Послышался скрип расшатанных ступенек крыльца, и Устин с трудом очнулся от своих воспоминаний.
Оказывается, на дворе был уже вечер. Сумерки заползали через окна в дом, наполняли комнаты густой, давящей черной тишиной.
— Ежели за мной, не проспался, скажи, еще... — предупредил он жену.
— Да это ко мне, кажись. Страннички-богомольцы...
— Э-э, черт бы побрал твоих нищих! Таскаются всю жизнь.
— Грех обижать божьих людей. Верующий все равно что ребенок ведь...
Пистимея никогда ни о чем не говорила с нищими, не расспрашивала, не пускала дальше порога. Летом даже в избу не позволяла заходить. Она не спеша выходила к ним на крыльцо, выносила всегда под фартуком кусок хлеба или свиного сала. Нищий кланялся, она крестила его и произносила всегда кратко: «Ступай с Богом...» Нищий опять кланялся, и каждый из них отвечал почему-то одно и то же: «Оставайтесь с Бегом».
И на этот раз Пистимея не пустила пришедшего даже на кухню. Она, видимо, дала ему что-то в сенцах. Устин слышал ее обычные слова: «Ступай с Богом», — следом: «Оставайтесь с Богом» — и звук дверного запора.
Когда нищий ушел, Устин полежал еще немного, пытаясь вспомнить, на чем прервались его мысли. Но вспомнить отчего-то не мог. Тогда спросил у Пистимеи:
— Чего это они все в один голос Бога тебе оставляют?
— Божьи люди что в душе имеют, тем и делятся пополам.
Устин усмехнулся и ничего больше не сказал.
Пистимея топила печь. Березовые поленья звонко трещали, пламя гудело, красные языки огня лизали глинобитный свод печи и, загибаясь, текли в дымоход. Здесь от этих языков отрывались большие огненные лоскуты и улетали вверх, в темный зев печной трубы.
Пистимея, скрестив руки на груди, не отрываясь, смотрела на огонь. На ее лице, изборожденном многочисленными глубокими морщинами, плясали кроваво-розовые отсветы пламени.
Постояв так несколько минут, Пистимея медленно повернула голову, долгим взглядом поглядела на мужа. Взяла кочергу и пошевелила дрова в печке.
Березовые поленья затрещали еще яростнее. Теперь печь гудела от бушевавшего в ней пламени. Но Пистимея, поставив в угол кочергу, взяла с пола еще несколько поленьев, кинула их в печь.
Потом она принялась ходить по комнате, чуть не заметая крашеный пол длинной юбкой. Прошла мимо кровати раз, другой, села у окна, вздохнула бесшумно.
— Устинушка... — промолвила осторожно Пистимея, прервав его мысли. — Я хотела об дочери вот потолковать с тобой...
— Чего «Устинушка»? Чего «Устинушка»?! — крикнул Морозов. — Тут и так муторно, а ты... Отвяжись ты со своей дочерью...
Опять заскрипели половицы на крыльце.
В комнату не вошел, а вбежал Илюшка Юргин, скинул шапку, шмякнул ее об стену, стараясь попасть в торчащий, толстый как палец, гвоздь. Шапка глухо стукнула, приклеилась к стене, точно была насквозь пропитана клеем.
— Лежишь?! — крикнул он, бегая по комнате. — Ну лежи, лежи! Послушай, что я тебе скажу... Не про коня, которого ты загнал, не про...
— Вот что, друг «Купи-продай», — перебил его Устин, не вставая с постели. — Послушай наперед ты меня. — И бросил жене: — Пойди там скотину глянь...
Пистимея вышла, Устин заговорил тихо, будто рассуждал сам с собой:
— И как это я, старый дурак... Как ты сумел уговорить меня... скрипучим своим голосом... забыть про те стожки в Мокром логу?
— Так ведь чуял я — взыграет ноне сено... — плаксиво оправдывался Юргин. — Все выжидал.
— Выжидал?! — Устин встал с кровати. Растрепанный, в рубахе навыпуск, быстро заходил по комнате. — И выждал! Дождался!! Что теперь делать? Чего Захару говорить?! Задохнешься когда-нибудь от жадности, раздуешься и лопнешь, как пузырь с гноем.
— Но, но! — выкрикнул Юргин, и в его голосе прозвучали вдруг угрожающие нотки. — На равных играем. У пса вон тоже четыре ноги. Передние пусть твои, я не спорю. А отруби-ка задние ноги — и передние не побегут.
— Не побегут? У пса, значит?
— Я так... Слова для меня без весу и цвету. Я к примеру, что на одинаковых правах мы... В смысле — живем одинаково...
Устин скривил губы и лег на свою кровать.
Лежал долго и все молчал. Илья ерзал на стуле, кашлял в маленький кулачишко, такой маленький, что казалось, и ложку-то во время еды Юргин, наверное, держит с трудом.
— Чтоб наклал воз сена да свез на ферму, — вяло сказал Устин.
— Не-ет, хе-хе... — протянул Юргин. — Откуда оно у меня, лишнее-то?
— А я говорю — отвезешь! — повысил голос Устин.
Юргин помедлил и спросил:
— Дык как же? Непонятно мне.
— Чего?
— Овчинников же первый завопил по деревне: «Сомневаюсь, чтоб законно это! Народ Захарка обирает...»
— Ну?
— А он тебя всегда правильно понимал. Я, конечное дело, как всегда... на подхвате.
Долго Устин Морозов лежал с закрытыми глазами. И начал говорить, так и не открыв их:
— Народ... Народ-то вон возит и возит сено. Скажи Андрону — пусть заткнется. — И Устин тяжело вздохнул. — Вот так. Вези, вези, ничего. Не последний день живем...
— Ладно уж.
— Ага. А теперь — что там у тебя?
— Дык что. Оно тоже невеселое. Я ить тоже, говорю, не молчал, как и Андрон... А Шатров Аниська вчерась: «Примечаю я — звонит колокол, а люди не крестятся...» Я так и открыл рот...
Устин при этих словах повернулся к Илюшке.
— Наскрозь он видит, колдун старый, поверь мне! — продолжал Юргин. — Уж ты поверь! И этак аж пробуравил меня глазищами. Не такой, мол, ты придурок, как притворяешься, али как Антип вон. Тот-то конечно. Я так и ждал, что спросит: «Со чьих это слов звоните с Андроном, кто за веревочку дергает?»
— Так, — вымолвил Устин. — Еще что?
— Значит, не понимаешь? — крутнул куда-то за окно головой Юргин. — А вдруг он, старичишка тонконогий, не этими намекательными да туманными словами... вдруг он прямо брякнет? А? Загремим тогда под панфары...
— С чего он брякнет? Об чем... — начал было Устин, но умолк на полуслове, задумался.
«Об чем...» Действительно, не о чем вроде бы говорить старику. Но ведь тоже всю жизнь смотрит с какой то ехидной усмешечкой, будто знает, что корчится он, Устин, как нa огне. Что же, может, и догадывается, чует. Ведь не из голытьбы он, сам из нашего брата. Потому и чует. Странно только, что никогда ничего не спросит, не вступит в разговор. Что это за человек, Устин так и не мог понять До сего дня. Самая длинная беседa между ними состоялась лет тридцать назад, когда Устин только приехал в Зеленый Дол. Помнится, начал Устин жаловаться ему, в надежде найти сочувствие: вот, мол, приняли в колхоз, а сами сторонятся...
— Приняли — живи, — сказал Анисим, ухмыльнулся с каким-то одному ему понятным смыслом и пошел прочь.
А потом изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год повторялось одно и то же. Сойдутся ли вместе в конторе, на общем ли собрании или еще где — глаза старика обязательно обшарят его, Устина, с ног до головы, ползают и ползают по лицу, пока он не взглянет. Анисим тотчас отвернется и при этом непременно спрячет в уголках губ усмешку. Но за всю жизнь, кроме тех двух слов, не сказал ему ничего Шатров. И сам Устин тоже на беседу больше не напрашивался. Остерегался, что ли...
Юргин, кажется, понимал, о чем думает Устин, промолвил:
— Вот то-то и оно-то. Молчишь? Ну, молчи. А я... Мне-то ведь недолго. На лодочку, прямо днем, будто на рыбалку, да и вниз по Светлихе. А там — ищи-свищи.
— Не сучи ногами, — устало попросил Устин. — Куда ты, к дьяволу, убежишь! Везде достанут, знать бы вроде пора.
— Это как так? Тогда-то и... придет момент. Тогда-то и всамделе засучим ногами, как тараканы на иголке. Или хлестанем себя намертво, как эти... скорпионы.
— Кто-кто?
— Твари такие живут на земле, пишут в книжках, скорпионы, с жалом на хвосте. Если поджечь кругом них травку, так они помечутся туда-сюда да жалом этим и звезданут себя. Не-ет, я на лодочке...
— Замолчи, сказал! — опять сорвался Устин с кровати. — И забудь про лодочку... Тоже мне, беглец нашелся!..
Он стоял перед Юргиным взлохмаченный, мокрый, багровый, точно выскочил из жаркой бани. Юргин метнулся к стене и попятился к дверям, нашаривая одновременно свою шапку.
— Что ты, что ты, в самом деле!.. Никуда я не поеду, не побегу... никуда...
Устин словно удовлетворился этим обещанием, опустился на кровать. Взял за угол подушку, вытер ею лицо. И сказал чуть жалобно:
— Шатров, сдается мне, не брякнет. Давно уж брякнул бы, если... — Устин еще раз вытер подушкой лицо. — Тут другие пытаются наскрозь проглядеть. Других опасаться надо. Те уж брякнут так брякнут, если проглядят...
— Да кто?
— Не знаю, — ответил Устин. — Много их. Кругом они. Ступай.
Когда Юргин хлопнул дверью, Устин помедлил немного. Встал, закрыл двери на крючок. Снова сел на кровать, опустил голову.
Потом встряхнулся всем телом, как собака, выскочившая из воды, и стал думать, отчего он взорвался вдруг, отчего чуть не схватил Юргина, чуть не переломил его надвое. «Засучим ногами, как тараканы на иголке». Вот-вот, давно уже, давно он, Устин, чувствовал что-то такое, что и словами не выразить. А Юргин выразил, точно в десятку, в яблочко прямо, сволочь, влепил... Вот именно он, Устин, как таракан на иголке перед Большаковым, перед Колесниковым, перед Корнеевым, перед Шатровым. И даже перед этой свиристухой Анисимовой внучкой. А теперь вот перед Смирновым еще... Да мало ли перед кем! Вот тебе и слова без весу и цвету. Хотя он, «Купи-продай» этот, всегда умел выражать главную суть. Сорит-сорит словами и вдруг вывалит.
Раздался стук в дверь. Прислушался и понял — стучит жена. Подошел, открыл.
— Курганов Фрол идет, — сообщила Пистимея.
— Ага, — кивнул Устин.
— Да печь поглядывай. Как прогорит, подбрось с пяток поленьев, — сказала Пистимея и растаяла в темноте сенок.
Устин взял с печки теплые валенки, сунул в них ноги. Фрол зашел, пригнув в дверях голову, снял шапку и аккуратно повесил ее на тот же гвоздь, где только что висела шапка Юргина.
— Варвара передавала — звал ты...
Фрол сел на тот же стул, где сидел Юргин, стал закуривать.
Устин прошелся взад-вперед перед Фролом, остановился и стал смотреть на Курганова так, как лесоруб, наверное, смотрит на дерево, прикидывая, с какого боку удобно и легче его срубить.
— Что звал? — спросил Фрол. — О поездке, что ли, на станцию рассказать? Так я догадываюсь, какая она была...
— О-о! — насмешливо протянул Устин. — Митька, значит, рассказал? Он за санями бежал...
— Зачем Митька? Шкуру-то мне с жеребца пришлось снимать.
— Вот что, Фрол... Мы не на конюшне, здесь можно говорить громко, не опасаясь, что подслушают. И если уж о конюшне речь пошла, могу тебе еще раз сказать: не выпрягешься, милок. Понял? А то...
— Что? Чем пугаешь?
— А то сдерут шкуру-то, как с жеребца. Только с живого...
Фрол поглядел на Устина исподлобья тяжелым, пьяным взглядом и спросил:
— Ты думаешь, я этого боюсь? А-а... — и устало махнул рукой.
Сказано это было таким голосом, что борода Устина чуть дрогнула, качнулась. Он тотчас запустил в нее пальцы, точно хотел остановить.
— Говори, чего надо, — сказал Фрол. — Некогда мне.
— Вот так-то оно и лучше, — облегченно рассмеялся Морозов, выпростал пальцы из бороды. — Пока немного. С Клашкой мне кончай... Но, но, не закатывай глаза, не барышня городская! И не спрашивай, зачем, для чего! Не твое дело!
Фрол докурил папиросу, встал, сказал горько:
— Ладно хоть, что твои... твои цели с моими желаниями совпадают.
— Во-во! И с Клашкиными. Баба мечется, как синица в силке.
Фрол пошел к двери. Но Морозов схватил его за руку:
— А погоди все же. Еще два-три слова. Зачем щенка своего следом за нами послал? Опасался за этого гнилого редактора, что ли?
— Да не дрогнула бы рука... попадись он тебе в глухом месте...
Устин как-то неестественно расхохотался. Смех его гулко раскатился по комнате. Резко оборвал хохот и сказал бесцветным голосом:
— Нет уж, Фрол Петрович, он самостоятельно подохнет вскорости... А коль понадобится, я... тебя попрошу...
Фрол выдернул локоть из цепких Устиновых пальцев. Медленно, неуклюже повернулся к нему всем телом.
— Фрол! — испуганно и все-таки с угрозой воскликнул Устин, невольно отступая.
— Ты не сверкай глазами, гад, — хрипло проговорил Курганов, — ты не сверкай! Я вот что отвечу тебе... Вот что... — И шагнул к Устину. — Меня, значит, попросишь?! Меня?!
Морозов пятился к печке, задел кочергу, которой Пистимея недавно шуровала поленья. Кочерга с грохотом упала на пол. Морозов быстро нагнулся и поднял ее.
Фрол остановился. Он помолчал-помолчал и сказал обессиленным каким-то голосом:
— Оставь кочергу-то.
— Вот и все. — Устин бросил кочергу на прежнее место. — Давно бы пора запомнить: осилил я тебя навсегда...
— Ты?! — насмешливо качнул головой Фрол Курганов. — Нет... не ты меня осилил, а другая сила... другая...
Черные Устиновы глаза сузились, брови вскинулись и опустились.
— Что же это за сила... неведомая? — спросил он. Спросил негромко и как-то даже осторожно.
— Неведомая? Ничего, скоро, коль не ошибаюсь, начнешь помаленьку ведать...
Устина точно прошило с пяток до головы электрическим током.
— Что? Что?! — воскликнул он, сделав несколько шагов от печки.
— Ишь, верно, значит, — сказал Фрол. — В голосе-то беспокойство.
Фрол снял шапку с гвоздя, взялся за дверную скобку.
— Что «верно»? Какое беспокойство?! — закричал Устин.
— А то самое, которое... которое заставило тебя сегодня со Смирновым ехать, коня насмерть загнать...
— Фрол!! — Устин сжал кулаки. Лицо его затряслось, как студень. И Фрол, оставив дверную скобку, теперь подошел к Устину вплотную. Тот даже отшатнулся в страхе.
— Вот видишь, — сказал он прямо в лицо Устину. — Я не знаю, кто ты, да вижу тебя насквозь. Ничего, не морщись, давай уж начистоту... Так вот... Мутишь воду тут, давно мутишь. Не вижу, что ли, не чувствую? Только Светлиху вон... не испоганишь ведром помоев!..
— Ты... ты... ты-то кто? — опять выкрикнул Устин. — Ты сам-то... Вместе с Филькой Мень...
— Это у тебя главный козырь, давно знаю, — перебил Фрол. — А я вот что скажу тебе: ветки дерева вместе растут, да в разные стороны глядят.
— Рухнет... дерево, тогда... тогда все ветки... — торопливо, будто боясь, что его перебьют, закричал Устин.
— Что ж тогда? — спокойно произнес Курганов. — И тогда не все в землю уткнутся. Некоторые в небо глядеть будут.
Наконец Устин опомнился, вздохнул глубоко.
— Погоди, погоди! — Устин вытер мокрый лоб. — Я тебя еще раз, Фрол... предупредить еще раз хочу... Если ты, змея ползучая... И я не угрожаю, не-ет...
— Попей воды вон, — спокойно посоветовал Фрол.
И Устин покорно подошел к ведру, стоявшему на табуретке возле печки, зачерпнул полный жестяной ковшик, жадно начал глотать, проливая воду на бороду, на пиджак.
— Так вот... — Устин отшвырнул ковшик. — Так вот, если ты хоть пошатнуть вздумаешь это дерево... Еще завалится оно или нет, а твоя шкура уж высохнуть успеет. Понял?! Понял?!
— Корешки-то, видать, насквозь прогнили, само упадет. Тайгу вон, где нужно, Захар и то корчует. А уж гнилье-то...
Морозов только мотнул головой, будто хотел и не мог выговорить какие-то слова.
— А меня не опасайся. Я бы уж давно пошатнул, если б мог. Так пошатнул бы, чтоб с треском... Твое счастье, Устин, что не могу... Но, Устин, — голос Фрола задрожал, как натянутая струна, — не дай тебе Бог... Я много кой-чего делал по твоей воле. — По лицу Фрола волнами прошла боль. — Но если ты, Устин, тронешь Смирнова... Если хоть один волос упадет с его головы, тогда...
— Во-он ты опять как заговорил! — вымолвил наконец Устин Морозов, на этот раз почти шепотом.
— Опять так же, верно... И хорошо, что в тридцать седьмом ты послушался меня. Если б настрочил на Захара кляузу, если Большакова посадили бы, то и ты бы следом загремел...
— Пугаешь, значит! Пугаешь, индюк надутый! Ты кого пугаешь, а?! Ты кого, спрашиваю...
Морозов кричал, размахивая руками, крутил ими все сильнее и сильнее, будто намеревался взлететь.
Фрол ушел, плотно захлопнув за собою дверь. Устин перестал размахивать руками, долго-долго смотрел на эту дверь.
Затем глянул в печку. Там огня уже не было, там дымились одни головешки густым и едким желтоватым дымом.
Устин нагнулся и взял полено. Но в печку его не бросил, а принялся зачем-то внимательно рассматривать. Осмотрел со всех сторон, поднял глаза, словно хотел спросить у кого-то: почему у него в руках оказалось это полено, для чего он его держит, что с ним делать?
Он думал об этом так напряженно, что в голове зазвенело. Бросил полено на пол, бессознательно надеясь, что звон в голове, отдающийся тупой болью, тотчас утихнет. Но звон не утих. Помимо своей воли он стал прислушиваться к нему все внимательнее. Сначала смутно подумал: этот звон начался ведь не в ту секунду, когда он взял полено. Нет, он начался много раньше... когда... Ну да, когда Фрол Курганов сказал... Как это он сказал? «Корешки-то, видать, насквозь прогнили...» Вот когда! И этот звон не прекращался ни на секунду, просто он временами не слышал его, как шофер не слышит шума работающего мотора. Но чихнет мотор — и тотчас резанет по уху, отдастся в голове шофера. А почему в его, Устиновой, голове отдался с новой болью звон, когда он взял полено? Почему? Что он в то время сделал? Заглянул в печь, увидел сгоревшие головешки?.. Сгоревшие! Вон что?!
Устин лихорадочно начал сгибаться и разгибаться, начал хватать из большой кучи одно за другим тяжелые поленья и швырять в черный печной зев.
— Нет, врешь, Фрол, врешь! Не сгнили корешки! И Захарка ничего не выкорчует. И не сгорел еще я, не выгорел весь... Сейчас загудят, загудят дрова. И я, и я...
Устин плотно забил дровами всю печь. Когда поленья толкать было некуда, Морозов опустился устало на стул. Опустился, опять прислушался... Нет, звон в голове не проходил.
И вдруг ясно, с леденящим сердце ужасом, Устин начал осознавать, что звон этот и эта боль в голове не пройдут, не затихнут никогда. Никогда, потому что... потому что он начался раньше, намного раньше, чем пришел Фрол. Но когда? В ту секунду, когда Илья Юргин произнес: «Засучим ногами, как тараканы на иголке»? А может быть, еще раньше, когда Федька, сын родной, заявил ему там... в Усть-Каменке: «Не упомнишь, говоришь, всех своих кровавых дел? Ничего, дорогой мой отец, люди-то не забудут».
Устин застонал тяжело и мучительно, откинулся на спинку стула. Клееный стул затрещал, грозя развалиться. Но Устин ничего не слышал, кроме прежнего звона, раздавливающего голову. Казалось, что голова его зажата меж каких-то шершавых каменных глыб, и глыбы эти сдвигаются, сдвигаются... И еще казалось, что это когда-то уже было, было... Когда, когда?
Потянуло запахом дыма. Устин повернул голову и увидел, что из забитой поленьями печи клубами валит дым. Дыма так много, что он не успевал уплывать через дымоход и частью растекался по комнате.
Открылась дверь, вошла Пистимея. Всплеснув руками, метнулась к мужу:
— Господи, да чего ты, Устинушка?! Здоров ли ты, родимый, в самом-то деле? Встать-то можешь? Вставай, ложись, с Богом, в постельку...
Пистимея тормошила мужа, гладила по голове беспалой рукой. Она помогла ему подняться, уложила на кровать. Затем кинулась к печке.
— Дыму-то, дыму-то в избе! Господи, да разве так кладут дрова?! Закупорил, как бутылку. Горят разве дрова без воздуха-то?
Пистимея выбросила из печки с десяток закопченных поленьев. Схватила толстый кухонный ножик, ловко нащепала лучины. Сбросила все лучины в пучок, переломила их о колено, подняла к излому спичку. Сухой пучок вспыхнул, точно был облит керосином. Нагнулась и сунула его в печку.
Через минуту дрова горели ровно и весело, снова звонко пощелкивая.
И снова на лице этой женщины плясали кроваво-розовые отсветы пламени...
— Про Клашку-то напомнил ему, что ли? — спросила она.
Устин молча смотрел, как бушевало пламя в печке, как лоскуты огня, отрываясь, улетали в дымоход. Смотрел и улыбался.
— Уж только бы он... с Клашкой, а там бы я быстренько ее скрутила, — опять проговорила Пистимея. — Только вот боюсь — уйдет к Клашке, а назад ты не сумеешь его, останется он у нее. А, как думаешь? Не зауросит Фрол?
Устин и теперь промолчал.
— Ну да ничего, — продолжала старуха. — Там уж мое дело. Тогда уж все равно я найду для нее крючок, не сорвется. Сама прибежит грехи замаливать. Умоется тогда у меня Захарка...
— Ишь горит, горит... — проговорил Устин.
Пистимея внимательно поглядела на мужа.
— А как же, — сказала она. — Топливо умеючи класть надо. Особенно в потухающую печь. — Но тут же, словно испугавшись чего-то, добавила: — Да где вам, мужикам, уразуметь бабье дело... Ты лежи, лежи, я настой из травки сварю вот. Попьешь — и всю хворь сразу как рукой снимет...
Помолчав, она продолжала негромко и вкрадчиво:
— Так вот, Устинушка... Об дочери, говорю, потолковать надо... Ты все одергиваешь меня да отмахиваешься, безбожник. А ведь сказано у Иоанна: «кто не пребудет во мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают». А также у Матфея, в главе седьмой, стих девятнадцатый: «Всяко древо, не приносящее плода доброго, срубают и...»
Пистимея не договорила. Устин ринулся с кровати, подскочил к жене, растопырил руки, точно хотел поймать ее и бросить в печь. Губы ero беззвучно тряслись, черные глаза дико вздрагивали.
Давно не крестилась Пистимея, но тут невольно подняла руку с пальцем-обрубком:
— Господа, Иисус пресвятой, хранитель единственный... Устинушка, да ты чего?
— Я чего? — хрипло переспросил Устин. — Не-ет, это ты — чего? — И закричал громко, пронзительно: — Сына угробила, сжила на тот свет, а теперь дочь?! А теперь дочь?!
— Какого сына? — попятилась Пистимея. — Окстись ты... Услышат на улице!
— Сына моего, Федьку! Федора!!
— Да ты чего?! На войне ведь погиб он. Прибрал Господь непутевого.
— На войне?! Не-ет! Это ты его убила! — не помня уже себя, кричал Устин, тыча пальцем в плоскую грудь жены, — Ты! Ты!! Ты!!