Было самое начало июня 1960 года.
Всю ночь над Зеленым Долом хлестал проливной дождь с грозой.
Весна стояла на редкость сухой и жаркой. Земля еще в середине мая взялась твердой коркой. Потом эта корка начала пузыриться, трескаться, сворачиваться жесткой и ломкой шелухой, которая под ногами рассыпалась в прах. Посевы желтели, кучерявились. На самых высоких местах пашни появились серовато-черные пролысины, которые даже при незначительном ветерке начинали куриться седой пылью.
Это были зловещие дымки. Каждый в деревне понимал: постоит еще неделю-другую такое пекло — «загорится» вся земля. Даже травы на заливных лугах, не успев отрасти, сникали и, обваренные до корней, сохли, жухли. Осокорь на утесе бессильно свесил ветви, точно старался коснуться ими живительных вод обмелевшей Светлихи, пока она совсем не пересохла.
И вдруг ночью, когда никто не ждал, с грохотом раскололось небо, ударил дождь. Холодный, освежающий, с ветром. Тяжелые дождевые струи, казалось, раздробят, выхлещут, выдавят в домах стекла, обильный ливень проломит деревянные крыши, прогнет железные...
Всю ночь Захар Большаков не мог уснуть. Несколько раз он ложился в постель, укрывался с головой. Вскоре отбрасывал одеяло, зажигал свет, брал с этажерки книгу. Но и читать не мог. Тогда вставал, принимался ходить от окна к окну, трогать ладонями холодные стекла, которые при вспышках молний были мутными, толстыми от потоков воды. На улице шумело, выло и грохотало.
Шел дождь. По радио обещали его неделю назад. И вот он шел. А Большаков все-таки не верил.
Перед рассветом он натянул дождевик, хлюпая в темноте по лужам, пошел к скотным дворам. Дождь гулко стучал по одеревенелому плащу, ветер пытался сорвать не только фуражку, но и отяжелевший дождевик.
Подойдя к телятнику, заметил у бревенчатой стены какого-то человека.
— Кто тут? — спросил Захар Захарович, останавливаясь, хотя спрашивать было не нужно. Захар не столько узнал, сколько догадался, что это Иринка Шатрова, телятница.
Председатель подошел и молча сел рядом, прижавшись спиной к стене. Дождь все равно мочил их, хлестал прямо в лицо. С усов Захара стекала вода.
Когда ночную темень просекала молния, над зареченским утесом четко и могуче вырисовывался громадный осокорь.
— Ты чего здесь? — снова проговорил председатель.
— Дядя Захар! — прошептала девушка и ткнулась мокрой головой ему в плечо. — Дождь ведь! Неужели это дождь?
И, не дожидаясь ответа, убежала в ревущую темноту.
Девушка убежала, а Захар Захарович помрачнел. Да, это был дождь. Ему радуется Иринка Шатрова, радуются все колхозники. Но никто из них не знает пока того, что знает он, Захар Большаков: в бумажке, присланной вчера из районного центра, черным по белому написано, что «обильные дожди предполагаются в течение всего июня и июля». Да если бы и знали, не обратили бы сейчас никакого внимания на это предположение — слишком долго ждали они дождя. Но он-то, Захар Большаков, не имеет права не обратить. Для нынешних хлебов затяжные дожди еще, может, и ничего, а как в непогоду заготавливать корма? Ведь в колхозе одних дойных коров более семисот. Да свиньи, да овцы, да лошади...
Председатель постоял несколько минут возле стены, вздохнул и успокоил себя: «Ну да ничего, прогноз прогнозом, а о затяжных дождях еще на воде вилами писано...»
Он заглянул по очереди во все скотные дворы, убедился, что соломенные крыши не протекают, в помещениях сухо, и пошел домой. «А перекрыть крыши давно пора уж, — подумал он. — Обветшали, а в телятнике совсем худая. Еще один такой дождь — и прольет...»
Скинув у порога грязные сапоги и мокрый дождевик, Захар Захарович, не зажигая света, прошел к кровати и прилег. Он понимал, что надо бы хоть часок-другой поспать, но сон его не брал, хотя веки налились свинцом.
Забылся он, когда шум дождя утих. Забылся вроде на секунду, но когда открыл глаза, в окна били ослепительно желтые солнечные лучи.
Кровать сына была пуста. Как вчера, как позавчера, как почти каждое утро за последние три года, она, аккуратно заправленная, сиротливо стояла у стенки. Мишка учился в районной десятилетке и сейчас сдавал экзамены на аттестат зрелости.
Захар Захарович улыбнулся каким-то своим мыслям, поправил подушку на кровати сына, провел ладонью по железной спинке, выпил стакан молока и пошел в контору.
Было рано, шестой час. Солнце уже плавало довольно высоко над омытой ночным ливнем землей в седых космах утреннего тумана.
Но раньше солнца встают летом в деревне люди. Контора была уже полна. Звонко кидал костяшки на счетах колхозный бухгалтер Зиновий Маркович. За своим столом сидел зоотехник. А за столом главного агронома Корнеева — бригадир первой бригады Устин Морозов. Видимо, Борис Дементьевич уехал по бригадам, поглядеть, все ли поля захватил ночной дождь, в каком они состоянии.
И вокруг каждого стола толпились доярки, скотники, птичницы, механизаторы. Одни требовали выписать для коров комковой соли, другие — подкормки для свиней, кто-то настойчиво просил зоотехника сегодня же осмотреть бычка с белым пятном на лопатке, а два тракториста совали под нос Устину Морозову истершиеся поршневые кольца и настойчиво спрашивали:
— Это как? Можно с таким работать? Машину угробить, что ли? Вы куда смотрите? Ведь сенокос на носу...
— А я при чем тут? Спрашивайте у главного инженера, у председателя, — мотал широкой бородой Устин. — Где я вам возьму? Нету запасных частей.
— То-то же, что нету! У меня вон еще магнето ни к черту. Все обмотки попробивало. Ты бригадир — ты и беспокойся.
Разноголосый гул немного смолк, едва Большаков переступил порог.
— Здравствуйте, — сказал председатель.
— С добрым утречком!
— Здорово ночевали! — послышалось со всех сторон.
— А дождичек-то, Захарыч, а?
— Дождичек славный, — весело подтвердил Захар, направляясь в свой кабинет. — У животноводов как, все в порядке?
— Да смотря что. Коровники сухи, а вон Маньку-доярку насквозь промочило.
— Как же это ты? — спросил председатель у курносой девчонки в сереньком платье.
— Дык с Колькой, известное дело, за деревней шастала. Их и прихватило, — пояснил кто-то.
— Ну и шастала! — огрызнулась девчонка.
— Да нам что! Чихать ведь будешь от простуды. А так — на здоровье.
— «Здоровье»-то как раз ей и промочило. Головенку-то Колька ей своим пиджаком замотал...
Вместе со всеми смеялась и девушка-доярка. А отсмеявшись, проговорила:
— Ежели и промочило, высохну. А вот тебя, Данилка...
Остальных ее слов Захар не разобрал, потому что прошел в кабинет и прикрыл за собой дверь. Но девчонка, видно, насмерть убила чем-то своего обидчика, потому что контора снова вздрогнула от хохота, да такого, что даже Зиновий Маркович закричал, выйдя из себя:
— А, чтоб вас! Тут ведь бухгалтерия, а не какой-нибудь караван-сарай...
Оттого, что утреннее солнце весело проливалось в кабинет сразу через все окна, что ночью прошел долгожданный и хороший ливень, оттого, что скоро возвратится, закончив десятилетку, Мишка, и, наконец, оттого, что за дверью все еще плескался беззлобный, веселый смех, раздавались возбужденные голоса, настроение председателя стало совсем хорошим. «Караван-сарай», — подумал он, вешая фуражку на гвоздь, и опять улыбнулся. Контора действительно была неудобной — его кабинет да гулкая общая комната, в которой размещался весь колхозный штаб. Скоро будет новое помещение под контору. Но все равно ведь бухгалтер будет называть ее по привычке «караван-сараем».
Зиновий Маркович из эвакуированных в годы войны. В молодости он жил где-то в Таджикистане.
Каждый рабочий день Захара Захаровича начинался с одного и того же: он приходил в контору, садился за стол, к нему гурьбой вваливались люди для подписи разных счетов, распоряжений, ведомостей, накладных. Большаков сам установил такой порядок и даже с удовольствием подписывал бумаги и прикладывал к ним печати. Люди затем получали в кладовых по этим документам продукты, соль, комбикорм, различные материалы — словом, все то, что было необходимо для жизнедеятельности огромного хозяйства. И всегда, хотя Большаков воевал давным-давно, только в гражданскую, это чем-то напоминало ему выдачу боеприпасов перед очередным боем.
Вот и сейчас, едва повесил фуражку, дверь распахнулась, толпой ввалились люди, обступили еще пустой стол. Когда Захар сел на свое место, перед ним легли первые документы. Но Большаков на этот раз отодвинул их, взялся за телефон.
— Алло! Дайте Ручьевку... Как занято?.. Тогда пятую бригаду... Ага, я... А потом следом четвертую... Что, навстречу звонит? Так я и говорю — давайте... Игнат Прохорыч, доброе утро! Как у тебя?
Игнат Прохорович Круглов, бригадир второй бригады, гудел в трубку:
— Захарыч, здорово! Доброе, доброе утро у нас! Об чем и докладываю.
— Все поля захватило?
— Все. Накрыло, как широким одеялом. Помочило добре, дороги вот только развезло, машины по самые кузова вязнут. Тут Корнеев появился, так последние километры до нас пешком пришлось, бедняге. Мы его на подводу пересадили, в бригаду к Горбатенке направился.
— Коровники как?
— Ничего, выдержали. В свинарнике у нас только покапало маленько. Да свинья ничего, грязь любит. В общем, перекроем на днях свежей соломкой. Слушай, Захар Захарыч, у нас тут два комбайновых мотора никак не идут. И коленчатый вал у одного С-80.
— Что с ними? Может, главного инженера подослать? — спросил Большаков.
— Да нет, в нашей самодельной мастерской с ними ничего не сделаешь. Надо везти в вашу механическую. Подсохнет маленько дорога — я отправлю к вам ребят.
— Ладно, давай.
Председатель помолчал, пощипал пальцами усы, похожие на толстую подкову.
Затем по очереди Захар поговорил с третьей, четвертой и пятой бригадами. Дождь прошел везде, и везде было все в порядке.
Наконец председатель принялся за бумаги.
Когда последняя накладная была подписана, в кабинет в ту же секунду вошел Зиновий Маркович. Так повторялось каждое утро. Захар когда-то пытался узнать, каким чутьем бухгалтер угадывает эту секунду, но давным-давно отказался от своего бесполезного желания.
Бухгалтер входил в кабинет независимо от того, были у него дела к председателю или нет. Своей очереди он не уступал никому, даже если кто-то являлся с самым неотложным делом. «Мало ли что, — заявлял он всякому. — А финансы есть финансы. Если у меня нет к председателю дел, возможно, у председателя есть ко мне».
Сегодня дела были и у того, и у другого. Еще вчера они решили: нынче утром оформить счета кирпичного завода райпромкомбината, оплатить кооперации стоимость ста тонн цемента и двенадцати тонн водопроводных труб.
— Вот, — положил бухгалтер перед Большаковым денежные документы, — Ровным счетом — девяносто тысяч триста сорок два рубля восемьдесят две копейки. Сейчас позавтракаю и поеду в район производить расчеты.
Захар поворошил документы, задумался, глядя в окно. Там, примерно в полукилометре от конторы, на высоком холме штабелями навалены доски, груды красных, облитых ночным ливнем кирпичей. Все это было приготовлено для строительства водонапорной башни.
На животноводческие фермы Зеленого Дола водопровод был проведен давно. Но воду качали почти для каждой фермы отдельно. Как поить скот — так качать. Электромоторы и насосы давно поизносились. Водопроводные трубы, проржавевшие за много лет, часто лопались, особенно зимой, и тоже требовали замены. А это удовольствие не дешевенькое.
Строительство мощного колхозного водопровода, который дал бы воду не только на все фермы, но и в дома колхозников, — давнишняя мечта Большакова. Прошедшей зимой подсчитали, сколько будет стоить замена старых моторов, труб, насосов и сколько — строительство нового водопровода. Результат вышел далеко не в пользу нового. И все-таки решили его строить.
Пока заложили только фундамент водонапорной башни. И вот этот цемент, кирпич, трубы, за которые надо было платить сейчас деньги, тоже предназначались для водопровода.
Захар вздохнул, еще раз поворошил лежащие перед ним бумаги.
— Сколько у нас, Зиновий Маркович, всего на счету?
— А сколько? Остается на сегодняшний день десять тысяч двести два рубля тридцать восемь копеек, — без всякой запинки ответил старый бухгалтер.
— А поступления какие ожидаются?
— Так тебе, Захарыч, лучше знать. Молоко сдаем. Скоро зелень пойдет, огурчишки там, у Клавдии Никулиной, уже зацветают.
— Это еще не скоро, — опять вздохнул председатель.
— Договора на продажу хлеба...
— Об договорах чего говорить! — перебил бухгалтера председатель. — Сперва вырастить хлеб надо.
За закрытой дверью послышались голоса. Большаков знал — это пришли заведующий гаражом Сергеев, одновременно являющийся автомехаником, и колхозный прораб Иван Моторин.
— Отойдите от кабинета, не мешайте. У Захар Захарыча Зиновий Маркович, — строго предупредил девичий голосок.
Этого предупреждения счетовода всегда удостаивались только почему-то Сергеев с Моториным. И их прокуренные голоса всегда бубнили за дверью что-нибудь вроде: «Ты, дочка, знай себе сальду свою да бульду, а в настоящие дела не лезь. Занимают председателя по пустякам!»
Однако оба терпеливо ждали, пока выйдет из кабинета бухгалтер.
— Кстати, — сказал Большаков, прислушиваясь к голосам, — как там с автомашинами?
— Так по разнарядке нам только на третий квартал дают два самосвала и один ГАЗ.
— Я в финансовом смысле.
— А что смысл? Хорошо бы, конечно, заранее оплатить.
— Ну?
— А что «ну»? — по своей привычке переспросил бухгалтер. — На следующий месяц зажму все щелки, Захарыч, ты уж так и знай. И копейка не просочится.
— Что ж, — медленно проговорил Большаков, — пожалуй, действительно зажимай. Чем скорее за машины рассчитаемся, тем лучше. Только сперва вот что... Сперва надо нам в кооперации выкупить шифер. — Председатель собрал все бумаги, протянул их бухгалтеру. — Придется переделать все, Зиновий Маркович. Я вчера вечером договорился насчет шифера с райпотребсоюзом. Завтракай — и в район, забирай все, что там у них есть. Иначе другие заберут. На следующей неделе как хошь, но чтоб и водопроводные материалы были оплачены. А потом уж и зажимай. Всё.
... Заведующий гаражом с самого порога закричал о том, что еще неделя, ну от силы две — и его разорвут на части. Все требуют машин, а у него их всего с гулькин нос.
«Гулькин нос» выглядел все-таки довольно внушительно — за первой зеленодольской бригадой было закреплено двенадцать автомашин, не считая его, председательского, «газика». Но Сергееву не давало покоя, что в Ручьевке, в бригаде Круглова, на две машины больше. И, зная о разнарядке, он шумел не без умысла.
— А ты не кричи, криком ничего не возьмешь, — остановил его Большаков. — Сказал тебе — из новых одну машину, может быть, дам, больше не получишь... Теперь — как дела у строителей?
Иван Моторин, щупленький, жилистый человек, лучший по всему колхозу плотник, столяр, печник, каменщик, — да были ли строительные профессии, которыми он не владел бы в совершенстве? — заговорил спокойно, неторопливо:
— Сводка с фронта строительства обнадеживающая, Захарыч. В бригаде у Горбатенки на клуб можно прилаживать вывеску. Правда, застеклить окна надо, да старик Петрович захворал.
— Что с ним?
— Да ведь как сказать... — помялся Моторин. — Оно, может, и уважительная причина, может, нет. Дочку замуж выдавал.
— Что же, он единственный стекольщик в бригаде?
— Стеколыциков-то нашли бы. А вот такой нехитрый инструмент — алмаз — один на поселок. Петровичева собственность. Никому не доверяет старик. Вот и ждать приходится. Я к тому — купить бы алмазов штук десяток для колхоза.
Большаков вынул толстый блокнот со стертыми уже золотыми буквами «Делегат областной партконференции» и рядом с записями о токарных станках, комбайнах, тракторах сделал пометку об алмазах.
— Что там с коровником в бригаде Притворова? — спросил Захар, пряча блокнот.
— Стропила поставлены. Завтра крыть надо начинать. Опять соломой, что ли?
— Нет уж, хватит соломой баловаться. Вечером туда отправлю шифер. А с водопроводом так, Иван: снимай всех людей с башни, пусть сбрасывают сопревшую крышу с телятника. Тоже закроем шифером. Да потолок там погляди — его утеплить надо.
— Погляжу. А с водопроводом надолго?
— Прервемся на недельку.
Ровно в девять утра, когда начался рабочий день в райцентре, Большаков позвонил в Озерки секретарю райкома партии Григорьеву.
— Зашиться можем без запчастей, — говорил приглушенно председатель, поглядывая через окно вдоль залитой солнцем улицы. — Фонды, конечно, выбрали, да какие это фонды! Не поможет ли чем райком?
Невдалеке виднелся дом бригадира Устина Морозова. Из ворот вышла жена бригадира, старая Пистимея, на секунду остановилась, глянула по сторонам, потуже затянула светленький платочек под подбородком и, быстро перейдя дорогу, юркнула в переулок.
Большаков нахмурился. Он знал, куда направилась Пистимея.
— Да, да, я слушаю... — встрепенулся Захар Захарович. — Трудно?.. Да я понимаю, что нелегко. Но что же делать? Сенокос на носу, а там уборка... Ага, спасибо... В городе будешь? Когда?.. Знаешь что — давай и я подъеду. Вдвоем что-нибудь и наскребем, глядишь... Ага, попробую указать тебе самые добычливые мои места...
Положив трубку, Захар продолжал глядеть в окно, все так же хмурясь. По улице, прижимаясь к обочинам, обходя дождевые лужи, тащились несколько старушонок. Иные тыкали впереди себя, как слепые, костылями.
Миновав дом Морозовых, старухи ныряли в тот же переулок, что и Пистимея. Там, в конце переулка, в самом его тупике, стоял на краю деревни баптистский молитвенный дом.
Он был Захару да и всем остальным как бельмо на глазу. Сколько по поводу этого религиозного гнезда он выслушал едких замечаний, недвусмысленных намеков и шуток! Как совещание в районе, обязательно кто нибудь в перерыве подденет Большакова. Конечно, говорили всегда ради шутки, беззлобно. Но тем не менее шутили, смеялись. А что Захар Большаков мог поделать с молитвенным домом?! Он стоял — и все. Вот уже полтора десятка лет.
До революции в Зеленом Доле была только православная церковь. Однако среди деревенских старух было и около десятка баптисток. До самого окончания гражданской войны их не было видно и слышно. Но однажды старая-престарая старушонка Федосья Лагуткина зашла в контору к Захару, постукивая костылем по деревянному полу.
— Вот, значит, сынок... по ентому я делу, получается... Православного-то попа вытурили вы, да и Бог с ним. А поскольку баптисты теперь того... тоже разрешенные советской властью и поскольку опять же Богу-то легче благословлять не каждую овцу в отдельности, а все стадо Христово гуртом, мы, значит, и просим тебя, касатик, — уж позаботиться...
Не скоро, не враз понял Захар, что старуха просит не более не менее как похлопотать об открытии баптистского молитвенного дома. А поняв, выпроводил старуху ни с чем.
Выпроводил — и забыл как-то об этом случае. Да и вообще не придавал большого значения деревенским религиозникам, — мало ли осталось повсюду верующих, в Озерках вон православная церквушка до сих пор действует, многие зеленодольские старушонки иногда ездят туда молиться. Баптисты же поют молитвы дома, собираясь то на одной квартире, то на другой.
Так прошло не мало лет, началась и почти прошла Отечественная.
И вот раз, другой, третий их песнопения стали доноситься из одного и того же полуразвалившегося дома, принадлежащего родственнице той самой Федосьи Лагуткиной. А потом оттуда на всю деревню посыпался стук топоров. Захар подвернул в глухой переулок на ходке полюбопытствовать, что за ремонт затеяла старуха.
Однако возле дома его встретила не Лагуткина, а жена ушедшено на фронт бригадира Устина Морозова, Пистимея:
— Вот, Захар Захарыч... Мы, значит, в совет писали, в Москву... Нам и разрешили.
— В какой совет? Чего разрешили? — не понял Большаков.
Несколько расторопных, незнакомых Захару плотников меж тем ловко отдирали полусгнившие тесины с крыши, выворачивали старые, трухлявые оконные коробки и тут же выстругивали новые.
— Так в Совет по религиозным культам. Какой, слава Богу, при правительстве организовался недавно. А то ведь несправедливо как-то. У православных есть свое начальство, а мы-то, баптисты, словно сироты какие. И заступиться за нас некому. А теперь-то... Разрешили вот, говорю, в общинку нам собраться и молитвенный дом открыть. Мы сложились да купили этот домишко. Неказистый, правда. А ничего, подправим его. А ты... ты спроси там, в райисполкоме, — там бумага насчет нас имеется...
И ему, Большакову, оставалось только усмехнуться.
— Кончилось, значит, сиротство ваше? Воскресли родители? — невесело спросил он.
— Ты... об чем это? — сухо промолвила Пистимея тусклым голосом.
— Да-а...
Не понимал, не мог никак взять в толк Большаков, что же происходит в стране с религиозниками. В середине войны вдруг начали расти по деревням, как грибы, всякие религиозные общины, открываться церквушки и молитвенные дома. В 1943 году при Совете Министров СССР был создан Совет по делам русской православной церкви, а в 1944 еще один Совет — по делам религиозных культов. Оба совета, словно наперебой, еще усиленнее принялись плодить по всей стране общины и секты. И нельзя, невозможно было помешать этому. Захар даже удивлялся: как это Бог милует еще их деревню? И вот...
Поразило в тот день его еще одно обстоятельство. «Мы-то, баптисты, словно сироты...» — сказала Пистимея.
— Как же это так? — спросил у нее Захар. — Что ты верующая, я знаю. Но ведь ты, кажется, православной веры...
— Так что вера? Христос-то один... А и дитю малому все глуби да глуби раскрываются, ежели с усердием науки учит, — как-то туманно ответила Пистимея. — А мы, сказывают, по закону все. Бумага, говорю, есть.
«Бумага» в райисполкоме действительно была. Но когда Большаков заметил, что нелишне было хотя бы поставить председателя колхоза в известность об этой «бумаге», ему сухо ответили:
— Религия — деликатное, знаете ли, дело. Особенно сейчас, в военное время. И верующие, знаете ли... э э... не те уже... не прежние религиозные мракобесы. Христианство в СССР проповедует сейчас и воспитывает любовь к народу, патриотизм, ненависть к немецким фашистам. Зайдите-ка в нашу озерскую церковь хотя бы. Все молитвы верующих — о ниспослании нам победы...
— Вот тут-то и богомольцам надо кое-что разъяснить... Победу пошлет не Бог, а сам народ только может ее...
Тогда на Захара раздраженно прикрикнули:
— Слушайте! Мы не можем сейчас отталкивать от себя верующих. Понимать же надо! И кроме того... Ну вот хотя бы у вас в колхозе. Разве верующие сейчас трудятся хуже, чем атеисты?
Это была, пожалуй, правда — верующие работали нисколько не хуже. Та же Пистиимея Морозова дни и ночи хлесталась на полях, на фермах. Куда бы Захар ни ставил ее, она делала дело молчком, но добросовестно, не жалуясь на усталость, хотя временами чуть не падала с ног. Захар даже слышал несколько раз, как Пистимея подбадривала измотавшихся вконец баб, мягко, по-женски напоминая, что мужьям-то на фронте потяжельше да пожарче. «Ничего уж, — говорила она. — Надо ведь. А за молитвой уж отдохнем душой и телом...»
— Так что не обижайте там ваших верующих. Само собой, конечно, присматривайте за ними. Чтоб, знаете ли, ничего такого...
На этом и закончился разговор в райисполкоме. Закончился, в сущности, ничем, потому что Захар так и не уразумел тогда, в чем была суть религиозной политики. Он не обижал верующих, как ему советовали. Он присматривал за ними.
«Ничего такого» за все годы, кажется, не произошло. Только вот молитвенный дом, аккуратненький, чистенький, всегда со свежепокрашенными голубыми наличниками, напоминал чем-то пасхальное яичко и вызывал теперь сильнее, чем когда бы то ни было, тошноту.
Проводив взглядом старух, Большаков вытряхнул пепельницу в мусорную корзину, прибрал на столе бумаги, закрыл металлическим колпачком стеклянную чернильницу и пошел на берег речки.
Уже много-много лет подряд Захар каждое утро перед завтраком купался в холодной, прозрачной Светлихе.
Не изменил он этому правилу и сегодня.
Тело обожгло, ошпарило, едва он кинулся с головой в воду. Покрякивая и отфыркиваясь, Захар доплыл почти до середины реки. Хотя течение и было слабеньким, совсем незаметным, его все же порядочно снесло вниз. Тогда он лег против струи и еще энергичнее заработал руками, с удовольствием ощущая, как прохладные волны обтекают плечи, грудь, ноги.
И, только поравнявшись с огромным валуном, возле которого всегда раздевался, повернул к берегу.
Когда выбрался на теплую, успевшую нагреться под солнцем гальку, от его крепкого, загорелого тела шел пар. Все мышцы, размятые во время купания, еще подрагивали, а сероватые глаза поблескивали по-мальчишески задорно и хвастливо.
Что же, если бы не поседевшие голова и усы да не предательские морщины на лбу и возле глаз, вряд ли посторонний человек определил бы его возраст. Впрочем, стариком его и так никто до сих пор называть не решается... Мало ли отчего, в самом деле, могут изрезать лицо морщины и поседеть голова.
А между тем Захару Большакову шел уже шестьдесят пятый год.
Усевшись на гальку, Захар с удовольствием подставил солнцу уже и без того задубевшие от его лучей плечи, закурил и стал смотреть на Светлиху.
Течет, переливаясь на солнце, течет, не иссякая, эта удивительная таежная речка. Всякое видела она. Принимала когда-то в свои воды зарубленных колчаковцами зеленодольцев (самыми первыми приняла она теплым вечером родителей Марьи Вороновой да отца с матерью Захара Большакова), расстрелянных по окрестным деревням партизан, а то и живых, связанных по рукам и ногам людей, кружила их в омуте под утесом и несла трупы дальше, куда-то вниз. Не раз и не два окрашивались ее воды заревом пожарищ и теплой человеческой кровью.
Помнит все это Захар, помнит.
Но другое великое половодье, разлившееся тогда по всей стране, захватывало, переламывало и уносило всякую нечисть человеческую. Исчезли в горячем водовороте и зеленодольские «властелины» братья Меньшиковы, собиравшиеся стоять вечно на земле.
Из всего меньшиковского рода остались только дочь Филиппа Наталья да его жена. Жена после революции помутилась разумом и через несколько лет умерла.
Сперва Наталья дичилась немного людей. Но, видя, что к ней относятся все по-человечески, никто никогда даже не напомнит об отце, она повеселела, заулыбалась, как улыбается ромашка утреннему солнцу.
Наталья и по сей день живет в Зеленом Доле.
Когда организовали и в селе колхоз, назвали его коротко и выразительно — «Рассвет». Колхозу понадобились пахотные земли. Корчевать было под силу только мелколесье, молодняк на бывшей гари. Не пожалели ни ельник, ни малинник. Захар сам подкапывал лопатой кусты и деревья, захлестывал их веревкой и погонял лошадь. Известно, какая была тогда техника.
И это помнится Захару. И многое-многое другое.
... По некрутой травянистой тропинке, вилявшей меж тальников и зарослей смородины, Захар поднимался в деревню. Потом заросли кончились, открылась небольшая луговина, сплошь покрытая разливом цветущих лютиков. Казалось, на землю просыпалась солнечная стружка и переливалась горячим пламенем, слепила глаза...
А само солнце поднималось все выше и выше, обливая землю желтым веселым цветом. Под его горячими лучами давно высохли разноцветные железные крыши домов, а тесовые еще дымились дрожащими дымками. Блестели разлитые по улицам дождевые лужи, отсвечивали черными, зелеными и золотистыми зеркалами тракторы, выстроившиеся возле ремонтной мастерской. Вспыхивали разноцветными огнями мокрые верхушки кедров, промытая дождем огородная зелень.
Захар любил ходить по своей деревне. Знакомая с детства до последнего плетня, она все вытягивалась и вытягивалась вдоль речки.
Когда-то строились беспорядочно, кто где хотел. Домишки торчали так и сяк, создавая впечатление неуютности и тесноты. В конце концов Захар самовольничать запретил, усадьбы застройщикам начал отводить лично. И постепенно улицы и переулки вытягивались, в деревне как-то стало просторнее и будто светлее. И, шагая по улицам, Большаков всегда прикидывал, как и когда убрать или передвинуть тот или иной домишко, поставленный когда-то не на месте, чтобы улица стала еще шире, еще ровнее, красивее.
Сейчас, направляясь к ремонтной мастерской, Захар ни о чем не думал. Больно заныла вдруг рука, покалеченная в далекий двадцатый год. Вроде вот и здоровьем Бог его не обидел, вроде есть еще сила во всем теле — разве что уступит он только угрюмому заведующему конефермой Фролу Курганову (да ведь и то сказать — Фрол моложе его на пять лет), а рука в последнее время начинает побаливать все чаще. Что ж, годы идут, и вскоре, видно, придется оставить ему это баловство — бороться каждое утро с течением Светлихи, как несколько лет назад бросил зимние купания в проруби. Теперь он осмеливается только, зло напарившись в бане, поваляться чуток в снегу. Да и то опасается уже простуды, тем же моментом ныряет в обжигающий банный пар.
В мастерской разносился грохот и лязг железа. Захар прошел на машинный двор, где стояли комбайны.
Людей он не увидел, зато издалека услышал голос:
— Шутки шутками, а это вопрос философский. И не оплеухой называется, а пощечиной. Один ученый, говорят, целую книгу об этом написал. Он вывел, значит, в этой книге два вывода. Первый: девичья пощечина пришла к нам из глубины веков, второй — пощечина пришла вместе с любовью.
«Так и есть, — безошибочно определил Захар, — Митька Курганов баланду травит».
За комбайном раздался смех, кто-то спросил:
— Ты, Митяй, к щеке-то холодный компресс бы приложил. А за что она тебя?
— Милый ты мой! — воскликнул Митька. — За двадцать веков все человечество так и не могло даже толком установить, что же влияет на настроение женщины. А ты у меня спрашиваешь.
— Погоди, не перебивай. А что еще тот ученый пишет?
— Ну, дальше там всякие рассуждения и примеры, — продолжал Митька. — И даже очень любопытные. Оказывается, все мужчины рано или поздно подвергаются этой болезни под названием любовь. И девяносто девять процентов из них вот уже несколько тысячелетий получают пощечины...
За комбайном сдавленный смех и нетерпеливый возглас:
— Ну?
— Вот и ну! Тот ученый — добросовестный трудяга, брат. Он подсчитал, что если бы силу всех этих пощечин сложить, то получился бы та-акой удар, от которого Кавказские горы бы в пыль рассыпались... А-а, Захар Захарыч, привет! — как ни в чем не бывало воскликнул Митька, увидев председателя, незаметно сунул под каблук папиросу, вскочил.
Посмеиваясь, поднялись и другие ремонтники.
— Значит, рассыпались бы? — переспросил Захар.
— Так точно, Захар Захарыч. В пыль, — тряхнул Митька своим великолепным чубом. — А отсюда, значит, можно и нам, грешным, уж без труда определить стойкость и крепость мужской части человечества...
— Раздерут когда-нибудь девки твой чуб по волоску.
— Так каждой надо что-нибудь на память. Пожертвую уж.
— Ох, Митька, Митька! — покачал головой Захар. — Да вслед за чубом они и головешку твою расколотят. Про крепость Кавказских гор не знаю, а это уж как пить дать — разобьют.
— Верно, дядя Захар, — согласился вдруг Митька, понизив голос. — Лимит на эти оплеухи я давно перебрал, чувствую. И давненько прикидываю — как бы свой чуб подставить в руки одной тут... Пусть уж теребит каждый день.
— Жениться, что ль, надумал?
— Да вот... Почищусь морально с годик...
Захар прошел в кабинет заведующего мастерской.
В комнате, тоже пропахшей соляркой, сидели трое: сам заведующий Филимон Колесников — кряжистый, неповоротливый колхозник с огромными узловатыми руками, черный, как ворон, бородатый бригадир первой бригады Устин Морозов и редактор районной газеты Смирнов. Несмотря на то что Смирнов был в дождевике, по выправке в нем сразу можно было узнать бывшего кадрового военного.
Перед Колесниковым лежала районная газета, но разговор шел не о районных делах.
— Мы, конечно, предлагаем эти американские базы убрать мирным способом, — говорил заведующий мастерской, внимательно рассматривая свои огромные кулачищи. — А не придется ли все же вот этими руками их ликвидировать? А, как ты думаешь, Петр Иваныч?
— Здравствуйте, — сказал Захар, цепляя фуражку на самодельную вешалку. — Все мировые проблемы обсуждаете?
— Да что же... Оно ведь невольно обсуждается, вроде бы само собой, — сказал Колесников.
— Я вот что заглянул, Филимон... К обеду должны из Ручьевки два больных комбайновых мотора подвезти и тракторный коленвал. Как у тебя, загрузно?
— Когда у нас незагрузно-то было? Да ведь чего поделаешь... А что с ними?
— Не знаю. Круглов говорит — что-то серьезное.
— Ладно, поглядим. — Колесников подвинул к себе толстую тетрадку, что-то долго выводил в ней, напряженно сосредоточась. — Так вот, значит, проблема-то какая, — продолжал он, отодвинув тетрадку. — Как, спрашиваю, думаешь, Петр Иваныч?
— Тебе сколько лет, Филимон Денисыч? — спросил вместо ответа Смирнов.
— С десятого года я. Аккурат осенью круглую половину простукнет.
— Сколько из них воевал?
— Да сколько... Всю Отечественную, как и ты, чуть ли не день в день отшагал.
— И как думаешь, не хватит с тебя?
Филимон вздохнул глубоко, протянул руку за кисетом к Устину Морозову, который крутил самокрутку, просыпая на могучие колени, обтянутые засаленными штанами, табачные крошки.
— По-человечески сказать — вроде бы хватит. И ежели еще по совести — какой с меня солдат! Мне вечно говорили, что я в строю как корова в конском ряду. Мне этими руками, — и Филимон покрутил в воздухе широкой, как лопата, ладонью, — мне этими руками привычнее вилы держать или там лопату, гаечный ключ... Да ведь не согласятся они на разоружение, на добровольное ликвидирование этих баз.
— Как же, не затем строили, — усмехнулся в бороду Устин, принимая обратно свой кисет, тоже засаленный, как штаны.
— А война что же — кому она нужна, — промолвил Колесников, зажигая папиросу.
Большаков присел рядом со Смирновым и сказал:
— Может, и есть такие, кому нужна.
В кабинете установилась тишина. Только Устин уронил, качнув головой:
— Это кому же?
Редактор газеты смотрел на председателя не мигая, чуть прищурив глаза. Филимон Колесников полез было зачем-то в стол, но передумал и осторожно задвинул ящик.
— Я так мир понимаю, — продолжал Большаков. — Мироедов мы придавили намертво. А те из них, которые сумели уволочь переломанные ноги, забились в самые темные и узкие щели и уж не осмелились оттуда выползти. Большинство из них подохло там без воздуха, от тесноты да собственной обиды. А может, кто и по сей день жив. Живет, как сверчок, да исходит гнилым скрипом в иссохший кулачок. Все ждет — не наступит ли его время, все надеется...
Под Устином Морозовым затрещал стул, он приподнялся и раздавил в металлической пепельнице, стоявшей на столе перед Колесниковым, окурок. Но тут же снова вытащил кисет и проговорил:
— Не осталось уж таких. На что таким надеяться?
— А вот на американскую бомбу хотя бы, — сказал Захар.
Редактор газеты проговорил:
— Такие, пожалуй, еще сохранились кое-где. Во всяком случае, в войну их было порядочно. По деревням то староста, то полицай объявлялся из таких. Многих мы переловили. А вот одного...
Голос у Смирнова вдруг перехватило, он встал, подошел к единственному в комнатушке окну и с минуту постоял, глядя на прибитую ночным ливнем, мокрую еще траву вдоль заборов. Потом продолжал, не оборачиваясь:
— А одного вот старосту не успел я поймать. В моей родной деревне всю оккупацию свирепствовал, всю мою семью погубил — отца, мать, невесту... А ведь мой батальон брал деревню. Улизнул, сволочь...
— Эк, жалко! — согласился Морозов. — Как же ты!
— Так вот. Сам я был тяжело ранен, в сознание пришел, когда уж...
— Что ж, может, и в самом деле живут где еще такие, — проговорил Морозов. Он сидел в своей любимой позе — согнувшись, облокотясь на колени, разглядывая крашеный пол между ног. — Как невесту-то звали?
— Хорошее было у нее имя — Полина.
— Поля, значит? И правда хорошее, — просто сказал Морозов, чуть качнув головой.
Еще раз установилось в кабинете молчание. Филимон свернул газету, положил ее на стопку других газет, лежащих на этажерке возле стола.
Председатель проговорил:
— Не сомневайся, Устин, есть такие. Вот были у нас в деревне кулаки — братья Меньшиковы. Ты, конечно, не знаешь их. А Филимон, однако, помнит.
— Слышать слышал. А вспомнить чего-то не могу, — сказал Колесников. — Мал, видно, еще был.
— Зато я их до последнего своего дня не забуду. Уползли куда-то после двадцатого года, скрылись. И, кто знает, может, живы еще. Старшему, Филиппу, лет восемьдесят, правда, теперь, да ведь и по сто, и больше люди живут. А младшему, Демиду, где-то за шестьдесят всего. Он моложе меня, кажется, года на два. Во время войны оба еще находились в силе и, может... может, говорю, в твоей деревне, Петр Иваныч, кто-то из их породы...
— Может быть, — негромко промолвил Смирнов.
Филимон Колесников глянул в окно:
— Иришка Шатрова, кажись, идет сюда.
Захар Большаков при имени Ирины машинально встал, снял с вешалки пропыленную фуражку.
— Эх, черт, не улизнешь теперь! — с досадой проговорил он. — Далеко она там?
— Вон подходит, — ответил Колесников, — Теперь где уж улизнуть... Да, может, и не к тебе она.
Но Ирина Шатрова шла к председателю.
Сноп солнечных лучей, бивших через окно, перерезал надвое кабинетик Колесникова. Переступив порог, девушка, маленькая и тоненькая, настолько тоненькая, что, казалось, вот-вот переломится, стояла, облитая этими лучами, и не то щурилась, не то улыбалась. Солнце отсвечивало на ее гладко зачесанных волосах, переливалось зелеными, голубыми, ярко-розовыми искрами на ее простенькой, дешевой брошке, закалывающей вырез платья, насквозь пронизывало это самое легонькое ситцевое платьишко, ясно обозначая чуть длинноватые по девчоночьи ноги. Она, конечно, не знала этого, не догадывалась, а если бы догадалась, то сейчас же смутилась бы устремленных на нее четырех пар мужских глаз. А сидящие в кабинете пожилые и просто старые мужчины смотрели на нее не отрываясь. Казалось, она зашла сюда не из мира сего, явилась не из той жизни, которая шумит за окнами, и вот если бы сейчас потухли солнечные лучи, девушка исчезла бы навсегда вместе с ними.
— Фу, а накурили-то! Лодку пустить, так поплывет! — воскликнула она, подбежала к закрытому окну и распахнула его.
Но, очевидно, один из четырех мужчин смотрел на девушку пристальнее, чем остальные, девушка почувствовала это и живо обернулась.
— Ты чего, дядя Устин, так на меня глядишь?
Морозов медленно опустил черные, как закопченное стекло, глаза, опять согнулся и облокотился о свои засаленные колени.
— Да мы все на тебя смотрим, — сказал Захар. — Больно уж ты сейчас была красивая.
Ирина, обернувшись к председателю, воскликнула:
— А ты не на меня, ты лучше в окно посмотри, дядя Захар. И если ты... если не разучился еще красоту понимать... — Ирина Шатрова не договорила, указала рукой в окно.
Через оконный проем виднелся переулок, не очень широкий, но прямой, с аккуратными палисадниками. В каждом из них были разбиты цветнички.
Еще не расцветшие, омытые ночным дождем георгины и гладиолусы покачивались на клумбах, роняя в сырую землю прозрачные капли. Построенные весной деревянные тротуары, высыхая под горячим солнцем, дымились, как и крыши домов.
Председатель колхоза, не вставая, невольно взглянул в окно:
— Ну, смотрю...
— Красиво?
— Ничего...
Ирина чуть не до крови закусила губу.
— А это?
— Что? — переспросил Большаков.
— Да грузовик-грязевик ваш!
По чистенькому переулку к мастерской действительно шел пятитонный грузовик, глубоко врезаясь колесами в раскисшую дорогу, брызгая во все стороны ошметками грязи.
Автомашина проехала, оставив после себя две глубокие колеи. На тротуарах лежали комья мокрой земли, палисаднички тоже были заляпаны. Переулок сразу потерял свой привлекательный и свежий вид.
— Ну? — торжественно произнесла Ирина, тряхнув головой.
— Высохнет, — проговорил Захар и посмотрел на сидевших в кабинете так, словно просил поддержки.
— Грязь не сало, конечно. Обсыпается, — произнес Морозов.
Колесников ничего не сказал, только двинул неопределенно плечами. Редактор же газеты с любопытством посматривал то на девушку, то на председателя колхоза.
— Эх вы!.. Петр Иванович, вы только поглядите, какие они... — губы Ирины задрожали, в карих глазах накопились слезы, готовые вот-вот пролиться.
— Ты погоди, погоди... — Захар встал. — Тротуары вон построили? Построили. И асфальтируем... И не одну улицу... со временем.
— Какие вы... толстокожие все! — с обидой и презрением бросила Ирина. — И ты, дядя Филимон, — повернулась она к Колесникову. — Ведь по этому переулку к твоей мастерской... и автомашины и тракторы. Его в первую очередь надо...
Колесников поднял голову, тряхнул рыжеватой, тоже уже с проседью, копной жестких, как прутья, волос.
— Так ведь не отказывает председатель, калена штука... Ну, что ты? — остановился он, видя, что Ирина презрительно усмехается.
— Ничего. Сказка есть такая. Должен был черт мужику. Приходит мужик за долгом, а черт: «Завтра отдам». На другой день удивляется: «Опять сегодня пришел? Я же сказал, что завтра». И так до сих пор...
— Вот что, Ирина-малина. Сказочка эта вроде не к месту, — сердито прервал девушку председатель. — Насколько помнится, в долг ты мне не давала...
— Да ты не мне, народу должен! — воскликнула Ирина, подступая к нему.
— Ну-у... — протянул Захар и развел в стороны руками, как бы говоря: «Против этого что же возразишь!» — Только сейчас не об асфальтах у меня голова болит. Видишь, какая погода стоит?! И вот, — председатель вытащил из кармана какую-то бумажку, потряс перед носом Ирины. — Весь июнь и июль дожди обещают. А мокредь в сенокос...
Ирина выдернула у него бумажку и обеими руками положила ее на стол перед Колесниковым.
— Ты не отговаривайся, дядя Захар! Я вот и хочу, чтобы у нас в деревне грязи в непогоду не было.
— А-а!.. — устало отмахнулся Захар и нахлобучил фуражку, давая понять, что разговор окончен.
Эта Ирина Шатрова, как жаловался Захар, проела ему все печенки. То ей тротуары строй, то стеклянную, с золотыми буквами, вывеску на колхозную контору в городе закажи, то поставь на общем собрании вопрос о палисадниках и цветочных клумбах под окнами колхозников. До смешного дошло — обсуждали ведь этот вопрос на собрании. Заставили пилорамщиков напилить для продажи колхозникам штакетника, а кладовщика — закупить голубой краски и цветочных семян. И все чтоб избавиться от настырной девчонки. Сама весной ходила по домам и заставляла высаживать цветы... А теперь вот требует асфальтировать главную деревенскую улицу и переулок к мастерской! Это уж не цветочки...
Но жаловался так, для виду. В душе он был «настырной девчонкой» доволен. Асфальт не асфальт, а насыпать шоссейку вдоль хотя бы главных улиц надо. В деревне действительно грязно, после дождя так не пролезешь. Но сейчас главной проблемой в хозяйстве были не улицы, а корма. И даже пока не корма, а земли, на которых можно их выращивать. Уже второй год колхоз ведет раскорчевку тайги за Чертовым ущельем. Вот и нынче с самой весны чуть не половина тракторов занята на этой работе. И хороша же земля под тайгой, да трудно дается. За полтора сезона всего гектаров около семидесяти расчистили. К осени будет, кажется, вся сотня. На следующий год должна отличная кукуруза уродиться... Но что этой девчонке кукуруза! Ей вынь да положь сейчас же асфальт!
Ирина только в прошлом году окончила десятилетку. За время экзаменов похудела так, что остались одни глаза да косы. Зато привезла аттестат почти с одними пятерками.
— Э-э, как состругало тебя, цветочница! — улыбнулся Захар. — Для поправки ступай-ка на молокоприемный пункт. Раз любишь чистоту — заведуй нашей молоканкой. Вот там и разворачивай во всю ширь эту... санитарию с гигиеной...
Однако Шатрова не приняла ни его улыбки, ни его шутки.
— Я лучше в телятницы пойду, — заявила вдруг она.
— Почему? — удивился Большаков.
— Потому что телки дохнут у вас, как цыплята.
«Как цыплята» — сказано, конечно, чересчур. Но телки иногда падали, это верно.
Разговор происходил как раз на скотном дворе, и телятница Пистимея Морозова, жена бригадира, старуха ласковая, тощая и молчаливая, обиженно поджала губы:
— На все воля Божья. Человек мрет, а скот и подавно Господним перстом не защищен.
— Скот не перста требует, а ухода. А ты, бабушка-пресвитерша, больше в молитвенном доме сидишь...
Это было правдой. По три-четыре раза в неделю Пистимея проводила в молитвенном доме свои баптистские богослужения. Кроме того, чуть не каждую неделю праздновала то день рождения, то день крещения, то день бракосочетания дряхлых старушонок своей общины. А уж о Рождестве, Пасхе, Троице или Преображении и говорить нечего. В эти религиозные праздники для нее хоть подохни все телята... Хорошо еще, что она перед праздниками каждый раз приходила в контору и просила подмены.
Захар несколько раз пытался снять ее с телятниц, но старуха обижалась и чуть не плакала:
— Это как же, Захарыч... За что обижаешь?
— Да ведь от ваших молитв телята в весе не прибывают, — говорил каждый раз с раздражением Захар.
И каждый раз Пистимея отвечала:
— Вот-вот, ты всю жизнь шпыняешь Бога... и нас, весь молитвенный дом, грозишься раскатать. Да убудет ли, коли старушонки мои какую молитву прошепчут? Перемрем — тогда и раскатывайте. А я ведь живу как? Молитву — Богу, а руки — людям. Какие ни есть, а все польза. Уж ты не строжись, а я старательней буду приглядывать за животинками.
На этот раз Пистимея, однако, не стала уговаривать оставить ее на работе. Она только оглядела с тоской свои руки, одна из которых была покалечена — указательный и средний пальцы на правой руке наполовину обрублены, — и произнесла:
— Одряхли, знать, совсем, проклятые. Отработали свое, кормилицы.
И пошла, сгорбившись, тяжело шаркая ногами. Шла так, что Захару даже жалко стало старуху.
— Считай, бабушка, что перст Господень распростерся и над скотом, — сказала ей вслед Иринка. И, почувствовав, что получилось это как-то грубовато, прибавила, оправдываясь: — Не люблю я ее...
Распростерся ли перст над беспомощными, тонконогими бычками и телками, защищала ли их теперь целая Божья длань, — во всяком случае, телки с тех пор не падали. И Захар только удивлялся: откуда берутся силы у этой хрупкой девчонки! Когда шел отел, она день и ночь пропадала в телятнике. В это время Ирина становилась раздражительной — лучше не приходи в ее царство без дела, из простого любопытства, — глаза вваливались, лицо бледнело.
Но чуть телята набирали силу, Ирина снова принималась за председателя, требовала чего-нибудь, — например, заново покрасить облупившиеся ставни на колхозной конторе, — и не отставала до тех пор, пока не добивалась своего.
... Нахлобучив фуражку, председатель опять присел на стул у стены и долго оглядывал Ирину с головы до ног. Оглядывал так, будто видел впервые. Ирина даже смутилась, отступила к окну:
— Ну чего ты, Захар Захарыч?..
— Да ты понимаешь, — Большаков постучал пальцами себе в лоб, — вот этим приспособлением соображаешь, сколько будет мороки с асфальтированием целой улицы!
— И верно, как это я не подумала! Еще вот с севом, дядя Захар, сколько этой мороки, особенно с уборкой каждую осень. Да и со скотом, если разобраться... И корма заготавливай, и коровники строй... И чего мы, в самом деле, себя мучаем!
— Ну! С таким ядовитым языком теща из тебя славная выйдет. Потолкли воду в ступе — и хватит. Пойдем, Устин, глянем на твои сенокосы.
И председатель пошел к выходу.
Колесников, Устин Морозов и редактор Смирнов тоже поднялись.
— А я говорю — не хватит! — воскликнула Ирина, загораживая дверь.
— Ты напрасно горячишься, калена ягода, — проговорил Филимон, подошел к Ирине и мягко отстранил ег от дверей. — Дорогу проложить — не половицу застелить. Нынче об асфальте и говорить нечего...
— Нечего и на будущий год, — сказал председатель. — Шутка, что ли? Одна главная улица почти два километра длиной. Не до того сейчас. Да и где мы асфальт этот самый возьмем? Ты подумай-ка...
— Ну, пусть не асфальт, ладно. Давайте хоть булыжником замостим, — не сдавалась Ирина, — Камней не покупать, все берега Светлихи ими засыпаны. Бульдозеры свои. А я комсомольцев, всех ребят и девушек... Ночами работали бы... Все увидели бы, как... ну, как это нужно всем и... Дядя Захар! Давайте начнем нынче, а?
Морозов усмехнулся, проговорил тихо, с каким-то злорадством:
— Начать можно с криком, до середки дойти — с хрипом, да там и язык вывалить.
Все, кроме Ирины, вышли из конторы. Захар послал Устина Морозова запрягать лошадь: когда было не к спеху, Большаков предпочитал ездить на лошадях, так как в последние годы от автомобильного чада у него быстро разбаливалась голова, и повернулся к Смирнову:
— По каким делам у нас?
— Да вот о ремонтниках твоих хочу материал в газету дать. Как?
— Чего ж... Люди заслуживают. Где остановился? У Шатровых, конечно.
— У них.
— Ага... Может, по лугам хочешь проветриться? Поедем.
— С удовольствием бы, да... — Петр Иванович взялся за сердце. Несколько раз его скручивал у них в колхозе тяжелый недуг. — Чувствую, отдохнуть надо. Кажется, зря сегодня так рано поднялся.
— Так чего же ты! — нахмурил брови Захар. — Машину, может, надо? Мы сейчас... Филимон!
— Да нет, не беспокойтесь. Пока ничего страшного. До Шатровых дойду, недалеко. Отлежусь немного. Вечером загляну в контору.