В этой главе я анализирую влияние, которое политический неомедиевализм оказывает на российскую культуру. Эта тема до сих пор не рассматривалась в исследованиях, посвященных изображению насилия в постсоветской популярной культуре256. Я показываю, что кремлевская неомедиеваль-ная политика памяти обусловила особенности постсоветских репрезентаций насилия и в частности государственного террора, осуществлявшегося опричниной. Одержимость постсоветской популярной культуры образами террора создала уникальный контекст для формирования постсоветской мобмемори.
Тема опричнины, всегда вызывающая множество разногласий, стала предметом ожесточенного литературного спора, который породил знаковые дебаты в российских СМИ и вызвал целый спектр политических реакций257. Убедительную иллюстрацию того, насколько важное место этот спор занял в постсоветской культурной и политической жизни, дает тот факт, что он фигурирует сразу в нескольких романах — это «Третья Империя. Россия, которая должна быть» Михаила Юрьева (Юрьев, 2007), «День опричника» Владимира Сорокина (Сорокин, 2006), «Кысь» Татьяны Толстой (Толстая, 2000), «День отличника» Максима Кононенко (Кононенко, 2008) и «Дело жадного варвара» Хольма ван Зайчика (Рыбаков & Алимов, 2003). Как будет сказано ниже в этой главе, спор этот, который коснулся также романа Петра Краснова «За чертополохом» (Краснов, 1922) и «Симфонии “Пятой Империи”» Александра Проханова (Проханов, 2007), продолжился и в нескольких фильмах.
Когда писались эти постсоветские романы, неомедиевальная политика памяти еще только создавалась, ультранационалистические движения и секты, которым Кремль в 2010-е годы отдаст на откуп многие из своих политических инициатив, были еще на стадии формирования, а историки только открывали «духовную сторону» террора. Бурные дебаты, вызванные этими литературными произведениями, вдохновлялись в первую очередь не «тонкой обратной связью» между жизнью и искусством258, а прямой связью между художественной литературой и политикой. Интертекстуальный диалог между этими произведениями способствовал поляризации общественного мнения, которая cодействовала формированию мобмемори. Однако, хотя популярная культура играла и играет ключевую роль в преобразовании памяти об опричнине в мобмемори, она в то же время представляет собою ту арену, на которой возможно противостояние неомедиевализму и мобмемори. Анализ этого интертекстуального спора помогает выявить важный механизм формирования мобмемори — а именно, влияние, которое оказала на нее «культура селебрити». Поэтому я анализирую эти работы в первую очередь не как литературные тексты, но сосредотачиваюсь в основном на их вкладе в дебаты о неомедиевальной политике памяти.
В 2006 году автор политического памфлета «Крепость Россия» Михаил Юрьев опубликовал утопический роман «Третья Империя. Россия, которая должна быть» (о котором довольно подробно говорилось в предисловии). «Третья Империя» наделала много шуму в российской общественной жизни 2000-х годов, но сумела остаться незамеченной исследователями259. Поданный в форме учебника истории, сочиненного латиноамериканским автором в 2054 году, роман рассказывает о Третьей Российской империи, которую построили Владимир Восстановитель и его преемники в традициях «великих евразийских империй — Римской, Византийской, Монгольской и Российско-Советской» (Юрьев, 2007: 980). Юрьев превозносит Сталина, которого он называет «Иосифом Великим», основателем российской славы, приписывая ему заслугу восстановления несокрушимой военной мощи России и восхищаясь его свершениями: завоеванием новых земель, уничтожением в эпоху Большого террора бесполезных элит и «внутренних врагов России» и депортацией целых народов во время Второй мировой войны. Ленина же он, напротив, зовет «Владимиром Иудой» за измену русскому национализму и разрушение Российской империи (там же: 16). В утопии Юрьева Россия завоевывает Европу и Соединенные Штаты. Абсолютное военное торжество России отмечается парадом на Красной площади, который Юрьев сравнивает с парадом Победы 1945 года. Среди военнопленных в этом параде унижению подвергнуты не только военачальники, но и представители всех элит США:
президент Буш III и бывшие президенты Билл Клинтон, Буш-младший и Хилари Клинтон, действующие и бывшие члены кабинета, конгрессмены и сенаторы, банкиры и промышленники, газетные обозреватели и телевизионные ведущие, известные адвокаты и топ-модели, эстрадные певцы и голливудские актрисы. Все они прошли по Красной площади в наручниках и с табличкой со своим именем на шее […] Российская власть давала понять и своим гражданам, и всему миру, что Россия воевала и победила не американскую армию, а американскую цивилизацию. Там же: 91-92.
Тотальная война с Западом велась, чтобы отсрочить Апокалипсис. Император Гавриил — главный герой романа Юрьева — ополчился против Запада главным образом потому, что искал «следы реальных связей с дьяволом, которого считал, как правители Средневековья, абсолютной реальностью и своим личным врагом» (там же: 137).
Призыв к геноциду целых соседних народов — лишь одна из многих неофашистских черт романа. В Третьей Российской империи некоторым народам (например, немцам) позволено выжить и даже предоставлены некоторые права. Другие — балтийские государства, Польша и Украина — должны быть истреблены российскими войсками, которым «была поставлена задача уничтожить максимальное количество живой силы, зданий и сооружений» (там же: 1O1). Все зарубежные страны — извечные враги России, принадлежащие к миру, «абсолютно чуждому и враждебному» (там же: 277).
Писания и устные заявления ультраправых консерваторов из Изборского клуба рассматриваются иногда как идеологическая подготовка российских военных операций260. Утопия Юрьева выделяется на их фоне особенной точностью предсказаний по части российской стратегии гибридной войны и военных кампаний
России в двадцать первом веке, в том числе и войны против Украины.
В утопическом романе Юрьева, написанном для популяризации и пропаганды неоевразийской доктрины, русские называются «стержневой» нацией. В составе населения Третьей империи «численность русских (по крови) растет, в то время как численность почти всех других народов уменьшалась и продолжает уменьшаться» (Юрьев, 2007: 172). Только русские имеют право выбирать место жительства и род деятельности, а у народов, покоренных Третьей империей, такого права нет (там же: 615).
Однако дело не только в национальности. Юрьевская Россия — империя и самостоятельная цивилизация. (Идеальный мир Юрьева разделен на пять империй — они же цивилизации.) Россия, покорившая целых два континента, изолирована от остального мира как в культурном, так и в экономическом отношении и живет в условиях жесткой диктатуры и цензуры. Четыре основополагающих «источника», жизненно важные для мировоззрения Третьей империи, суть «древняя доэтническая традиция ощущения иноплеменников как абсолютных чужаков, средневековая традиция религиозного отчуждения от окружающего мира, социалистических времен традиция восприятия остального мира как отсталого и недоразвитого и новейшая традиция отчужденного восприятия внешнего мира как априори русофобского»; они «породили современное отношение русских к внешнему миру как к абсолютно чуждому и враждебному, но с нейтральной эмоциональной оценкой, без всякой злобы — как к природной стихии» (там же: 277).
Что же, интересно знать, дала Россия покоренной Европе и США? Предмет особенной гордости Юрьева за русскую цивилизацию составляет общая трапеза (братчина), которая заканчивается дракой, «но без злобы». По его мнению, в этом состоит скрепа русского общества и отражается главная особенность русского национального характера (там же: 222–224). Однако этих регулярных драк недостаточно: кулачные бои между целыми соседними общинами также жизненно важны. По Юрьеву, они и есть сокровеннейшая ценность русской цивилизации (там же: 224).
Самый интересный с точки зрения формирования мобмемори аспект «Третьей Империи» заключается в том, что Юрьев популяризирует в ней неоевразийский социальный проект, который он всецело поддерживает. В конституции России, изображенной в романе, «имеется ряд принципов, сильно отличающих ее (и как следствие — саму Россию) от остального мира»: Россия представляет собою сословное общество (там же: 274-309). Юрьев уточняет, что русские сословия не аналогичны сословиям феодальным, а также отличаются от марксистских классов, потому что их место в социальной иерархии не зависит от богатства и капитала. Политическую власть имеет лишь одно сословие, опричники — сверхчеловеки, обладающие эксклюзивным правом выбирать членов правительства и даже самого императора (там же: 65, 198). Только они могут служить в государственной администрации, армии и полиции. Есть у опричнины и социальное назначение — управлять этим обществом, «отделять овец [sic!] от козлищ, воинов по духу — от обычных людей, превращая потенциальных врагов режима в его опору» (там же: 203). У двух остальных сословий — духовенства и третьего сословия — никаких политических прав нет. Причем духовное сословие в этой многоконфессиональной империи состоит исключительно из православных священников: все остальные конфессии по определению попадают в третье сословие, в которое входят «предприниматели и работники, ученые и писатели, артисты и инженеры и т. п.»; только оно и платит налоги, в то время как опричники и православное духовенство от налогообложения освобождены (там же: 220).
Нет ни законов, ни обычаев, которые защищали бы третье сословие (земство) от опричников или всемогущего императора. Юрьев не заблуждается относительно того, что третье сословие смотрит на опричников и режим в целом со страхом и сдержанной враждебностью. Он не отрицает, что референдум не выразил бы поддержки репрессивной конституции этой страны. Именно поэтому в принятии политических решений могут участвовать только опричники, и в этом, как утверждает Юрьев, и состоит существенное преимущество конституции Третьей империи перед любой разновидностью демократии (там же: 199).
Государство обеспечивает опричников всем необходимым, так что им — как советским аппаратчикам — незачем «думать о деньгах» или любых других материальных аспектах жизни. Опричники Юрьева, новейшие наследники опричников Ивана Грозного, верны только своему повелителю, императору, и исполняют обязанности тайной полиции, подчиняющейся непосредственно ему. В соответствии со своим историческим наследием они правят Россией посредством неограниченного террора, топя бунты — если таковые случатся — «в крови» (там же: 203). В состав кодекса чести опричников входит средневековая кровная месть, укрепляющая их власть, поскольку она внушает массам еще более сильный страх: они никогда не оставляют смерть своих без отмщения.
Хотя Юрьев заявляет, что опричником может стать кто угодно, будь то мужчина или женщина, если он или она следует правильной процедуре, он подчеркивает, что Третья империя — общество кастовое, и, подобно Дугину, считает эту форму общественного устройства наилучшей (там же: 175). Опричники и остальное население — «это практически разные биологические виды, хотя похожие внешне и способные к скрещиванию» (там же: 197). Кастовая идеология составляет важную часть подготовки опричников, а кастовое отношение к третьему сословию и иностранцам образуют суть российского сословного общества.
Юрьев пишет, что жизнь опричников наполняют «убийства [...], пьянство и блуд», но объясняет, что ни православная церковь, ни отдельные ее священники никогда не осуждают этих явных нарушений Десяти заповедей (там же: 198). Опричники «чувствуют себя поставленным Богом дозором [...], и, когда все вокруг начнет рушиться, это будет для них тем, чего они всегда и ждут и в чем видят смысл своего существования» (там же: 203, 186). В этом он очень близок к доктрине царебожия и ее трактовке опричников Ивана IV как «небесного воинства», которое будет вести «решающую эсхатологическую битву непосредственно перед “Концом Света”261». Такое ожидание конца времен помогает обосновать исключительное место опричников в социальной иерархии Юрьева. Поскольку он, как и Дугин, испытал влияние кельтского мистицизма, его опричники верят, что их судьба — погибнуть в последней гигантской войне богов. Его представление об опричниках как «наследниках варягов» напоминает о бронзовом памятнике варяжскому князю Владимиру, который был воздвигнут на Красной площади в 2016 году (Юрьев, 2007: 186). Наконец, опричники в утопии Юрьева — как и в исторических работах Шарова — образуют «братство». Они воплощают лучшую часть русского народа и «глубинные архетипы народного сознания» (там же: 199). Помимо этого, его опричники одарены некоторыми необычайными физическими способностями, в том числе умением останавливать собственное сердце, чтобы умереть в случае пленения.
Юрьев помещает опричнину в центр своей утопии, но ощущает потребность объяснить, что его опричники лучше, чем были у Ивана Грозного, и даже признает, что опричники Ивана оставили по себе жуткую память. Поэтому его опричники берут себе другую мифологию: они не палачи, а «пастыри народа», а их лозунг — «пасти и защищать». Тем не менее, Юрьев наделяет их функциями и символами власти средневековой опричнины: головой собаки (но овчарки) и метлой (превратившейся в «посох»).
Его попытки отмежевать своих опричников от их исторических предшественников свидетельствуют о том, что в середине 2000-Х, когда Юрьев писал свой роман, царебожие и Иван IV еще не достигли своей нынешней популярности в постсоветском обществе; не укоренилась еще и государственная пропаганда средневекового террора. Осуждение опричнины сохранялось до середины 2000-Х годов, когда в религиозном и социальном дискурсе, а затем и среди широкой общественности, начало распространяться более позитивное отношение к ней. Учитывая, что главной целью юрьевского романа 2006 года была пропаганда и популяризация неоевразийского социального проекта, на этой ранней стадии перекройки исторической памяти опричнины ему еще нужно было дистанцировать своих опричников от палачей из средневекового прошлого.
Неоевразийское движение активно пропагандирует роман Юрьева, особо подчеркивая его социальные аспекты. Интернет-портал «Однако», который ведет неоевразиец Михаил Леонтьев, особо акцентирует значение кастового общества в утопии Юрьева. Отрывки из «Третьей Империи», опубликованные на сайте «Однако» для охвата более широкой аудитории, касаются исключительно опричнины и сословного общества. Это сокращенное изложение, озаглавленное «Третья Империя: сословная структура», имеет красноречивый подзаголовок: «Представление об общественно-политическом устройстве России будущего: право на власть принадлежит только воинам — вместе с обязанностью защищать родину и погибать за нее» (Odnako.ru, 2007) .
В «Третьей Империи» ясно видно влияние Дугина и Снычева, но у нее есть еще один отдаленный и непризнанный, хоть и очень важный идеологический предшественник: Петр Краснов. Хотя ни Снычев, ни Юрьев прямо не ссылаются в своих произведениях на роман Краснова «За чертополохом» (1922), крайне маловероятно, чтобы они не были знакомы с этим эталонным образчиком русского национализма262. Хотя роман этот был опубликован в
России только после 2000 года, сам Краснов еще в советское время был культовой фигурой для русских националистов, легендой их исторического пантеона и символом белогвардейского движения, которым они в большинстве своем восхищались. Одна из возможных причин, по которым Снычев, хорошо знакомый с другими трудами русской эмиграции, не упомянул его, могло быть сотрудничество атамана Краснова с нацистами263. Несмотря на его собственные неофашистские взгляды и многочисленные параллели между его работами и произведениями Краснова, сталинский миф о Великой отечественной войне, которую он считал важнейшим историческим доказательством мессианского призвания России, был для Снычева настолько важен, что он не мог публично солидаризироваться с пособником нацистов.
Отсутствие ссылок на Краснова у Юрьева можно объяснить аналогичным образом. В середине 2000-Х, когда военный миф стал краеугольным камнем путинской политики памяти, сотрудничавший с нацистами Краснов вряд ли годился в приемлемые предшественники тем, кто, как Юрьев, постоянно пытался повлиять на политику Кремля. Однако друг Юрьева Дугин и писатель Эдуард Лимонов, бывший наперсник Дугина, создавший вместе с ним Национал-большевистскую партию, открыто называют Краснова одним из источников своего вдохновения — возможно, не в последнюю очередь потому, что их увлечение фашизмом ни скрыть, ни отрицать невозможно (ВикиЧтение264, б.д.).
В 2000-Х и 2010-Х годах популярность Краснова среди русских националистов устойчиво росла265. В 2006 году по инициативе атаманов донского казачества ему был воздвигнут четырехметровый памятник в Ростовской области. В 2016 казацкие атаманы начали активную реабилитация Краснова, осужденного в 1947 году за сотрудничество с нацистами266. А в 2020 телеведущий Дмитрий Киселев, которого называют «голосом Кремля», призвал поставить памятники нескольким белым генералам, в том числе Краснову, в программе «Вести недели» на государственном телевидении (lenta.ru, 2020).
Несмотря на различия сюжетов утопий Юрьева и Краснова, они едины в видении средневекового будущего России и ее общественного устройства. Действие романа «За чертополохом» разворачивается в конце двадцатого века. Красная армия самоуничтожилась, а также уничтожила миллионы мирных граждан, в безуспешной попытке напасть на Европу с использованием химического оружия. За этим последовали экологическая катастрофа и эпидемия чумы, и в результате Россия оказалась окружена гигантской стеной чертополоха, отрезавшей ее от остального мира на целые десятилетия. В отличие от пораженной социализмом Европы — а либеральную, демократическую Европу Краснов считает своим врагом номер один, а также извечным врагом России, — Россия восстановила свою цивилизацию по образцу допетровского средневекового устройства и теперь готова к новым завоеваниям. Геополитические притязания Краснова те же, что у нынешних российских ультраправых: восстановить Российскую империю. Европа, долго «кравшая» у России земли, должна вернуть их, а взамен ей будет позволено приобщиться «к великой христианской вере, русской культуре». Покорение Европы Россией будет — в той же мере, что и покорение Европы и США в романе Юрьева, — благом для европейских народов:
[Европа] крала достояние российской короны, как крадет вор имущество во время пожара. И украденное должно быть возвращено. Эти куски не так нужны русскому народу, как им самим необходимо приобщиться к великой христианской вере, русской культуре267.
Читатель узнает, что Россия по Краснову также планирует завоевать Латвию, некоторые части Польши, Бессарабию, Финляндию, некоторые части Китая и Монголию (там же). В основе имперского видения Краснова — как и у Снычева, Юрьева, Дугина и им подобных — лежит мессианская роль русского народа.
Краснов, которого Дугин называет русским патриотом с европейским уклоном, гораздо ближе к неоевразийской доктрине, чем к ее эмигрантскому евразийскому аналогу (Дугин, 2005: 37). Краснов презрительно называл современных ему эмигрантских евразийских мыслителей «отвратительной помесью коммунистов со славянофилами», потому что они не мечтали о мировом господстве России и не скрывали своего отрицательного отношения к русскому шовинизму268. Другое важное отличие Краснова и неоевразийцев от мыслителей русской эмиграции состоит в том, что последние считали рабство абсолютно неприемлемым.
Текст Краснова, до гротескности пронизанный мотивами и выражениями из русского фольклора, прославляет самодержавие и сословное общество (Краснов, 1922: 196). Крестьяне называют всякого дворянина «барином», воспитываются «в труде и смирении» и должны «иметь любовь в сердце своем» к своим господам (там же: 103). Барина они приветствуют в выражениях, традиционно использовавшихся русскими крепостными при обращении к господам (там же: 98). За сельскохозяйственное оборудование и скот, предоставленные им царем и боярами, крестьяне расплачиваются своим трудом.
Краснов рисует яркую картину «перевоспитания» тех, кого он считает пьяницами и люмпенами: их «посылают на тяжелые работы и заставляют там научиться уважать труд и собственность» по образцу древней Руси, которая «поработила никчемных пьяных людей и заставила их работать так, как только и умеет работать русский крестьянин — от зари до зари!» (там же: 216, 263). В этом обществе, в отличие от того, что Краснов называет «прогнившими европейскими демократиями», больше нет ни бродяг, ни других отбросов общества, а бездельничать позорнее всего (там же: 37, 134). Центральное место в социальной концепции Краснова занимает общественное устройство, основанное на рабском труде. Рабы занимаются самым тяжелым физическим трудом, но «отлично содержатся» и имеют надежду на социальную мобильность, если они «талантливы и усердны». Однако Краснов, по-видимому, относился к русскому крестьянству более сочувственно, чем Дугин, Юрьев или идеологи Института динамического консерватизма (ИДК) относятся к низшим классам нынешней России. В отличие от Максима Калашникова из ИДК он хотя бы не предлагал истребить их в количестве «порядка 30 миллионов».
Как и у Юрьева, утопию Краснова скрепляет государственный террор. В его романе военные контролируют все аспекты жизни общества (там же: 119). Крестьяне и рабочие трудятся под их непосредственным началом, и те, кто не подчиняется приказам, подвергаются жестоким телесным наказаниям (например, вырыванию языка). Страх физических наказаний заставляет крестьян трудиться даже при лунном свете ночью (там же: 98).
Место человека в общественной иерархии отражается в убранстве его жилища, так как, хотя в утопии Краснова все живут в достатке, домашняя роскошь положена только военному сословию (там же: 107). Однако даже военные, повелители общества, не могут владеть никакой собственностью: все принадлежит государству и предоставляется им, чтобы предотвратить коррупцию (эта черта также есть и в утопии Юрьева). Прибегая к прямой аналогии с правлением Ивана Грозного и связанной с ним исторической терминологии, Краснов называет аристократию «ближними боярами». Они, как и юрьевские опричники, отвечают за положение дел в стране непосредственно перед царем. Еще один средневековый термин, отсылающий к допетровскому царству, — рынды, личная стража царя. У Краснова рынды воплощают в себе власть царя казнить подданных по собственному усмотрению, хотя смертных приговоров в его России не существует (там же: 237) . Помимо военных, роль «истинного защитника в несчастье» и гаранта общественного порядка играет полиция (там же: 185). Кроме того, есть еще городская стража, которая наблюдает за политическим поведением граждан.
Несмотря на эти многочисленные сходства, сравнение утопий Краснова и Юрьева ясно указывает на различия между общественным отношением к опричнине в начале двадцатого века и в постсоветской России. Отсутствие «опричнины» и «опричников» в романе Краснова говорит о продолжавшемся господстве чрезвычайно негативной памяти об опричнине и свидетельствует о том, насколько сильно выросла ее популярность при Путине.
Предсказывает роман Краснова и некоторые из постулатов царебожия. Восстановление допетровских традиций в утопии Краснова привело к возвращению традиционных нарядов и обычаев русского средневековья, которые — в той же мере, что и в работах Снычева, — дополняет полное господство «Домостроя» в общественной и семейной жизни и образовании (там же: 103). Подобно Снычеву, Краснов считает «Домострой» идеальным рецептом общественной организации. В его романе наконец осуществляется «Россия для русских». Центральное место в его воображаемом русском обществе занимает архаическая большая семья, членами которой считаются и домашние слуги. В этом патриархальном раю женщины и дети не участвуют в пирах вместе с гостями отца, а если и присутствуют, то молча. Образование в утопии Краснова предусмотрено разное для разных полов: женщины учатся только тому, что нужно для воспитания детей и ведения домашнего хозяйства (там же: 107). Хотя главный отрицательный герой «За чертополохом», социалист Дятлов, отзывается об этой новой России неодобрительно («Эх, вы! Опустились в средневековье»), в романе этот возврат к средневековым корням России преподносится как самое значительное достижение страны (там же: 157).
Еще одна черта, связывающая Краснова, Снычева и Юрьева, — это фиксация на священной фигуре царя. В «За чертополохом» юный русский царь, которого называют «земным богом», спасает Россию, почти уже уничтоженную большевиками. Краснов описывает распространившиеся среди отчаявшихся русских людей, преследуемых голодом, чумой и смертью, слухи о пришествии нового царя, «молодого, прекрасного, как ангел», называя его «олицетворением сказки», «чудом милосердия Божия» (там же: 197) . Описанный в претенциозном стиле Краснова образ царя выглядит положительно гротескным:
Царственный юноша […] был «грезой мечты золотой», звавшей в царство радости и счастья, он только миловал и никогда не казнил. Он был Царь — Помазанник Божий, и его имя было священно.
Там же: 117, 114.
Экономическое процветание, поразительный технический прогресс и социальный мир вернули Россию к жизни, как только на престол взошел новый Романов. Здесь — как и в «Самодержавии духа» Снычева (Снычев, 2017) и «Третьей Империи» Юрьева (Юрьев, 2007), — самодержавная монархия оказывается не просто наилучшей моделью государственного правления, но единственно возможным способом управления русским народом. В тексте Краснова Николай II, культ и канонизация которого играют основополагающую роль в царебожии, последовательно называется «святым императором» и «великомучеником» (там же: 226, 349). Единственное критическое замечание в отношении Николая касается его отречения, которое, по мнению Краснова, было причиной всех бед России. Излагает Краснов и центральную догму царебожия, а именно, что убийство Николая II было святотатством, и страна может прийти к спасению только через общенациональное покаяние: Россия может надеяться спастись единственно «[п]окаянием всенародным… Чудом милосердия Божия» (он описывает коленопреклоненный народ, бьющий земные поклоны в экстазе любви к православной вере и царю) (там же: 89, 12о). Только искупив грех убийства Николая II и его семьи, сможет Россия вернуться к жизни в мире и изобилии.
Николай II занимает Краснова гораздо больше, чем Иван Грозный: убийство царской семьи произошло всего за четыре года до публикации его романа. Однако мысль о том, что Николай II и Иван IV, «святые цари» России, будут воскрешены в недалеком будущем, также высказывается в «За чертополохом». Во время церковной службы главный герой романа художник Коренев восклицает: «Чаю воскресения мертвых!» — после чего появляется процессия призраков канонизированных русских правителей, среди которых выделяются мученики Борис и Глеб и царевич Димитрий «в кровавой рубашечке» (там же: 232). Следуя традиции дореволюционных русских националистов, Краснов называет русский народ богоносцем, мессианским народом; эту концепцию постоянно использует в своих работах и Снычев (там же: 37). То обстоятельство, что сегодня царебожники почитают самого Краснова как великомученика, лишний раз показывает, что его идеология, в которой отразился культ Николая II среди послереволюционной русской эмиграции, могла повлиять и на царебожие, и это помогает нам выявить корни постсоветской мобмемори269. Таким образом, мы видим, что утопия Юрьева продолжает старую традицию русской ультраправой мысли с тем характерным отличием, что в ней проявляется гораздо более глубокое презрение к непривилегированным классам.
В 2ООб году Владимир Сорокин — вероятно, самый популярный из постсоветских писателей — опубликовал в ответ на утопию Юрьева свой собственный роман, антиутопию «День опричника» (Сорокин, 2006) 270. Сорокин описывает новое средневековье, простирающееся далеко в будущее России. Действие романа разворачивается в 2027 году, после периода беспорядков, в котором читатель легко узнает очернительную, пропутинскую трактовку демократических реформ Ельцина. Россия, ставшая теократической монархией с сословным обществом, которое практически повторяет социальную структуру средневековой Руси, отделена от остального мира «Великой Русской Стеной». В ней есть столбовые бояре, высшая бюрократия, опричники и крепостные, они же смерды (средневековое название крестьян) (Сорокин, 2006: 21). Управляется эта Россия будущего посредством террора и репрессий, которые осуществляют новые опричники.
Как и в утопии Юрьева, в «Дне опричника» опричнина находится в центре общественного устройства, а террор скрепляет это общество. Антигерой книги, опричник Комяга, ездит на «мерседесе», к которому прикреплены собачья голова и метла. Одна из сцен в начале романа реалистично описывает убийство отца семейства, обвиненного в неверности правителю, и групповое изнасилование его жены. Отношения между опричниками напоминают отношения между членами банды; это впечатление усиливается благодаря обильному использованию постсоветского криминального жаргона, пересыпанного выражениями из русского фольклора: цинизм и преступность опричников органично сочетаются с постсоветскими нравами. Хотя обычаи русского средневековья соседствуют с передовыми китайскими технологиями, Сорокин высмеивает средневековые мечты неоевразийцев, обнажая присущий им культ насилия и террора. В его саркастической трактовке неомедиевализм лишается имперских притязаний: Россия не только не объединяет Азию и Европу под своим владычеством, но и становится экономическим придатком Китая. Российская экономика выживает за счет торговли нефтью и газом, а также пошлин, сборов и налогов, получаемых от переправки китайских товаров в Европу.
В противоположность мнению о том, что книга Сорокина была «прямым ответом на публикацию романа Краснова»271, есть веские основания утверждать, что мишенью «Дня опричника», который был опубликован после «Третьей Империи», был роман Юрьева. Во-первых, этого мнения придерживался сам Юрьев, о чем он говорил в интервью:
— А Сорокин не с вашей книги писал свой знаменитый «День опричника»?
— С нашей. И с нашего согласия. Он с Михаилом Леонтьевым, моим соавтором, разговаривал. Мы не возражали, он предупредил, что это будет сатирическое. Ну и на здоровье… Опричники Сорокина ничего общего с моими не имеют. Но это даже полезно, что он показал, как может быть, если сделать [опричнину — Д. Х.] неправильно?
БеZформата, 2019.
Сказанное в этом, опубликованном посмертно, интервью подтверждает литературный критик Виктор Топоров, главный редактор издательства «Лимбус Пресс», в котором увидел свет роман Юрьева:
Политологи […] из прокремлевского клана упрекают писателя в заимствовании на грани плагиата: сорокинская «Москва-о-причная» списана один к одному из «Третьей империи» Михаила Юрьева; патриотическая утопия вывернута наизнанку и превращена в антипатриотическую антиутопию.
О том, что речь идет именно о сознательном посягательстве на чужую интеллектуальную собственность, а не о невольном совпадении замыслов, автору этих строк говорил, например, известный тележурналист Михаил Леонтьев. Впрочем, Сорокин наверняка возразил бы на такие упреки тем, что, будучи принципиальным постмодернистом, подходит к классической проблеме inventio|imitatio [«свое-чужое»] с поздневозрожденческой и барочной индифферентностью. Или, как говорил Маяковский про чужие рифмы: я эту птичку проглотил — и не заметил.
Частный корреспондент, 2008.
Русские ультраправые — например, Виталий Аверьянов, — не сомневались относительно того, чтО было мишенью романа Сорокина, видя в нем нападки на утопию Юрьева (Аверьянов, 2О11-а: 153). Поэтому Союз православных хоругвеносцев счел «День опричника» (и его «сиквел», «Сахарный Кремль») угрозой для растущего влияния ультраправой идеологии. Союз устроил публичное сожжение обеих книг272.
Есть и другие доводы в пользу того, что роман Сорокина был ответом Юрьеву. Один из них состоит в том, что опричники занимают центральное место как в романе Сорокина, так и в утопии Юрьева, в то время как у Краснова, как уже было сказано, они не упоминаются вовсе. Вообще говоря, выступив против образующейся неомедиевальной политики памяти и нарождающейся мобмемори, Сорокин вызвал в российской культурной и политической жизни такой резонанс, которого никак не смогла бы произвести пародия на роман 1922 года. Роман Юрьева — это недостающее звено в интертекстуальном диалоге между Сорокиным и Красновым.
Сам Сорокин объяснил в одном интервью, как именно у него возникла идея этого романа. Обращаясь напрямую к своим соотечественникам, он сказал, что хотел «смоделировать ситуацию, о которой мечтают многие наши опричники, считая, что Россия должна отгородиться от Запада» (Трефилова, 2012). (Необходимость изоляции России от Запада — также центральная тема романа Юрьева, продолжающего в этом отношении основную идею «Крепости Россия».) Сорокин объяснял, что России, в которой опричнина продолжает жить в качестве политического проекта, еще только предстоит проработать подсознательную травму террора (ИноСМИ, 2015; Сорокин, 2021) 273. Он подытожил главную мысль своего романа следующим образом: «Человек, приближенный к власти, […] может стать оккупантом в собственной стране». Развивая эту идею, он сказал, что российские власти продолжают вести себя как опричники, тем самым становясь «наследием опричнины» (Трефилова, 2012). Ранее Сорокин подчеркивал в интервью «Известиям», что Грозный […] был по-настоящему больным человеком. И его личная шизофрения воплотилась в идею опричнины. […] То есть он разделил русское общество и натравил одну часть на другую, это стало зарождением гражданской войны в России.
Известия, 2006.
Стилистическое и тематическое сходство между Сорокиным и Красновым можно проследить: Сорокин использует множество псевдофольклорных выражений, типичных для русских националистов всех времен (Aptekman, 2009: 249), а также скрыто отсылает к роману Краснова, разрабатывая красновские технологические фантазии274. Но, повторим, Сорокина по определению гораздо больше интересуют Юрьев и его прославление опричнины, которая, как выразилась Светланы Алексиевич, «стала нашей реальностью» (Youtube, 2018 21).
Помимо утопии Юрьева целью пародии Сорокина, возможно, было высмеять и романы Вячеслава Рыбакова и Игоря Алимова «Дело лис-оборотней» (Рыбаков & Алимов, 2001) и «Дело жадного варвара» (Рыбаков & Алимов, 2003); оба они вышли под именем выдуманного ими Хольма ван Зайчика275. В этих романах, которые некоторые критики прочли как апологию русского шовинизма, идиллическое государство Ордусь объединило средневековые остатки Золотой Орды, России и Китая в великую евразийскую империю. Воспевая антимодерн, ван Зайчик помещает в центр своей «Евразийской симфонии» средневековый Китай, представляя его своим социальным и культурным идеалом276.
Критики часто сравнивают роман Сорокина с книгой Татьяны Толстой «Кысь» (Толстая, 2000), также использующей неоме-диевальную тематику277. Этот роман, опубликованный в самом начале правления Путина, изображает российское общество после ядерной катастрофы, почти полностью уничтожившей Россию и, возможно, остальной мир. Центральное место в этой постапокалиптической антиутопии занимают отсталость, неграмотность и насилие. Картину неомедиевального общества завершают политика изоляционизма, примитивные орудия, отсутствие технологий и знаний, псевдофольклорный язык и языческие верования. «Русский мир» сократился до пары мелких, нищих общин, организованных в сословное общество.
Главный герой романа, Бенедикт, родился в семье Прежних, которые еще помнят доапокалиптическую жизнь, ценят культуру, знают грамоту и продолжают споры, начатые еще до катастрофы: в последних читатель узнает культурные и политические диспуты конца 1990-Х. Прежние образуют замкнутый круг, которому постоянно угрожают власти, конфискующие якобы «заразные» книги и подавляющие память о развитом доапокалиптическом обществе. Бенедикт принадлежит к угнетенному большинству, которое называют голубчиками. Он не понимает свою мать-Прежнюю и считает ее друзей, споры и книги бессмысленной тратой времени.
Низшую касту этого общества образуют перерожденцы — люди, генетически модифицированные в результате ядерной катастрофы, из-за их многочисленных физических и умственных увечий. Тех, кто читает книги и/или не согласен с властями (тем самым совершая грех своеволия), ловят наводящие ужас санитары и забирают на «лечение». Поскольку с «лечения» почти никто не возвращается, общество живет в постоянном страхе санитаров, а те властвуют над ним.
Маленьким поселением, в котором живет Бенедикт, правит Набольший Мурза. Власть его абсолютна, непостижима и недоступна для голубчиков, с которыми обращаются как с детьми, нуждающимися в повседневной жизни в постоянном наблюдении и строгом руководстве. То, как голубчики приветствуют своего мурзу, напоминает традиционные обращения русских крепостных к господам, полные преувеличенных восклицаний, благих пожеланий и подобострастия (Tolstaya, 2003: 52, 55). Слово «мурза», означающее титул монгольской родовой знати, может также намекать на исторические теории, которые приписывают происхождение насилия в российской политике, в том числе опричнины и сталинских репрессий, многовековому татарскому владычеству278.
Главное событие (и основная идея) романа — это трансформация Бенедикта. Бывший некогда обычным голубчиком, который боялся санитаров и сочувствовал их жертвам, он женится на дочери Главного Санитара и превращается в нелюдя, работа которого заключается теперь в бессмысленном и безжалостном уничтожении себе подобных279. Самое важное сходство между романами Толстой и Сорокина состоит в том, что оба они посвящены теме террора, развязываемого государством и осуществляемого тайной полицией, которая управляет кастовым обществом, принудительно загнанным в состояние социальной и экономической деградации. Террор, лежащий в основе социальной структуры, легко превращает обычных людей в палачей.
«День опричника» (Сорокин, 2006) отличается от «Кыси» погруженностью в современные политические дебаты. Дискурс
Сорокина напрямую борется против прославления возврата к средневековью в дискурсе российских ультраправых. Его антиутопия — это, по сути дела, программный памфлет, обличающий мобмемори на ранних стадиях ее формирования. Напротив, роман Толстой, одним из первых предвидевший возможность возникновения в российской политике неомедиевальных тенденций, являлся постапокалиптической умозрительной фантастикой, пока не обернулся российской реальностью после начала войны против Украины.
Ответы на антиутопию Сорокина не заставили себя ждать. В 2007 году, через год после ее выхода в свет, председатель Избор-ского клуба Александр Проханов опубликовал эссе под названием «Симфония “Пятой Империи”» (Проханов, 2007). Проханов, профессиональный писатель, возможно, выбрал жанр эссе, чтобы отстраниться от «Третьей Империи»; в то же время он явно намекает на название широко известной книги Юрьева и выдвигает очень похожий набор идей. Однако в отличие от Юрьева, заглавие которого отсылает одновременно к Москве — Третьему Риму и к гитлеровскому Третьему Рейху, точка зрения Проханова в первую очередь русоцентрична. Он перечисляет пять периодов русской истории и лишь после этого доходит до Пятой империи своих чаяний:
«Пятый» драгоценный кристалл в своих гранях сбережет отражение Новгородской республики, образ Московского царства, дерзновение Петровской империи, порыв Сталинской «красной» державы, не отринув мучительной для России эры либеральных исканий.
Проханов, 2007: 65.
Проханов, подобно Юрьеву и другим ультраправым писателям, считает Россию высшей в духовном отношении цивилизацией, которой в конце концов суждено покорить весь мир. Но если Юрьев использует риторику прагматическую и рационализирующую, то Проханов охотно выдвигает гипотезы о том, что в русской истории могут быть найдены магические и мистические «коды», и даже считает их залогом «победы России» над «фашистской Украиной» (Завтра, 2022-a). Его основная задача в «Пятой Империи» — предложить читателю концепцию российской цивилизации, которая охватывала бы все периоды русской истории в беспроблемном героическом нарративе, а именно, «соединить разорванную русскую историю», вернуть ее в изначальное состояние, «в непрерывный поток, в лучистую энергию исторического творчества». Эта непростая задача вынуждает его, в отличие от неоевразийцев и многих других членов Изборского клуба, позитивно отозваться даже о Петре Великом, который, с точки зрения ультраправых, осквернил идиллию русского средневековья, навязав стране западные обычаи. Хотя опричнина упоминается у Проханова лишь косвенно, он расточает обильные похвалы достижениям Ивана Грозного.
Центральное место в прохановском видении будущего российского общества занимает «“Религия русской победы” — исповедальная энергия армии Пятой Империи. “Символ веры” новой военной аристократии, кадровой элиты страны». Точнее говоря, «победой “русской цивилизации”» объявляется триумф Сталина в 1945 году (Проханов, 2007). Преклонение Проханова перед военной славой России звучит как отсылка к утопии Юрьева, а в свою очередь влияние Проханова на ультраправых тоже очевидно: отзвуки его литературного стиля слышны в работах Дугина, а Виталий Аверьянов заявил в связи с началом войны в Украине, что «пятая империя уже ступила на порог» (Изборский клуб, 2022280). Прославляя в 2007 году славную преемственность российской истории, Проханов хорошо отразил дух этого времени, в особенности кремлевскую политику ресталинизации. Это показывает, как тесно постсоветская литература переплетена с политикой памяти и как глубоко может проникать влияние ультраправых в кремлевскую политику памяти.
Известный своими антилиберальными взглядами блогер и журналист Максим Кононенко, автор интернет-проекта «Вла-димир.Владимирович™», собрания комплиментарных виньеток о Путине, опубликовал в 2008 году роман-антиутопию «День отличника» (Кононенко, 2008). О том, что эта книга была ответом на знаменитый роман Сорокина, говорит не только заглавие: один знакомый Кононенко якобы видел, как тот обдумывал ответный ход, читая книгу Сорокина в самолете (Livejournal, 2008281). В романе Кононенко, действие которого тоже переносит читателя в неомедиевальное будущее, в постсоветской России произошла «Березовая революция», установившая неомедиевальные порядки. Революция закончилась победой либерально-демократической интеллигенции, а название правозащитной организации Human Rights Watch приобрело статус символа282. Теперь Россия — эгалитарное общество, которое победило коррупцию, отменив деньги и запретив добычу нефти и газа и использование электричества. Природные ресурсы России проданы корпорации «Проктэр энд Гэмбл», которая считается благодетельницей России. Россия живет в обстановке террора, установленного правозащитниками («а теперь получается, что тюрьма — это все, что снаружи камер правозащитников?» [Кононенко, 2008: 285]) и квазисред-невековой нищеты. Единственный вид транспорта — лошади; «уютные» жилые трейлеры освещаются свечами и отапливаются березовыми дровами. Свобода слова сократилась до обязательных митингов, которые проводятся на площади, названной именем антироссийского президента Украины Виктора Ющенко. Там выступает со своими устаревшими концертами демократический журналист Виктор Шендерович (там же: 15). Отзвуки романа Краснова, в котором лошадь считалась лучше любого автомобиля, тоже слышны в пародии Кононенко.
Иерархию антиутопического общества по Кононенко олицетворяет 140-этажный Фридом Хауз, по этажам которого в соответствии со своими рангами распределены высшие чиновники. Доступ на верхний этаж закрыт даже российским правозащитникам: он принадлежит руководству «Проктэр энд Гэмбл». Общественная структура этой новой республики, которая называется «Д.Россия» (Демократическая Россия), напоминает демократию Древней Греции: все русские равны, но всю тяжелую работу выполняют домашние рабы, Бахтияры (выходцы из бывших советских республик Средней Азии):
Да, денег в свободной Д.России не ходит — они порождают коррупцию. Но товары! Товары-то у нас все таки есть! И чем выше твой статус — тем больше тебе достается товаров. Если ты мальчик — то тебе полагается столько-то, если же ты Бахтияр — то столько-то. […] Прохудились коммуникации? В топку такие коммуникации! Воду принесут трудолюбивые Бахтияры. Помои вынесут тоже они.
Там же: 105, 164.
Хотя роман Кононенко привлек меньше внимания читателей и исследователей, чем «День опричника» (Сорокин, 2006), он важен твердой уверенностью в том, что какой бы путь развития ни выбрала Россия, все равно ее неизбежное будущее — это сословное общество и рабство.
Еще одним ответом на роман Сорокина было не произведение художественной литературы, а историческое исследование «Повседневная жизнь опричников Ивана Грозного» Игоря Куру-кина и Андрея Булычева (Курукин & Булычев, 2010) (последний из авторов — историк опричнины). Постмодернистская пародия Сорокина прямо указывается в ней в качестве одного из предметов исторической критики авторов. Их цель — противопоставить гипотезам, которые образовались «под сильным влиянием идей европейского Просвещения и выпестованной ими либеральной идеологии», неприменимых к средневековой Руси, попытку «познакомить читателя с людьми […], служившими не в вымышленной, а в реальной опричнине; […] проникнуть во внутренний мир наших соотечественников, живших в другую эпоху и по другим законам» (Курукин & Булычев, 2010: 9, 12). Хотя в библиографии Курукина и Булычева приводятся и источники, говорящие о кровавой тирании Ивана Грозного и бесчинствах опричников, в ней также упоминаются в качестве авторитетных историков Володихин, Снычев и Дугин.
Опричнину также прославляет одно из бесчисленных произведений бульварной литературы, посвященных русскому средневековью, — роман «Виват Император!» чрезвычайно плодовитого писателя Романа Злотникова, бывшего чиновника Министерства внутренних дел. В этой книге, входящей в серию «Империя», описываются студенты Терранского университета, человеческая биология которых изменена в результате серии мучительных экспериментов, напоминающих ритуалы инициации. В результате они становятся новой кастой и даже новым биологическим видом, задача которого — восстановление монархии в России. По словам Злотникова, если тиран умен и талантлив, то «наилучшей формой правления, обеспечивающей наивысшее процветание государства и счастье народа, является именно тирания (суть [sic!] абсолютная монархия)» (Злотников, 2001). Максим Калашников (теоретик неоопричнины, которого читатель помнит по главе 4) приветствует новую опричнину в представлении Злотникова как «путь национального русского спасения» (Калашников, 2011-a: 234).
Еще одно измерение центральной роли опричнины в русской исторической памяти помимо литературных споров вокруг нео-медиевальных утопий и антиутопий дают бурные дебаты о фильме Павла Лунгина «Царь» (2009), который и сам, несомненно, был реакцией на кремлевскую неомедиевальную политику памяти и усиление влияния ультраправых283. Действие фильма, разделенного на четыре части — «Молитва царя», «Война царя», «Гнев царя» и «Веселье царя» — охватывает период с 1566 по 1568 год, время расцвета опричнины, когда Ливонская война была в самом разгаре. Сюжет фильма сосредоточен на бессмысленных зверствах Ивана Грозного — отвратительного, чудовищного царя, пытающего и убивающего своих подданных с садистской жестокостью. В центре внимания — Филипп Колычев, друг детства Ивана, которого тот назначает митрополитом Московским. Сначала Филипп пытается умиротворить царя, но, видя бесплодность своих усилий, отказывает ему в благословении во время церковной службы. Нравственное сопротивление Филиппа и его убийство главой опричников Ивана Малютой Скуратовым образуют главный эпизод фильма.
Роли Ивана и Филиппа в этом фильме, который был представлен на Каннском фестивале 2009 года, исполнили две звезды позднесоветского и постсоветского кинематографа —Петр Мамонов и Олег Янковский соответственно. Лунгин объяснял, что задумал картину, которая должна была реалистично показать ужасы опричнины, заявив, что Иван Грозный затормозил естественный процесс развития России, «надломил что-то и не допустил Возрождения» (Radio France Internationale, 2009284). Лунгин называл Ивана символом российской традиции государственного насилия и отмечал ту странную притягательность, которой могут обладать для зрителей подобные Ивану массовые убийцы.
Автор сценария фильма Алексей Иванов работал над ним в сотрудничестве с богословом Александром Дворкиным. В интервью газете Екатеринбургской епархии (а именно в Екатеринбурге находится географический центр царебожия) Иванов заявил, что Иван Грозный хотел, чтобы его подданные почитали его как Бога и повиновались ему как Богу. Его мессианские притязания и были главной причиной конфликта с глубоко верующим митрополитом Филиппом, который не мог мириться с кощунством царя (Новый компаньон, 2009). Другими словами, «Царь» оспаривает главное утверждение мистического поворота, отрицая искренность веры Ивана и открыто нападая на сектантство царебожия и неоопричнины. Патриарх Алексий, сопротивлявшийся попыткам царебожников канонизировать Ивана, поддержал съемки фильма и одобрительно отозвался о нем. Олег Янковский получил от самого Алексия благословение на исполнение роли митрополита Филиппа.
Говоря словами Кевина Платта, «Царь» «обсуждает отношения между подданными и государством и наследие деспотической авторитарной политики в нынешней России» и должен рассматриваться как «манифест о состоянии современного общества и политики» (Platt, 2oio-a285). Политическая мобилизация и выступления российских ультраправых против этого фильма дают превосходный пример стычек вокруг опричнины на этом важном этапе формирования мобмемори.
2 ноября 2009 года Союз православных хоругвеносцев (Portal-Credo.ru, 2009) и Союз православных братств устроили на Тверском бульваре в центре Москвы демонстрацию протеста против «несправедливого изображения царя Ивана Васильевича» и сожгли там афишу фильма и репродукцию картины Ильи Репина, известной в народе под названием «Иван Грозный убивает своего сына». На этом мероприятии также присутствовали лидеры неоопричного движения, историк Игорь Фроянов, несколько высокопоставленных православных священнослужителей и немалое число правых журналистов, писателей и критиков. Василий Бойко-Великий написал тогдашнему президенту Медведеву письмо, в котором обвинил Лунгина в клевете на Ивана и святотатстве (Portal-Credo.ru, 2010). Теоретик неоопричнины и автор книги «Правда Грозного царя» Вячеслав Манягин также обратился к Медведеву с письмом, в котором требовал запрета фильма за «фальсификацию русской истории». Его формулировка была аналогична той, которую использовала созданная самим Медведевым президентская Комиссия по противодействию «попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России», запретившая любую критику действий Советской армии во время Второй мировой войны. Манягин же утверждал, что негативный образ Ивана Грозного — «собирателя Государства Российского» — искажает позитивный образ России на Западе, тем самым нанося ущерб интересам России286.
Рецензия на «Царя» в прохановской газете «Завтра» обвиняла Лунгина в неуважении к православной вере и объявила отсутствие в сценарии боярского заговора против Ивана противоречащим исторической правде (Завтра, 2009). Фроянов, также высказавшийся о фильме, подчеркивал, что «Иван Грозный был в высшей степени религиозным человеком, искренним, всей душою и телом преданный Христу», и проводил параллели между Иваном и Сталиным, утверждая, что Сталин не осуждал жестокости Ивана и не считал его террор ошибкой, хотя казнив кого-нибудь, Иван проводил целые дни в молитве и покаянии: «Иван Грозный напоминает Сталина, деятеля национально ориентированного, отвергающего Запад (ведь Сталин опустил „железный занавес“). Именно поэтому, на мой взгляд, Грозный и Сталин до сих пор подвергаются ожесточенным нападкам» (Русская линия, 2009) . Не преминул поучаствовать в обличении фильма и Виталий Аверьянов, заявивший, что фильм Лунгина встал на сторону Сорокина в спорах о книге последнего, и предположивший, что Сорокин и Лунгин повинны «в особых сентиментально-интимных отношениях с западными странами и в особых патологических “контрах” с Россией» (Аверьянов, 2011-а: 154). Кроме того, он обвинил Лунгина в том, что тот якобы состоит на службе у современной плутократии, «которая в глубине души страшится опричнины» (там же: 150). «Известия» также раскритиковали фильм за слишком очевидные аллюзии на сталинизм: один из его эпизодов сравнивался в рецензии с документальной кинолентой 1931 года, запечатлевшей снос храма Христа Спасителя в Москве: «Даже купол горящей церкви падает у Лунгина, как в хронике 1931 года с храма Христа Спасителя» (Известия, 2009).
Наконец, впечатление, что Лунгин поддержал видение опричнины Сорокина как оргии бессмысленного террора, вызвало реакцию российских официальных кругов. Многочисленные телесериалы и кинофильмы, прославляющие Ивана Грозного и опричнину, о которых я говорила в главе 2, были сняты при финансовой поддержке российского правительства и демонстрировались гораздо шире, чем фильм Лунгина. Все они так или иначе оспаривали взгляды на опричнину Лунгина и Сорокина, как и либеральную историографическую традицию в целом.
Бурные споры в 2010-х годах вызывали не только правление Ивана Грозного и его опричнина, но и его тяжелое наследие. Из-за неясности положения с наследованием российского престола, вызванной убийством Ивана, старшего сына и тезки Грозного, русское царство оказалось в руках второго сына царя, болезненного Феодора Иоанновича, который умер бездетным, тем самым оборвав династию Рюриковичей. После его смерти престол захватил брат жены Феодора, Ирины, и зять Малюты Скуратова Борис Годунов.
Фильм Владимира Мирзоева «Борис Годунов» (2011), произведший сильное впечатление на российского зрителя, был снят на основе одноименной трагедии Пушкина, написанной в 1825 и впервые поставленной в 1826 году. Чтобы взойти на престол, царь Борис, которого Пушкин осуждает — «зять Малюты, / Зять палача и сам в душе палач» — приказал убить последнего сына Ивана IV, царевича Димитрия. Видения убиенного младенца сводят Годунова с ума, и он умирает в муках. Хотя в конце советской эпохи трагедия Пушкина все еще появлялась в театральном репертуаре, она производила впечатление моралистическое и эстетическое, но не вызывала заметного политического резонанса.
В фильме Мирзоева действие перенесено в современную Москву, а средневековый антураж служит метафорой постсоветского государства. Бояре ездят на «мерседесах», Пимен пишет свою летопись Руси на «макбуке», а указы царя транслируются в эфире. Критики приписывали успех фильма необычайному ощущению подлинности, которое порождал сплав средневековых аллюзий с постсоветскими реалиями. Картина покорила зрителей благодаря тому, что поднесла Кремлю критическое зеркало и умело использовала абсурдные черты неомедиевальной политики памяти.
Направляя общественное внимание на опричнину и социальную систему, отвергающую гражданские и личные права человека, неомедиевальная политика мобилизует как сторонников, так и противников государственного террора. Важно отметить, что образы средневековья используют для выражения своих взглядов на будущее России не только антилиберальные писатели (Юрьев, Проханов и Кононенко), но и критики авторитарного режима Путина (Сорокин, Лунгин и Мирзоев). В сердце их воображаемых миров регулярно оказываются государственный террор, наследственное социальное неравенство и личная зависимость.
В 2000-Х и 2010-Х годах попытки противодействия мобмемори в романах и фильмах вышли на первый план общественного внимания. Чем большее внимание привлекали эти споры, тем более сильным был их резонанс среди постсоветской аудитории, и тем более российское общественное мнение осваивалось с идеей опричнины. Государственная политика памяти, поддерживавшая внедрение позитивного образа опричнины, поставила себе на службу механизм культуры селебрити. Предлагая снятые при поддержке государства фильмы и сериалы, приукрашивающие Ивана Грозного и опричнину, в качестве бесплатного развлечения на государственных каналах, она извлекла выгоду из видного места, занятого опричниной в общественных дебатах.
Несмотря на усилия либеральных писателей и кинематографистов, массированная совместная кампания государственной пропаганды и ее помощников — ультраправых движений, мистического поворота в историографии и фундаменталистских религиозных сект — смогла представить опричнину в качестве позитивного эпизода национальной памяти. Опираясь на свою значимость в публичной сфере, неомедиевальная политика памяти победила в этом споре, после чего перешла к популяризации других средневековых персонажей и событий, олицетворяющих те же антидемократические ценности. Игнорируя или искажая исторические факты, неомедиевальная политика памяти, по сути дела, заменила историческую память об опричнине на мобмемори. Пользуясь коммерциализацией антигуманизма — всемирным увлечением насилием в популярной культуре, — эта политика памяти придала русскому средневековому террору и тираническому сословному обществу привлекательный и модный вид, представляя их вкладом России в захлестнувшую весь мир индустрию неомедиевальных развлечений.
Прославление новой опричнины во всех ее изводах — российской государственной политике памяти, идеологических конструктах российских ультраправых политических движений и сект и воображении постсоветских литераторов и кинематографистов — предполагает видение общества, основанного на различных формах несвободы. Анализ описания рабства и крепостной зависимости позволяет показать, как трансформировалось, под влиянием неомедиевальной политики памяти, постсоветское отношение к этим крайним формам закабаления287.
В школьных учебниках истории советского времени обличение ужасов крепостного права при царизме (оно было отменено в России в 1861 году) было общим местом. Советская власть апроприи-ровала и единодушное осуждение крепостного права в «великой русской литературе», назначив многих русских литературных классиков своими предшественниками в «революционной борьбе против царизма». При этом обличения крепостничества и рабства транслировались советской пропагандой в стране, покрытой сетью трудовых лагерей ГУЛАГа, тюремщики которых заставляли миллионы заключенных работать в нечеловеческих условиях, лишали их всех прав, морили голодом, мучили и убивали288. Более того, лагерная система была не единственным выражением несвободы в «государстве рабочих и крестьян». До 1974 года советским крестьянам не выдавали внутренних паспортов, чтобы они не могли убежать из колхозов или совхозов и перебраться в города. Обязательная регистрация по месту жительства — прописка — лишала всех советских граждан свободы передвижения, а «железный занавес» не позволял им свободно ездить за границу.
Важным достижением СССР называлось «отсутствие антагонистических классов», в то время как на самом деле советское общество было резко разделено неравными возможностями доступа к привилегиям. В связи с постоянной нехваткой продуктов и товаров заметную роль в советской экономике неизбежно играл черный рынок, что только усугубляло неравенство разных социальных групп. К концу брежневской эпохи, когда общее разочарование в циничной идеологии компартии подрывало фундамент коммунистической системы, идея социального равенства стала восприниматься исключительно как сарказм. Внедрение рыночной экономики и частной собственности в начале 199о-х годов побудило «новых русских» заявить об отказе от социалистических принципов, объявив их лицемерными клише советской пропаганды. «Социальное равенство» и «социальную справедливость» стали презирать не только банкиры и богатые воротилы, старавшиеся доказать, что социальное неравенство необходимо для «здорового общества». В широких кругах либеральной интеллигенции эти понятия тоже стали восприниматься как навязчивые призраки советского прошлого.
Этот сдвиг постсоветского мировоззрения отражен в рассказе Владимира Тучкова «Стеной барин», написанном в 1999 году. В стиле, подражающем классической русской литературе, «Степной барин» рассказывает историю успешного «нового русского» — банкира Дмитрия, который «был продуктом великой русской литературы» (Тучков, 1999). Дмитрий решает воссоздать русское средневековое общество в своем имении: он строит барский дом для себя и намеренно ветхие хижины для своих «крепостных», или холопов. Крепостные нанимаются к нему, обязуясь беспрекословного подчиняться любым его капризам и работать в поле. Барин, как он сам себя называет, оставляет за собою право пороть их, когда ему вздумается, и разрешать их споры по своему усмотрению — в точности как русские феодальные землевладельцы до 1861 года. Крепостные могут разорвать контракт только раз в году, на Юрьев день, как это было заведено до конца шестнадцатого века: впоследствии и это право было постепенно уничтожено.
Дмитрий становится настоящим рабовладельцем: он безнаказанно насилует женщин и избивает мужчин. В ответ рабы у Тучкова впадают в зависимость от своего господина, ощущая, что без него они просто не смогут жить, поддерживать порядок и трудиться. В конце концов они начинают почитать его как «отца родного». Анализируя корни ностальгии по патриархальному обществу и отпечаток крепостного права на русском национальном характере — эти темы активно обсуждались в начале 199°-х постсоветскими интеллектуалами, пытавшимися объяснить провал советского социализма в СССР, — Тучков создает злую карикатуру:
К барину стали относиться уже не как к чудаковатому богачу, а как к отцу родному, строгому, но справедливому, беспрестанно пекущемуся об их благе. Каждый из них в глубине души осознавал, что без барина они бы ни пахать не стали, ни в церковь ходить и друг друга поубивали бы.
Там же: 17.
Намекая на трудности адаптации к постсоветским реалиям, с которыми столкнулись в то время многие рядовые коммунисты, и высмеивая недостатки патриархального советского общества, Тучков заключает, что крепостные Дмитрия уже не смогли бы приспособиться к условиям рыночной экономики, которые «показались бы им дикими и бесчеловечными» (там же). Элиот Боренштейн предложил интерпретировать отношения власти в «Степном барине» с фуколдианских позиций:
Тучков показывает нам «нового русского», одержимость властью которого категорические требует, чтобы от ее осуществления страдали другие. […] Дмитрий в «Степном барине», будучи продуктом великой русской литературы, даже более демоничен [чем Патрик Бэйтмен в романе Брета Истона Эллиса «Американский психопат» — Д. Х.]: всю жизнь он принимает со всех сторон культурные сигналы, требующие сочувственной реакции, но в результате отождествляет себя с проводниками жестокости. Культура не гарантирует от дикой эксплуатации…
Borenstein, 2019.
Концепция неомедиевализма дополняет эту интерпретацию. Жестокость Дмитрия, его неуважение к нижестоящим в социальной иерархии — это воплощение в рамках неомедиевальной «утопии» той модели общественного устройства, которая возникала в то время в постсоветской действительности, и которую впоследствии отразила и закрепила постсоветская мобмемори. Чтобы еще более заострить образ своего героя, Тучков намеренно опускает какую бы то ни было критику «лицемерной советской морали», сформировавшей Дмитрия и ему подобных. Вместо этого он дает нам реалистичное описание «новых русских», которые в конце 1980-х и начале 1990-х годов энергично уничтожали любые понятия, напоминающие о гуманизме, презрительно отвергая его как ханжеский пережиток советской идеологии. Малообразованные и социально ущемленные гоголевский Акакий Акакиевич и «бедные люди» Достоевского вызывали у них не симпатии или сочувствие, а воспринимались как неудачники, отбросы общества. А свойственная «новым русским» ностальгия по обычаям и нравам дореволюционной России и их стремление ощутить себя не бесправными подданными тоталитарного государства, а хозяевами и повелителями быстро и прочно закрепились у постсоветской элиты, возникшей на развалинах коммунистического строя.
Тучков, одним из первых писателей исследовавший позитивное отношение к социальному неравенству, которое олицетворяется в его рассказе крепостничеством, осуждает это отношение и в особенности присущий ему антигуманизм. В отличие от посвященных опричнине произведений постсоветских идеологов и монархистов из Изборского клуба, Дмитрий и его рабское общество должны, по замыслу Тучкова, ужаснуть читателя, вызывать у него отвращение. Рассказ предполагает, что крепостничество и рабство по-прежнему считаются абсолютным социальным злом и могут быть использованы для порицания социальной несправедливости.
«Степной барин» не был сатирой на неоопричнину, хотя рассказ был опубликован в то время, когда уже формировалась доктрина царебожия и начинали появляться неоопричные секты, разыгрывающие сценарий Тучкова в своих общинах. Как и Дмитрий, все вожди неоопричнины и теоретики опричнины, о которых говорилось в главе 4, — люди образованные и начитанные, выросшие на русской классической литературе, которая была непременной частью программы советской средней школы. Таким образом, Дмитрий представляет собою ранний диагноз возникавшего неомедиевального мировоззрения и помогает выявить причины того успеха, который оно обрело в недалеком будущем.
Сравнение тучковского саркастического подхода к нормализации крепостничества в конце 1990-х с кинокомедией «Холоп» (2019) Клима Шипенко показывает, какой огромный сдвиг произошел в постсоветском отношении к крепостничеству и рабству всего за пару десятилетий. Этот поразительный фильм, действие которого происходит в Москве наших дней, рассказывает историю Гриши (которого играет сербский актер Милош Бикович), ни на что не годного, развращенного западными нравами сына постсоветского олигарха289. Решив перевоспитать Гришу, отец нанимает кинопродюсера и съемочную группу, и они воссоздают на киностудии дореформенную русскую деревню девятнадцатого века. В один прекрасный день, после подстроенной автомобильной аварии, Гриша приходит в себя после наркоза и думает, что провалился во времени. Чтобы воспитать его и сделать хорошим человеком, его решили попросту превратить в крепостного, в холопа. Изнурительный крестьянский труд и жестокие физические наказания за невыполнение приказов барина делают из него мужественного русского героя, который спасает свою возлюбленную от захватчиков.
Вернувшись в современную Москву, Гриша чувствует себя не на месте в постсоветском обществе; его дом теперь в фальшивой неомедиевальной деревне. В конце фильма Гриша возвращается на студию, которую тем временем превратили в центр перевоспитания таких же избалованных бездельников, как он. В этом неомедиевальном мире он берет на себя «социально полезную» роль палача, который доводит гадких отпрысков богачей до нравственного совершенства поркой. Как объясняет Гришиному отцу один из основных персонажей фильма, режиссер, управляющий инсценировкой неомедиевальной деревни, «Мы делаем великое дело. Мы не просто хотим твоего сына вернуть: по сути, мы создаем нового человека»290. (Собственно, эта фраза была девизом фильма.) Режиссера играет популярный актер и сценарист Иван Охлобыстин — царебожник и бывший священник, который, как, возможно, помнит читатель, называл своим учителем Снычева. В интервью Изборскому клубу Охлобыстин объясняет, как очистить российское общество от нынешней коррупции:
Я бы опричнину ввёл, вот, ей-богу, я бы ввёл опричнину, потому что, видать, добрым словом денег не добьёшься у этих людей, у которых они есть. Они у них гниют в подвалах, это всё можно пустить на восстановление заводов, это всё на зарплаты учителям, врачам, самым основным, на ком зиждется общество.
Изборский клуб, 2019-б.
Опричнина, полагает Охлобыстин, и есть то лекарство, которое восстановит российское общество и положит конец коррупции, чуждой, по его мнению, русской культуре и навязанной ей вместе с западным капитализмом и его ложными ценностями. В речи в поддержку войны в Украине, которую он произнес на Красной площади 3° сентября 2°22 года, он то и дело выкрикивал кровожадный средневековый боевой клич опричников Ивана Грозного «Гойда!» (Afisha Daily, 2022) .
В отличие от книг и фильмов, о которых шла речь выше, «Холоп» не вызвал скандала и понравился почти всем. Один из критиков назвал его «качественным и милым жанровым фильмом» и «нестыдной российской комедией» (Kino-teatr.ru, 2020). По данным государственного новостного агентства ТАСС, его кассовые сборы за первые выходные показа были выше, чем у любого другого российского фильма последних десятилетий. Другой источник называет его вторым по доходности фильмом в истории постсоветского кинематографа (ТАСС, 2019; Красная весна, 2020). На волне успеха этого фильма 1 января 2024 года было выпущено продолжение, «Холоп 2», а в 2025 году должен выйти «Холоп з».
От общепризнанного мнения о том, что крепостничество — отвратительное преступление, главной идеи, обеспечившей успех рассказа Тучкова в 1990-е годы — постсоветское общество пришло к нормализации рабства и крепостничества. Поддержка социального неравенства как основы стабильности обеспечило торжество памяти палачей.
Такое отношение к крепостничеству и рабству рассеяно по бесчисленным постсоветским романам неомедиевального толка. Как правило, авторы обращают особое внимание на подробности русской средневековой жизни, а господство православной церкви в повседневности играет важную роль для сюжета. Однако в отличие от работ Сорокина, Лунгина и Мирзоева, эти романы не критикуют средневековое российское общество, средневековый террор или путинизм и его неомедиевальную политику памяти. Напротив, они горячо поддерживают неомедиевализм и ревностно восхваляют православное средневековье России со всем предписанным и ожидаемым от них энтузиазмом.
39. См. также: The Moscow Times (2022-a).
Среди постсоветских неомедиевальных романов, по большей части слишком непритязательных, чтобы привлечь внимание критики, широкую положительную оценку в СМИ получили «Современный патерик. Чтение для впавших в уныние» (2004) Майи Кучерской и «Лавр» Евгения Водолазкина (Водолазкин, 2012; Vodolazkin, 2015)291. В «Современном патерике», опубликованном во время первого президентского срока Путина, неоме-диевализм находит свое выражение в акценте на православии, что и неудивительно для страны, только что освободившейся от семидесяти лет большевистского атеизма (Кучерская, 2004). Критики, как религиозные, так и светские, хвалили эту книгу — возможно, не в последнюю очередь потому, что она появилась в удачный момент (Роднянская, 2004). В начале 2000-х годов в постсоветской прозе как раз вошли в моду повествования о православной церкви, православных верующих и православных обычаях (Короленко & Голубева, 2006).
В эту же тенденцию вписывался и «Лавр» Водолазкина. Его автор, несомненно, хорошо осознавал связь между успехом книги и ее средневековым антуражем. Водолазкин — историк по образованию, специалист по древней Руси, православный верующий и член Президентского совета по культуре и искусству с 2018 года — говорит, что его научная работа в целом посвящена «демифологизации российского средневековья», то есть его задача — просвещать в лекциях и публикациях западную публику по части того, какой прекрасной была средневековая Русь по сравнению со странами Запада того же времени. Он особенно почитает Ивана Грозного, которого считает сложной и трагической фигурой, и одобрительно отзывается о попытках Мединского представить средневековый период истории России эпохой добра, а российское средневековое общество — идиллической общественной моделью (Vodolazkin, 2015: 318-319). Поскольку он не возражает против сравнения своего романа с трудами митрополита Тихона292, неудивительно и то, что он также утверждает безо всяких колебаний, что «не империи страшны, а их развал» (Труд, 2016).
«Лавр» полон описаний чумы, смерти и разлагающихся трупов. Главное лекарство от болезни — молитва, а смерть — событие радостное: «Плачь и молись, Арсение. И не бойся смерти, потому что смерть — это не только горечь расставания. Это и радость освобождения» (Vodolazkin, 2015: 30). В романе, как и во многих других постсоветских текстах, преобладает гротескная антимо-дернистская эстетика:
В домах Завеличья стоял дым, смешанный с паром. Там сушилась одежда и кипели щи. Там били детей, кричали на стариков и совокуплялись в общем для всех пространстве избы. Перед едой и сном молились. Иногда сваливались спать без молитвы — наработавшись до потери сил. Или напившись. Ноги в сапогах забрасывали на подложенную женами ветошь. Громко храпели. Вытирали текущие во сне слюни и отгоняли мух. Со звуком терки водили рукой по лицу. Матерно ругались. С треском портили воздух. Все это не просыпаясь.
Там же.: 148.
В отношении Водолазкина к пыткам просматриваются явные параллели с сектантскими догмами и мистическим поворотом в историографии. В «Лавре», например, крестьяне, изловившие и ненамеренно умертвившие разбойников, которые убили святого старца, решают, что оказали им услугу, дав этим грешникам лучшие шансы на покаяние и прощение на Страшном суде. Как и в догмах сектантов, насильственная смерть разбойников на этом свете позволяет им освободиться от вечных мук на том свете (там же.: 36-37).
Водолазкин одобряет отказ русского средневековья от концепции индивидуальности. И сам он, и некоторые литературные критики считают это положение одним из его главных идеологических тезисов и важным элементом его романа (Vodolazkin, 2016: 8-9,32293; Шмид, 2020: 362). В своем восхвалении средневековой деиндивидуализации он очень близко подходит к мнению Дугина о том, что «[с]редневековый порядок» в его религиозном (католическом), сословном (феодальном) и имперском (универсалистском) измерении как раз предписывал человеку его содержание, делал его частью внешней механической иерархической структуры, в которой просто не было места внутреннему измерению. Человек был частью механизма — церковного, политического и социального, за рамками которого у него не было и не могло быть никакой идентичности.
Изборский клуб, 2019-a.
Водолазкин разделяет веру многих членов Изборского клуба в то, что средневековая история повторяется в современном мире, и, очевидно, не считает, что это плохо. Как отмечал Ульрих Шмид, он хотел бы, чтобы средневековый образ мыслей с его набожностью стал моделью для нынешнего «безбожно-рационалистического мировоззрения» (Шмид, 2020: 363). Взгляды Водолазкина на средневековую историю России — и историю вообще, так как Водолазкин утверждает, что средневековые хроники помогают ему понимать современный мир лучше, чем любые газеты, — чуть ли не совпадают со взглядами Владимира Шарова. Заявив сперва, что древнерусская история практически неотличима от богословия, он предполагает затем, что она по большей части занималась пониманием тех способов, какими проявлялось на протяжении всей истории человечества Божественное Прови-дение294. По его мнению, российское понимание исторических событий направляется видением истории, которое выделяет нравственный аспект более всех прочих (Vodolazkin, 2015: 332). От этого он вполне логично переходит к идее «нового ценностного консенсуса в России», включающего в себя возникновение новой «святой земли»— путинской России (Эхо Москвы, 2017).
Каким бы абсурдным ни показалось это утверждение американскому читателю, в российской мобмемори, несмотря на уникальный историко-политический контекст, в котором она была сформирована, вполне можно увидеть модель более широкого значения. На пользу политическому неомедиевализму, все более овладевающему воображением общественности во всем мире, идет эстетическое увлечение всем, связанным со Средними веками, и увлечение это распространяется далеко за пределы постсоветского контекста.
К примеру, американская популярная культура активно продвигает неомедиевальную культурную продукцию, выводя ее популярность на общемировой уровень. Американское неоме-диевальное фэнтези обнаруживает черты сильного сходства с постсоветскими неомедиевальными романами и фильмами, и этот жанр транслирует в массы сходные антидемократические и антимодернистские взгляды на общество. Одержимость всем тем, что отличает Средние века от современного мира, занимает центральное место в этих текстах и определяет их успех. Увлечение грязью и телесностью и натуралистические описания естественных отправлений и болезней образуют эстетику стандартного неомедиевального нарратива, как в России, так и в Соединенных Штатах. Например, в ставшем всемирным бестселлером телесериале «Игра престолов» [Game of Thrones] телеканала HBO (снятом по мотивам серии романов Джорджа Р. Р. Мартина «Песнь льда и огня» [A Song of Ice and Fire]), который был не менее популярен в России, чем в остальном мире, можно найти бесчисленные параллели с постсоветскими неомедиевальными утопиями и антиутопиями, о которых я говорила в этой книге295.
Положительные персонажи в «Игре престолов» — Старки и «одичалые» —чумазые и немытые, и их условия жизни не отличаются чистотой. Забота о физической гигиене и вообще чистоплотность — черта, кажется, только неприятных южан. Такая антимодернистская эстетика противопоставляется «скучной» обеззараженной современности: грязь символизирует радикальный отказ от норм модерна, если не бунт против них. Таким образом, главная черта антисанитарного средневековья, которую так презирали гуманисты и философы Просвещения, обретает новую привлекательность для людей, которые, возможно, ни дня в своей жизни не провели не помывшись. Примитивность и отсталость экономики Севера противопоставляется консюмеризму Юга, который вполне может быть прочтен как олицетворение капитализма.
Антимодернистская эстетика — не единственная черта, которой постсоветская неомедиевальная продукция так похожа на американскую. Хотя в США невозможно представить себе какую бы то ни было государственную поддержку рабства, рабство резко осуждается, и любая попытка изобразить его в позитивном свете равнозначна политическому самоубийству, популярная культура может безнаказанно любоваться социальным неравенством. «Игра» — как и бесчисленные кинематографические блокбастеры, литературные бестселлеры, ролевые игры, компьютерные игры и исторические реконструкции, — внушает аудитории сочувственное отношение к «органической» средневековой организации общества.
Сага Джорджа Р. Р. Мартина выставляет напоказ готическое и гротескное, и у его вымышленного общества есть очевидные черты сходства с постсоветской неомедиевальной пропагандой и социальными проектами российских ультраправых. Мир «Игры», с его теократическими монархиями и сословными обществами, нормализует квазифеодальные социальные структуры и государственный террор. Как и в постсоветских литературе и кинематографе, в сердце этих эрзац-средневековых обществ находится культ насилия — будь то государственный террор, который царит во всех Семи Королевствах «Игры», или сексуальное насилие и кровная месть. В этом мире, основанном на жесткой наследственной социальной иерархии и личной зависимости, основные понятия, которые определяют права и судьбы героев, — это кровь и родословная. Правда, в отличие от «Игры» с ее вымышленными культами, в центре постсоветских неомедиевальных произведений находится православный фундаментализм со своими догмами, что говорит об их тесных связях с имперскими замыслами Кремля. Но тот факт, что в «Игре» обнаруживаются те же эсхатологические ожидания, что и в постсоветских произведениях, указывает на важность ретроградной темпоральности для поклонников неомедиевализма296.
«Игре престолов» наполнила американское воображение социальным неравенством и рабством так же, как постсоветская нео-медиевальная политика памяти — постсоветское мировоззрение (хотя, разумеется, без всякой политической поддержки). Рабство и крепостничество кишмя кишат в кровавом мире «Игры». Работорговля — важная отрасль экономики, объявленная вне закона лишь в одной части этого мира, —выглядит вполне обыденным делом, если почитать подробные разъяснения на энциклопедическом сайте Wiki of Ice and Fire, который поддерживают фанаты «Игры»297. Железнорожденных с Железных островов принуждают заниматься подневольным трудом, мало отличающимся от рабского. Рабство распространено и в большинстве Вольных городов — например, в Лисе с его огромным рынком рабов. Дотракийцы обращают в рабство захваченных на войне пленных и покоренные народы. В Эссосе рабство считается нормой. Королева Дейенерис Таргариен освобождает рабов, когда ей это выгодно, но в конце концов ее охватывает родовое безумие Таргариенов, и она начинает кровавый террор против собственных подданных. Может быть, самый красноречивый пример, который сильнее всего сближает мир «Игры престолов» с фильмом «Холоп», состоит в том, что на севере Вестероса, где правит Нед Старк (самый положительный из всех положительных персонажей как книг Мартина, так и сериала), запрещено рабство, но не крепостная зависимость. Клан Старков — идеальная семья, и патриархальные отношения между его членами распространяются только на «своих» — людей, социально зависимых от лорда Старка; Старки изображаются «добрыми господами» своих подданных. Крепостные (они называются у Мартина smallfolk298— что звучит пародийной отсылкой к poor folk, «бедным людям» Достоевского) обязаны отправляться на войну по призыву своих господ, которые имеют право судить и казнить их. О том, что такие воззрения могут легко перетекать из фантастического мира литературы в жизнь, говорит встревоженная реакция генетика Крейга Вентера на культовый кинофильм Ридли Скотта «Бегущий по лезвию» (Blade Runner, 1982), где в антиутопическом американском обществе 2019 года существует класс рабов, состоящий из искусственных людей — биороботов. Дело в том, что ученому стали поступать просьбы разработать человекоподобных слуг:
В этом фильме подразумевается предпосылка, с которой я никак не могу согласиться: что люди хотят, чтобы существовал класс рабов. […] меня спрашивают, могу ли я разработать тупого человека, чтобы он мог прислуживать. Я получал письма от заключенных с просьбами сконструировать женщин, которых они могли бы держать у себя в камерах299.
Неомедиевальная продукция, взращенная на антигуманизме и отвержении демократии, процветает и вне постсоветского контекста. Ибо, как было сказано в заголовке статьи в онлайн-жур-нале Salon в 2016 году, «Наши фантазии об “Игре престолов”: В Вестеросе почти не существует демократии — и это именно то, что нам нравится»300.
В конечном счете радикальное отрицание гуманизма, лежащее в основе нынешнего увлечения «всем средневековым», отражает глубокое разочарование в человечестве и гуманистических ценностях далеко за пределами путинской России. Предлагая антидемократические модели для решения проблем современного общества, политический неомедиевализм — поддерживаемый государственной пропагандой и внедренный в политику, как в постсоветской России, или предоставленный самому себе в царстве теорий и вымыслов, как на Западе — проявляет пугающую способность питать мировоззрение, одобряющее режим государственного террора.