Политическими и культурными явлениями, которые анализируются в этой книге, долго было принято пренебрегать, считая их маргинальными чертами российской жизни, потому что они идут вразрез с модернистским мировоззрением. До 24 февраля 2022 года вера в рациональность и предсказуемость Путина была ключевым элементом наращивания зависимости Европы от российской нефти и газа. На протяжении двух десятилетий многочисленные наблюдатели утверждали, что политика Путина соответствует национальным интересам России7. В близком родстве с этим мнением состоят и заявления о том, что политика Кремля не подвержена влиянию российских ультраправых и их иррациональных идей. В частности, сторонники этой позиции уверяли, что нет никаких доказательств того, что Путин читает ультраправую литературу. Следовательно, рассуждали они, роль такого рода экстремистов внутри «консервативного» путинского режима остается маргинальной. Эти голоса не вполне заставила замолчать даже война против Украины.
Действительно, Путин культивировал образ предсказуемого и рационального политика — в противоположность «алкоголику Ельцину» — с того самого времени, когда он утвердился у власти в 2000 году. Страх распространения ядерного терроризма после краха советского режима усиливал желание видеть в Путине «гаранта стабильности» постсоветского пространства. Несмотря на многочисленные признаки связей Путина с санкт-петербургскими мафиозными структурами и ответственности ФСБ за взрывы московских жилых домов осенью 1999 года, преступления, совершенные путинскими спецслужбами в отношении заложников Беслана и «Норд-Оста», ужасы Второй чеченской войны, бывшей лишь предвестием других, позднейших войн8, а также бесчисленные нарушения прав человека в России, навязчивые рассуждения о том, что Россия заслуживает «признания», а ее руководитель — «уважения», долго пользовались популярностью как в деловых, политических и культурных кругах Запада, так и у российской общественности. Высказывания Путина о его ненависти к Украине и Западу и угрозы ядерным армагеддоном воспринимались как пустое бряцание идеологическим оружием. Даже вмешательство в американские выборы 2016 года не заставило относиться к путинизму как к политическому выродку (Feifer, 2016).
Опубликованная в июле 2021 года статья Путина, в которой он отказал украинскому государству в праве на существование и отрицал наличие у украинцев национальной самобытности, стала для западной аудитории неожиданностью (kremlin. ru, 2021-a9). Тем не менее, в то время мало кто на Западе счел эти заявления подготовкой к вторжению. А когда Кремль развязал войну, мир был ошеломлен утверждениями российской пропаганды о том, что украинцы — нацисты, а долг России — «денацифицировать Украину» и спасти этнических русских от украинской тирании (The Guardian, 2022-b). Однако для жителей России в этом не было ничего неожиданного: их на протяжении двух десятилетий готовила к путинской «реконкисте» утраченной империи кремлевская политика ресталинизации, сосредоточенная в первую очередь на культе советской победы во Второй мировой войне.
До войны западным СМИ было не слишком свойственно называть политику Путина «средневековой», хотя иногда этот термин использовали в насмешку над его действиями или чтобы намекнуть, что в России происходит нечто странное (The Conversation, 2018 ; Shtepa, 2021). Но с начала войны пораженные западные наблюдатели стали то и дело сравнивать ведение Россией этой войны со средневековым варварством. Заголовки вроде «Так воюет Россия. Путина не смущают зверства средневекового масштаба» стали привычными для крупнейших новостных изданий (The Guardian, 2022-c10; The Washington Post, 2022; The Independent, 2022; CNN, 2022; Quilette, 202211).
Абсолютно иррациональный характер этой войны потряс геополитическое мышление двадцать первого века и вызвал к жизни сильные средневековые ассоциации (The Guardian, 2022-a). Что в мире больших данных и глобальных рынков, сотрудничества и конкуренции в научно-технических и экономических сферах могло послужить поводом для средневековой жажды территориальных захватов? Однако тема реставрации российской/советской империи была неотъемлемой частью неомедиевальной пропаганды Кремля еще с середины 2000-х годов.
Заявления Кремля о том, что украинцы вступили в сговор с дьяволом, тоже поразили западную публику, причем до такой степени, что даже вызвали сомнения, могут ли русские в самом деле верить в подобные идеи (Kluth, 2022). Но эта мифологема — существенная составляющая неомедиевальной политики памяти и порождающего ее эсхатологического мышления — последовательно пропагандировалась Русской православной церковью, различными православными сектами и многими ультраправыми активистами, с которыми читатель еще встретится на страницах этой книги. Основная причина враждебности России по отношению к Западу излагается и в утопии Юрьева «Третья Империя»: дело в том, что Запад — обиталище Сатаны, а долг русских — победить его (Юрьев, 2007: 124). Из этой идеи непосредственно вытекает и заявление патриарха Кирилла12 о том, что российским солдатам, погибшим в Украине, будут отпущены все грехи (Smith, 2022). В этом же ключе разъяснял соотечественникам причины войны и нынешний заместитель председателя Совета безопасности Дмитрий Медведев: «Цель [—] остановить верховного властелина ада, какое бы имя он ни использовал — Сатана, Люцифер или иблис13».
Для того чтобы на Западе начали осознавать, что Путин и Кремль действительно могут эксплуатировать такие неомеди-евальные фантазмы, понадобилась война. Недаром путинский министр иностранных дел Сергей Лавров рассказал в интервью газете Financial Times, что узнал о нападении России на Украину накануне, и объяснил свое неведение тем обстоятельством, что «у Путина всего три советника — Иван Грозный, Петр Великий и Екатерина Великая» (Financial Times, 2023-b).
По правде сказать, достоверных свидетельств о том, что именно читают, знают и думают Путин и его клика, имеется мало. Путинский Кремль — «закрытое общество», из которого поступает наружу лишь очень скудная информация. Но мы знаем, что эти люди финансируют, в чью честь они устанавливают памятники, какие книги и фильмы они спонсируют, и так далее. Мы также можем сравнивать идеи, сформулированные в этих книгах, фильмах и политических памфлетах с реальной политикой режима. Любые выводы, к которым мы придем, исходя из этого, останутся лишь гипотезами, подкрепленными косвенными данными. Тем не менее, материалы, собранные в этой книге, позволяют утверждать, что политический неоме-диевализм и его двойник, ресталинизация, составляют существенный аспект пропаганды Кремля и его пособников.
Кремлевские идеологи (к примеру, Владимир Мединский, бывший с 2012 по 2020 год министром культуры Российской Федерации, а сейчас работающий помощником президента) заявляют, что «[в истории] нет вообще никакой “абсолютной объективности”» (Российская газета, 2017-б). Кремль активно использует постмодернизм в качестве оружия, исходя из убеждения в том, что люди неспособны вести себя как рациональные субъекты: чем больше на них воздействуют неразбериха, искажения и противоречия, тем легче ими манипулиро-вать14. Есть все основания полагать, что эта пропаганда глубоко укоренилась в сознании значительной части граждан России, и я считаю ее успех одной из причин той поддержки, которую российские граждане оказывают режиму. В соответствии с драматургическим принципом Чехова, согласно которому ружье, висящее на стене в первом акте, должно выстрелить до конца пьесы, путинская политика памяти внесла существенный вклад в сплочение российского населения для войны.
Трудно назвать точное число граждан России, которые действительно поддерживают войну, так как в тоталитарных обществах опросы общественного мнения по острым политическим вопросам не бывают достоверными. Но если бы путинизм не пользовался поддержкой достаточно большой части населения, ему не удалось бы мобилизовать полмиллиона призывников на бессмысленную войну, уже приведшую к гибели или увечьям по меньшей мере 200 000 российских военных. Однако не следует питать иллюзий: значительная общественная поддержка путинского режима не делает этот режим демократическим точно так же, как восторженное одобрение масс не может превратить фашизм в демократию. Поэтому в этой книге я уделяю особое внимание причинам необычайной действенности антидемократического мировоззрения в современной России, тесно переплетенного с противоречивым отношением русских к Западу.
Усиление неомедиевализма в качестве главной тенденции постсоветской политики памяти следует рассматривать в более широком контексте многовекового межкультурного диалога между Россией и Западом о видении будущего человечества. Хотя диалог в соответствии с концепцией Бахтина часто истолковывают как свободный обмен идеями, распределение ролей в диалоге России с Западом оказалось сравнительно жестким и устойчивым. Этот межкультурный диалог подчинялся своей собственной внутренней логике и порождал интенсивный обмен культурными представлениями и стереотипами. Внутри России этот диалог сопровождался спорами о роли Запада в истории и культуре страны, формируя основу российского национального самосознания. Восприятие российского средневековья основывалось на взаимной идеализации России и Запада и их взаимных разочарованиях друг в друге; несбывшиеся надежды России о Западе исторически играли важную роль в российском увлечении средневековой Русью.
Запад лидировал в этом диалоге, начиная с царствования Петра I (1689–1725). Петровские преобразования традиционного русского общества проводились по образцу передовых европейских стран того времени — в особенности Голландии, Англии и Швеции. Его реформы затрагивали все аспекты общественной жизни и культуры, от управления государством и церковью до приведения к европейским образцам нравов российского дворянства, от реформ образования и культуры до модернизации экономики и армии. Однако реформы эти внедрялись тираническими методами и сопровождались укреплением самодержавия и крепостничества (Анисимов, 1989; Hughes, 1998)15. Они усугубили культурный разрыв в русском обществе, сделав еще более резкими различия в жизни и поведении крошечной элиты и народных масс. Безграмотное российское крестьянство оставалось закрепощенным до 1861 года и сохраняло традиции допетровской Руси в течение значительной части двадцатого века. В России и Восточной Европе крепостное право просуществовало гораздо дольше, чем в Европе Западной, где личная зависимость крестьян была, по существу, отменена еще в тринадцатом веке. В отличие от Западной Европы, в которой в Средние века произошло превращение античных рабов в крепостных, лично свободных, но прикрепленных к земле, — и те впоследствии стали свободным крестьянством, а в конце концов и классом торговцев, — в русской истории не было своей античности. Однако в древней Руси (русском «средневековье») существовало много разных форм рабства (Зимин, 1973). Русское крепостное право начало утверждаться в пятнадцатом и шестнадцатом веках, а полное порабощение крестьян произошло при «просвещенной государыне» Екатерине II (1762–1796). Торговля людьми, как скотом, оставалась в России распространенной практикой вплоть до самого 1861 года.
На протяжении многих поколений русские западники высоко почитали западную цивилизацию, западные институты и прежде всего западный либерализм и ценили реформы Петра I. По их мнению, Запад служил доказательством возможности более гуманного общества, свободы и парламентских форм правления.
Пример Запада побуждал западников бороться против крепостного права и безудержного произвола царского самодержавия. Восстание декабристов (14 декабря 1825 года) вдохновлялось идеей реформирования русского общества по европейскому образцу. Декабристы собирались отменить крепостное право и хотели заменить самодержавие конституционной монархией или даже республикой. Однако поражение их восстания не позволило осуществиться этим проектам (Ulam, 1981).
Идеи Просвещения и, в некоторых случаях, французского утопического социализма продолжали влиять и на критику реакционного режима Николая I, установившегося после подавления восстания декабристов. Публикация «Первого философического письма» (Чаадаев, 1836) Петра Чаадаева задала тему споров между западниками и славянофилами на много лет вперед (Hamburg, 2020; Велижев, 2022). Чаадаев считал первопричиной всех бед России ее отсталость и изоляцию от Европы и обвинял православие в том, что оно еще более отдалило Россию от Запада. В спорах западников со славянофилами, расколовших российское общество в конце 1830-х — середине 1840-х годов, славянофилы, подпавшие под влияние германского романтизма c его идеей Sonderweg (особого пути исторического развития Германии), провозглашали, напротив, уникальность России и естественность ее противостояния Западу. Обвиняя западные идеи — секуляризм, сенсуализм и рационализм — в «разрушении единства души», они утверждали, что России следует не подражать Западу, а идти своим собственным путем. Некоторые поддерживали возникшую в шестнадцатом веке концепцию Москвы —Третьего Рима, и притязания на православное наследие Византии. В 1840-х и 1850-х годах славянофилы Алексей Хомяков и Иван Киреевский заявляли, что западная модель не подходит России из-за уникального этоса ее духовного сообщества — «соборности», основанной на любви к церкви, государству и народу. По их мнению, соборность крестьянских общин России должны были дополнять идеалы православной церкви, чтобы таким образом разрешить проблему индивидуализма, которую они считали одной из главных проблем западного общества. Они видели в допетровской Руси гармоничное сообщество, покоящееся на фундаменте священного союза народа с царем, свободное от бюрократии и коррупции. Реформы Петра I разрушили эту идиллию, внедрив западные традиции и ценности.
Большинство славянофилов выступало против установления каких-либо ограничений монархии, но отмена крепостного права занимала в их рассуждениях весьма важное место. Некоторые видные представители этого движения активно участвовали в подготовке отмены крепостного права, осуществленной в 1861 году при Александре II. Ничто не могло быть дальше от их идей, чем восхваление опричнины Ивана Грозного, которую они считали режимом бессмысленного террора, навязанным России тираном, который никогда не входил в число их любимых исторических деятелей. В программной статье Хомякова «волчья голова Иоанна Грозного» упоминается среди самых позорных событий российской истории (Хомяков, 1900).
К началу двадцатого века традиционное восприятие Запада в качестве образца для России, которое — несмотря на славянофилов — господствовало в российской культуре в течение всего века девятнадцатого, уступило место новой самооценке. Российские интеллектуалы и политики начали видеть в своей стране средоточие будущего. Ленин считал Россию самым слабым звеном империалистического миропорядка и, следовательно, естественным местом для начала мировой революции (Ленин, 1969).
Большевистская революция 1917 года ускорила пересмотр культурных ролей в диалоге России с Западом. Несмотря на эскалацию враждебности к Западу советской пропаганды, противопоставлявшей «советское государство рабочих и крестьян» западному капитализму, большевики по-прежнему опирались на марксизм и не видели в таком сочетании западной идеологии с антизападной политикой никакого противоречия. В то же время марксизм учил их, что западный капитализм принадлежит к историческому прошлому, и они полагали, что именно им выпало раз и навсегда перевернуть эту страницу истории человечества. В свою очередь, западные левые приветствовали революцию, в которой они увидели начало новой эры человеческой истории.
К средневековому наследию большевики относились с пренебрежением, характерным для идеологии Просвещения. Более того, средневековая история России принадлежала к «царистскому прошлому», которое большевики отвергали целиком и полностью. Только в середине 1930-х, при сталинском развороте к национализму, дореволюционное прошлое России стало источником позитивных примеров (Brandenberger, 2002). Как мы увидим в дальнейшем, Иван Грозный и его опричнина играли видную роль в сталинской ре-апроприации средневековья.
Несколько русских мыслителей, изгнанных большевиками в вынужденную эмиграцию в начале 1920-х годов, — в том числе Петр Савицкий, Николай Трубецкой и Лев Карсавин — взялись за пересмотр значения Запада для России. Они объясняли особенности российской истории, государства и культуры географическим положением России между Европой и Азией и подчеркивали важность Азии, а не Европы, для судьбы России. В этих дискуссиях и появился термин «евразийство»16. По мнению этих мыслителей, большевизм был всего лишь трагическим результатом вредоносного влияния Запада на Россию. Мыслители-евразийцы верили как в главенствующую роль православной церкви в будущем освобождении России от большевизма, так и в уникальность русской национальной традиции. Но, хотя они поддерживали по меньшей мере некоторую разновидность «культурного национализма», ведущие деятели этой школы отвергали шовинизм, панславизм и то, что они называли русским «зоологическим самоопределением» (Трубецкой, 1921 а,б,в).
Неудовлетворенность Западом и ненависть к большевизму усиливали тягу к идеологии фашизма и поддержке политических режимов Италии и Германии, проявившиеся в конце 1920-х и начале 1930-х годов у многих русских эмигрантов. Некоторые из них — например, Иван Ильин (1883–1954) — выступили с откровенно фашистскими теориями. С точки зрения Ильина, фашизм был альтернативой Советам и, следовательно, лучшим решением для России (Ильин, 2011; Ильин, 2017).
Это двойное отрицание — Запада и советского коммунизма — направило поиск лучшего будущего русскими эмигрантами к средневековому прошлому (как это случилось и в России путинской). Казацкий атаман, белогвардейский генерал, а также пособник нацистов Петр Краснов (1869–1947) и писатель, религиозный философ Николай Бердяев (1874–1948) прямо призывали к возврату в русское средневековье. Хотя при Советской власти само упоминание их имен было под абсолютным запретом, им тайно поклонялись русские националисты. Сегодня их произведения оказались созвучны кремлевской неомедиеваль-ной политике памяти, как и труды Ильина, с которыми Дугин по слухам познакомил Путина, а тот пришел в такое восхищение, что несколько раз цитировал Ильина и распорядился перевезти в Москву его прах17.
Во время Гражданской войны Петр Краснов сражался с большевиками на Дону. После поражения Белой гвардии он эмигрировал в Германию и участвовал в формировании антисоветских казацких подразделений, служивших вместе с нацистскими войсками во Второй мировой войне. После войны британцы выдали его советской стороне, и в 1947 году он был казнен. В своих многочисленных публикациях Краснов выражал глубокое презрение к Западу, который он считал источником порчи, известной под названием коммунизма. Предметом его особенно яростного гнева были западные демократические институты — выборы, представительное правление, парламенты и политические партии. В его утопическом романе «За чертополохом» (Краснов, 1922) Россия, отделенная от Запада непроницаемой стеной чертополоха, окончательно излечилась от большевизма благодаря возврату к своим средневековым традициям, в том числе к сословному обществу и самодержавной монархии.
Бердяев, в отличие от Краснова, Ильина и некоторых других русских эмигрантов, никогда не принимал фашизма. Свою альтернативу большевизму он изложил в памфлете «Новое средневековье: Размышления о судьбе России и Европы», опубликованном в 1924 году (Бердяев, 1991). Вслед за Николаем Данилевским (1822–1885), автором скандально известного ультранационалистического и расистского памфлета «Россия и Европа» (1869) (Данилевский, 2023; Danilevskii, 2013), в котором Европа была названа извечным врагом России, Бердяев утверждал, что от проекта Просвещения с его категориями прогресса, гуманизма, индивидуальности, рационализма, парламентаризма и легализма следует решительно отказаться. Итальянский фашизм и русский коммунизм, пишет Бердяев, были явными проявлениями кризиса Просвещения, возвестившего о конце демократии. Подобно многим другим защитникам Средневековья, как предшествующим, так и последующим, он заявляет, что Просвещение неоправданно очернило эту эпоху. Признавая «все отрицательные и темные стороны средневековья — варварство, грубость, жестокость, насильничество, рабство, невежество в области положительных знаний о природе и истории, религиозный террор», он, тем не менее, утверждал, что Средние века породили «великое напряжение мысли в схоластике и мистике […], равного которому не знает история нового времени», и восхвалял их за то, что они «выковывали личность в образе монаха и рыцаря, что в это варварское время созрел культ прекрасной дамы и трубадуры пели свои песни» (Бердяев, 1991, с. 23). Новое средневековье, по его представлению, будет отличаться в первую очередь тем, что эти ценности смогут объединить человечество в «универсальной духовной культуре»: все отрицательные черты средневековья в конце концов будут преодолены и преобразованы в поисках
Царствия Христова. Бердяев, будучи ревностным поборником православия, верил в мессианскую роль России. «Русский народ», — пишет он, — «из всех народов мира наиболее всечеловеческий, вселенский по своему духу […] И призванием русского народа должно быть дело мирового объединения, образование единого христианского духовного космоса» (Бердяев, 1991, с. 24).
К 1930-м годам советский режим в основном уничтожил дореволюционную прозападную идеологию в России. Западное капиталистическое общество стало считаться воплощением всех мыслимых и немыслимых зол; эту точку зрения разделяли многие и в самом Западе. В период сталинского «большого террора» западные интеллектуалы левого толка, точно названные «попутчиками», безоговорочно поддерживали политику СССР (Caute, 1973; Hollander, 1981; Cœuré, 1999) — приблизительно так же, как нынешние «путинферштееры». Восхваляя советский коммунизм — «последнюю надежду человечества» — и списывая любые сообщения о большевистском терроре на клеветнические измышления реакции, они верили россказням сталинской пропаганды о советских триумфах. По мнению Франсуа Фюре, роман западных интеллектуалов со сталинизмом был проявлением ненависти Запада к самому себе: именно в ней коренились и фашизм, и коммунизм (Furet, 1995). Победа Советского Союза во Второй мировой войне только усилила международное признание сталинизма. Беспрестанная чистка дореволюционной интеллигенции от «гнилостного буржуазного западного влияния» достигла своего пика в антисемитской кампании борьбы с так называемым «космополитизмом» (1948–1953), выявившей в послевоенной России антизападные настроения.
В 1953 году умер Сталин, а в 1956, с «секретного доклада» Хрущева, начался краткий период политической либерализации — так называемая «оттепель». Этот период, изменивший распределение ролей в диалоге России с Западом, был чрезвычайно важен для формирования у советской интеллигенции новых воззрений. Согласно официальной советской доктрине, интеллигенция была не классом наподобие пролетариата или крестьянства, а «социальной прослойкой». Новая советская интеллигенция, сменившая интеллигенцию дореволюционную в результате ротации социальных групп, приводным механизмом которой были репрессии, все еще оставалась с точки зрения советской идеологии социально чуждой и в 1960-х годах (что, однако, не мешало кооптировать некоторых ее представителей в ряды советской элиты). Эта навязанная маргинальность в советском обществе подталкивала интеллигенцию к поискам идеалов вне советского режима. Из этого конфликта возникли два противоположных полюса несогласия с советской идеологией — либералы и националисты. И те, и другие выступали против основных догм советской пропаганды, хотя и находились в структурной зависимости от нее18.
Националисты отрицали советский «интернационализм», согласно которому все национальные традиции, в том числе русские, должны были остаться в прошлом, и обвиняли большевиков в агрессивном атеизме и репрессиях против православной церкви19. Кроме того, они утверждали, что Ленин предал национальные интересы России, заключив Брестский мир (3 марта 1918 года). (В 2017 году, к столетию революции 1917го, эту же точку зрения высказал тогдашний министр культуры Мединский, который сказал, что этот мирный договор «был большой исторической и политической ошибкой, а также предательством по отношению к сотням тысяч погибших», и обвинил большевиков в том, что они «поставили свои собственные интересы выше интересов государства» [Мединский, 2017а].) Более того, националисты скорбели о гибели династии Романовых и царского режима и создали культ белогвардейских офицеров, которых они изображали идеалом шовинистического мужского превосходства. (Как это ни парадоксально, многие партийные и комсомольские чиновники относились к этому культу в высшей степени терпимо [Митрохин, 2003].) Националисты, среди которых нередко встречались антисемиты, часто давали понять, что Октябрьская революция была результатом еврейского заговора, и обвиняли евреев во всех преступлениях и провалах советского режима. Однако ни антисемитское политическое движение «Память», созданное в 1980-х годах и бывшее особенно активным в 1990-х, ни даже направление «деревенской прозы» в советской литературе, обличавшее уничтожение русского крестьянства советской коллективизацией и ностальгически воспевавшее традиционные крестьянские ценности, не доходили до пропаганды средневекового прошлого в качестве чаемого будущего России.
В либеральной интерпретации вина за все изъяны советской системы лежала на прекращении вестернизации в 1917 году. Либеральное крыло диссидентского движения возвело Запад, скрытый за «железным занавесом», на пьедестал высшего морального арбитра. Советская максима о непримиримом противостоянии советской системы и западного капитализма, по сути дела, превратилась в сознании либералов в причинно-следственную связь, и все провалы советского социализма объяснялись совершенным в 1917 году «отходом от основного направления развития истории человечества». Если бы только Россия присоединилась к «остальному цивилизованному миру», ее проблемы были бы решены. Стремление советской либеральной интеллигенции видеть в Западе царство свободы, справедливости и благополучия стало еще сильнее в 1970-е годы (Gilburd, 2018) под влиянием неуклюжих попыток советской пропаганды изобразить западное общество непоправимо порочным.
Одновременно с этим утрата Западом иллюзий относительно советского режима и разочарование в советской экономической модели, не оправдавшей надежд на то, что она победит капиталистическую систему, превратило СССР из «страны будущего» в пример отклонения от «истинного марксизма». «Эффект Солженицына» — публикация французского и английского переводов «Архипелага ГУЛАГ» в 1974 году (Солженицын, 1989) — положил конец очарованности западных интеллектуалов Советской Россией. В речи Рональда Рейгана 1983 года «последняя надежда человечества» превратилась в «Империю зла».
К концу 1980-х годов ценности советской интеллигенции прозападной ориентации стала разделять большая часть советского общества. В то время западное общество воображалось не только потребительским раем, передовым в экономическом, технологическом и социальном отношениях, но и совершенством нравственным и эстетическим. Такая идеализация Запада обрела силу новой идеологии (Khapaeva, 1994), обещавшей показать советскому обществу выход из тупиков советского режима. Она стимулировала горбачевскую перестройку и демократическое движение конца 1980-х и начала 1990-х годов; она же вдохновляла массы, оказавшие сопротивление коммунистическому путчу в августе 1991. В ходе рыночных реформ начала 1990-х годов правительство Ельцина рассматривало Запад как образец для экономического и политического развития России.
Сила этой новой идеологии основывалась на двух фундаментальных убеждениях российских интеллектуалов-западников. Во-первых, в согласии с экономическим детерминизмом, который они унаследовали от марксизма, они полагали, что рыночная экономика должна обеспечить Россию демократией. Эту веру разделяли и западные экономисты-теоретики. Второе важное допущение, как это ни парадоксально, состояло в отрицании исторической ответственности за преступления советского режима.
В период горбачевской гласности российские демократы использовали историю советских преступлений для подрыва репутации советского режима. Сражения вокруг «правды о советской истории» составляли самую сердцевину российской политики конца 1980-х годов. Однако, в отличие от Германии (Maier, 1988; Confino, 2006), главной причиной этого острого интереса к истории советских преступлений не было чувство исторической ответственности и вины. Хотя некоторые демократически настроенные интеллектуалы и призывали соотечественников поразмыслить о значении сталинизма и сотрудничества с советским режимом, большинство российских граждан предпочитало видеть себя жертвами, а не виновниками советских преступлений — если, конечно, они вообще осуждали эти преступления.
После падения советского режима в 1991 году дебаты о советском прошлом быстро утратили политическое значение и вскоре уступили место политической борьбе вокруг выбора экономической модели — рыночной или «социально ориентированной» командной экономики. В начале 1990-х нежелание либеральных демократов осмыслить свой собственный коллаборационизм с советской системой привело к символическому отрицанию советского прошлого. Говоря словами расхожего выражения тех лет, «распалась связь времен», и советский режим превратился в «провал во времени». Такое восприятие советского прошлого позволило российским демократам приравнять бурное настоящее России к историческом прошлому Запада. Россия стала «Соединенными Штатами» — или, точнее, «Чикаго» —«начала двадцатых годов» и страной «капитализма эпохи первичного накопления»20. Течение истории, прерванное в 1917 году, должно было возобновиться в 1991.
Предположение о том, что России следует лишь пройти по пути западного общества, «повторив уроки истории», придавало уверенности в реформах, предложенным правительством Ельцина. Чтобы достичь западного состояния совершенства, России нужно было просто «вернуться в человечество» и «оставить в прошлом все то, что делало Россию культурным гетто» (Огонек 1990; Круглый стол, 1992; Страда, 1993).
Исчезновение советского прошлого было чрезвычайно важно для прозападной идеологии. Глубокая вера в социальный прогресс, которую разделяли российские демократы, подобные видному экономисту Егору Гайдару, исполнявшему обязанности премьер-министра в правительстве Ельцина в 1992 году, гарантировала России демократию и благоденствие. Но если бы идеи о том, что история прокладывает путь из мрачного прошлого в сияющее будущее, или что общественный прогресс представляет собою всеобщий закон истории, были поставлены под сомнение, то шансы России на легкое путешествие в идеальное западное будущее оказались бы под угрозой. Преступное советское прошлое, противоречащее идее прогресса, должно было сгинуть в бездне национального беспамятства, чтобы позволить России стать «нормальной страной».
Разрыв, вызванный исключением советского прошлого из течения исторического времени, оказал глубокое влияние на мышление постсоветских западников и их восприятие российского настоящего. Само слово «настоящее» почти исчезло из прозападного дискурса начала 1990-х годов; в СМИ и повседневной речи его полностью заменило выражение «переходный период». Уже само использование этого термина указывало на стремление как можно скорее добраться до желанного будущего, воплощенного в идеализированном Западе21.
Такое «постмодернистское» восприятие времени размывало чувство реальности, представ перед западниками не в качестве философской проблемы, но в качестве части их повседневности. В российском дискурсе 1990-х «настоящая, истинная, объективная» реальность существовала на идеализированном Западе, а жизнь в России обычно описывалась как «нереальная», «иррациональная» и «аномальная». Попытки воспроизвести идеальный образ Запада в российской повседневности и неизменная безуспешность этих усилий вызвали к жизни старый комплекс неполноценности по отношению к Западу и создали психологические и интеллектуальные условия для кризиса западнической идеологии (Khapaeva, 1995-a).
К несчастью, Россия занялась установлением демократии как раз тогда, когда на Западе либеральная демократия вступила в фазу глубокого кризиса и начала восприниматься в мире как лишь одна из форм модернизма, и вовсе не гарантированно лучшая из них. В это же время культурный климат на Западе начал характеризоваться изменением восприятия исторического времени, «кризисом будущего», и упадком «больших нарративов». Разочарование в западной модели — или, скорее, в способности России безболезненно достичь ее — подхватили националистские течения, которые в конце 1980-х годов были временно вытеснены на обочину политической жизни торжеством прозападной идеологии.
Всего за несколько лет, на фоне утраты надежд на западные инвестиции в российскую экономику и ее поддержку Западом, рекордно низких цен на нефть и краха благосостояния миллионов под действием экономической политики «шоковой терапии», которую проводил Гайдар, консенсус резко сдвинулся от мирного подражания Запада к новой фазе его отторжения. Чеченская война (1994–1996) создала контекст, благоприятный для восстановления власти КГБ (переименованного в ФСБ в 1995 году). Назначение Путина исполняющим обязанности президента в 1999 стало смертным приговором ориентации на Запад. Накопившееся неверие в общественный прогресс и идеологию, ориентированную на будущее, породило поиски социальных и политических образцов в прошлом России и предрасположило российское общество к благосклонному восприятию неомедиевальных идей на рубеже нового тысячелетия. Постигший Россию острый кризис будущего, усугубленный крахом марксистской идеологии и кризисом прозападной идеологии, создал условия для усиления ультраправых и обеспечил им заметное место в российской политике.
Нынешняя фаза межкультурного диалога России и Запада отличается господством в России антизападных настроений, и эта новая волна антизападной мобилизации одновременно уникальна и универсальна, в особенности потому, что она весьма созвучна самокритике самого Запада. Ослабление привлекательности демократии в качестве модели мирового будущего ужесточило кризис прозападной идеологии в России и укрепило позиции политического неомедиевализма. Сейчас Кремль активно использует эти настроения для того, чтобы подтолкнуть Россию к войне с Западом.
◉
Обсуждение той роли, которую крах идеологии западничества сыграл в формировании неомедиевальной политики памяти в России, позволяет перейти к объяснению основной идеи и структуры этой книги. В первой главе «Политический неоме-диевализм, память палачей и мобмемори» вводятся концепции политического неомедиевализма, памяти палачей и мобмемори для анализа формирования и функционирования правопопулистской памяти, господствующей в путинской России. Политический неомедиевализм определяется как политика памяти, спекулирующая на текущем кризисе будущего и вере в возможность повторения истории. Глобальное распространение политического неомедиевализма не означает, что мир «возвращается в средневековье». Это скорее пропагандистский инструмент, который легитимизирует существующее социальное неравенство и создает представление о нормальности террора как метода правления. Политический неомедиевализм вызревает в рамках нового режима памяти — памяти палачей, которая принижает жертв и превозносит палачей, вытесняя гуманистическую космополитическую память. Память палачей порождает искусственную память — мобмемори (от английских слов mob [толпа] и memory [память] ), — которая одобряет и прославляет зверства прошлого. Это понятие помогает выявить влияние государственной пропаганды, политических и религиозных движений, исторических сочинений и популярной культуры на формирование искусственной памяти. В этой же главе предлагается обзор российских и западных теорий о возвращении средневековья и рассматривается их роль в усилении политического неомедиевализма, как в России, так и за ее пределами.
Вторая глава «Неомедиевальная историческая политика Путина» документирует постсоветскую неомедиевальную политику памяти, прославляющую средневековое прошлое России и его князей. Политический неомедиевализм, насаждаемый Кремлем и его ультраправыми союзниками, использует разнообразные методы и каналы распространения для привлечения российской аудитории. В этой главе рассматриваются государственные и низовые инициативы, законы, памятники, музеи, популярные фильмы и литературные произведения, посвященные Ивану Грозному, Александру Невскому, князю Владимиру Киевскому и князю Игорю Новгород-Северскому, а также ряд политических памфлетов. Такие памфлеты, написанные для воздействия на внутреннюю политику Путина, рассматривают возврат в средневековье как политическую цель России. В этой главе анализируются социальные программы, направленные на восстановление сословного общества, которые авторы памфлетов считают необходимыми для воссоздания Российской империи. Сходство между государственной неомедиевальной политикой памяти и этими ультраправыми памфлетами демонстрирует глубину проникновения антидемократических настроений в сознание россиян, а также уровень политического влияния, которое российские ультраправые оказывают на кремлевскую пропаганду. Этот анализ выявляет приемы манипулирования памятью, характерные для памяти палачей и мобмемори.
Глава 3 «Постсоветские историки и религиозные активисты о средневековой опричнине» исследует взаимовлияние Русской православной церкви, православных сект и постсоветской историографии опричнины. Глава начинается с анализа доктрины царебожия Ивана Снычева (митрополита Иоанна Санкт-Петербургского и Ладожского с 1990 по 1995 год), в которой опричнина изображена наилучшей формой правления для России, а воссоздание социальных структур средневековой Руси рассматривается как проект будущего. За этим анализом следует обзор мистического поворота в постсоветской историографии, а именно сдвига в толковании опричнины, произошедшего под влиянием царебожия и сталинской интерпретации средневековой истории. Сторонники мистического поворота подчеркивают религиозные мотивы, побудившие Ивана Грозного учредить опричнину, и ту роль, которую играла в осуществлении этой кампании террора православная вера исторических деятелей. Эта глава приводит к выводу о том, что сектантские и историографические взгляды на опричнину взаимосвязаны и стали важным ресурсом для неомедиевальной политики памяти Кремля.
В главе 4 «Российские ультраправые о введении новой опричнины» рассматриваются проекты учреждения и внедрения новой опричнины — государственного террора — в путинской России. Обсуждаются различные концепции новой опричнины, выдвигаемые ультраправыми активистами, и показывается, что российские ультраправые видят в опричнине не временную меру, но самую суть новой общественной структуры, необходимой для восстановления Российской империи. Используя в качестве научного обоснования своих взглядов мистический поворот постсоветской историографии и опираясь на поддержку различных прокремлевских СМИ, эти проекты помогают представить государственный террор необходимой частью русской жизни. В заключение этой главы приводится обзор ново-опричных сообществ, которые реализуют эти идеи в своей повседневности.
Глава 5 «Опричнина и крепостное право в популярной культуре и общественных дебатах» исследует отражение неомедие-вальной политики памяти в постсоветских книгах и фильмах, в которых фигурирует опричнина. Хотя популярная культура играет важнейшую роль в превращении памяти об опричнине в мобмемори, она в то же время представляет собою арену, на которой с мобмемори можно бороться. В интертекстуальный диалог между сторонниками и противниками опричнины оказываются вовлечены, в числе прочих, «Третья Империя. Россия, которая должна быть» (Юрьев, 2007), «День опричника» Владимира Сорокина (Сорокин, 2006), «День отличника» Максима Кононенко (Кононенко, 2008), «Симфония “Пятой Империи”» Александра Проханова (Проханов, 2007) и несколько фильмов. Публичные дебаты и политический активизм, порожденные этими произведениями, поляризовали общественное мнение и привели к запуску механизмов «культуры селебрити» [celebrity culture], важного способа формирования мобмемори. Исследуя изменяющееся отношение к рабству в постсоветских неомедие-вальных произведениях, эта глава показывает, что во всех этих романах и фильмах, каковы бы ни были политические позиции их создателей, государственный террор и наследственное социальное неравенство — вплоть до рабства — представляются неизбежными чертами российского будущего.
В главе 6 «Ресталинизация в путинской России» усиление политического неомедиевализма в России рассматривается в контексте ресталинизации — другого важного направления путинской политики памяти, нацеленного на обеление Сталина и его режима благодаря созданию культа победы во Второй мировой войне. Как и неомедиевальная политика памяти, ресталиниза-ция проводится через государственные и низовые инициативы, законодательство, выпуск популярных фильмов, телесериалов и книг, воздвижение памятников, открытие прокремлевских мемориалов, музеев и других учреждений, а также закрытие организаций, известных своей правозащитной деятельностью, — например, музея «Пермь-36» и Международного общества «Мемориал». Обзор этих мероприятий в период правления Путина позволяет обнаружить структурное сходство ресталинизации с политическим неомедиевализмом. Он показывает, что традиция сближения опричнины со сталинизмом помогла Кремлю слить воедино эти два направления политики памяти. Анализ деятельности группы «Вагнер» (частной армии, возродившей в Украине практики сталинского террора) подкрепляет вывод о том, что ресталинизация и политический неомедиевализм пропагандируют одни и те же ценности и преследуют одни и те же социальные и политические цели. Они представляют государственный террор исторической нормой и частью славного наследия России.
Глава 7 «Проработка прошлого по-русски. Мобмемори в прозе Владимира Шарова» обнажает внутренние механизмы работы постсоветской памяти в посвященном сталинизму романе «Царство Агамемнона» (Шаров, 2018b). Эта глава начинается с сопоставления «Царства Агамемнона» с романом Джонатана Литтелла о Холокосте «Благоволительницы» [Les Bienveillantes] (Littell, 2006). Нашумевший роман Литтелла положил начало «эпохе палачей» — переносу внимания с опыта жертвы на опыт палача, в то время как «Царство Агамемнона» воплотило механизм формирования постсоветской памяти палачей. Герои Шарова, пытающиеся найти смысл в русской и советской истории, воспроизводят взгляды на террор, выраженные в исторических трудах Шарова, согласно которым муки и гибель невинных образуют коллективную религиозную жертву «Святой Руси», дающую живым шанс на спасение. Это «тайное знание» скрытых механизмов истории представляет собою важную часть постсоветской мобмемори. В последней части этой главы рассматривается альтернативный подход к памяти сталинизма, представленный в романе Дмитрия Быкова «Оправдание» (Быков, 2001).
В заключительном разделе книги обсуждаются видение истории, присущее российским ультраправым доктринам, и влияние эсхатологии на путинизм. Оспаривая представление о том, что постсоветская Россия воспроизводит либо фашистскую, либо советскую систему, я определяю путинизм как репрессивный режим нового типа, превращающий современное рабство и коррупцию в российскую повседневность. Насаждая память палачей и преобразуя воспоминания о государственном терроре в мобмемори, путинизм восполняет отсутствие собственной идеологии этими новыми способами узаконения социального неравенства и эскалации репрессий. Эсхатологические ожидания, формирующие путинскую риторику ядерного шантажа, также распространены среди русских писателей, ультраправых активистов, православного духовенства и сектантов, «прагматическая эсхатология» которых льет воду на мельницу крестового похода за восстановление Российской империи — «Третьего Рима». Вера России в Апокалипсис находит свои параллели в популярности апокалиптических и постапокалиптических жанров в западной популярной культуре, а также в критике гуманизма, пропагандируемой разнообразными политическими, религиозными и философскими учениями. Нынешнее увлечение гибелью человечества — безошибочный признак неомеди-евального мышления и проявление кризиса будущего — выявляет принципиально важный аспект глобального кризиса демократии.