издали, потом чиркнула спичку и бросила ее на облитый керосином ворох одежды. Где-то в середине этой кучи взметнулось пламя и быстро начало расползаться.
Пистимея захлопнула за собой дверь, щелкнула внутренним замком, ключ положила в карман. Точно так же закрыла она двери сенок и, захлебываясь от встречного ветра, побежала к бане, стоявшей на огороде.
Там с двумя парами лыж ее ждал «Купи-продай».
— Деньги-то взяла? — первым делом спросил он.
Вместо ответа Пистимея вытащила из-за каменки ломик, подала Юргину:
— Ты не на мешок мой гляди, выверни-ка вот эту доску в потолке.
Доска отскочила быстро, вниз упал небольшой проржавевший металлический ящичек. Стукнувшись об пол, он раскрылся, из него посыпались гнутые серебряные ложки, золотые кольца, серьги, табакерки. И просто комья золота, сбитые из тех же колец и сережек.
Несмотря на то что в бане было темновато, Юргин сразу узнал некоторые вещи, вываленные когда-то Филиппом Меньшиковым из его, звягинского, мешка на стол в болотной избушке. Узнал, потому что помнил их в «лицо» всю жизнь.
— Гляди-ка, целенькие! — обрадованно воскликнул он. — А я думал — нету уж их на свете...
— Не болтай! Клади сюда! — прикрикнула Пистимея, раскрывая свой мешочек. — Шарь лучше по всему полу, чтоб не закатилось куда.
С полминуты, пыхтя и толкая друг друга, они ползали по холодному полу, освещая спичками все уголки.
— Теперь прибивай доску на место! — снова распорядилась Пистимея, продолжая ползать на карачках. — Живо чтоб! Время для нас дороже золота. Вместо молотка камень возьми с каменки...
Когда уже встали на лыжи, Юргин покосился на тощий мешочек, висевший за плечами Пистимеи.
— И общинные деньги взяла?
— Нет, оставила.
— Ну да, ну да. После реформы-то деньги емкие. Одна бумажка, а в ней тысяча...
Пистимея поглядела на свой дом. Вероятно, через крышу уже валил дым, но из-за плотной пурги ничего не было видно.
— Неужели еще на лыжах сможешь? — спросил Юргин, с сомнением глядя на Пистимею.
— За горло будут хватать, так и на коньках побежишь... Тут уж можешь не можешь...
И она, чуть пригнувшись, первая шагнула в сторону. Юргин помог ей перелезть через огородную изгородь.
— А куда мы... хоть на первый-то раз?
— Ступай вперед и не разговаривай... А я по следу как-нибудь... Спустимся по Светлихе, потом Чертово ущелье обогнем... Недалече лесник один живет... богобоязненный. Непогодь переждем, а там видно будет...
Через несколько минут Пистимея еще раз оглянулась, протерла от мокрого снега глаза. Домов деревни уже не было видно. Но где-то там, в глубине серой, воющей мути, стелился по ветру желтоватый хвост из искр...
Этот же хвост увидел и Захар Большаков, подбегая к деревне. Милицейская машина все-таки застряла окончательно в полукилометре от Зеленого Дола.
В деревне стояла невообразимая суматоха. Дом Морозовых взялся сплошным костром. Из каждого бревна хлестало пламя, бешено раздуваемое ветром, А вокруг бегали, что-то кричали колхозники, не слыша друг друга. Но помочь никто ничем уже не мог.
— Все вон к тем домам! — каждому чуть ли не в ухо орал Корнеев, махая руками по направлению огненного хвоста. — Следите, чтоб от искр не занялись...
К счастью, ветер дул все время в одном направлении, и искры осыпали только несколько домов. К тому же дома были залеплены мокрым снегом.
Да и дом Устина Морозова сгорел быстро, в каких-нибудь полчаса...
— А где сами Устин с Пистимеей? — спросил Захар у Корнеева, глядя, как пурга заметает тлеющие головешки.
— Боюсь, что... тут, — показал Корнеев на пепелище. — Мы с Филимоном глаз не спускали с их ворот. На всякий случай я у Колесникова сидел, из моих-то окон устиновского дома не видно. Погибель, конечно, метет, да мы бы вроде видели, кабы из ворот кто вышел... А вот Юргин...
— Ну?
— А Юргин вошел... в эти ворота. Я все гляжу — когда же он выйдет. А увидел — сноп искр над крышей. Черти, думаю, соломой, что ли, печь топят... А тут и пламя хлестануло. Побежали, толкнулись в дверь — закрыто. Да и поздно уж, балки затрещали...
— Еще не лучше... — выслушав его, промолвил Захар.
Подбежала жена Илюшки Юргина, запричитала:
— Моего-то не видели? А, слышите, что ль? Ведь он сказал мне: «К Устину пойду посижу...»
— Раньше времени не поднимай паники, — сказал Захар, — Может, сидит у кого да водку пьет. Найдется.
Но Юргин так и не нашелся.
... Пурга бушевала четыре дня. Когда она затихла, колхозники под присмотром двух криминалистов из области расчистили пожарище. Криминалисты нашли под пеплом обгорелые человеческие кости.
Но сколько человек погибло во время пожара, не мог сказать определенно ни тот, ни другой.