1893

205. С. А. Толстой

1893 г. Января 30. Ясная Поляна.

Здравствуй, милая Соня. Надеюсь, что ты идешь на поправку. Пожалуйста, напиши правдиво и обстоятельно. Мы доехали хорошо. Дорогой немного развлекал нас жалкий Глеб Толстой. Ужасно жалко видеть этот безнадежный идиотизм, закрепляемый вином с добрым сердцем. Мог бы быть человек. В доме тепло, хорошо, уютно и тихо. И в доме и на дворе. И тишина эта очень радостна, успокоительна. Утром занимался до часа, потом поехал с Пошей в санках в Городну. Там нищета и суровость жизни в занесенных так, что входишь в дома туннелями (и туннели против окон) — ужасны на наш взгляд, но они как будто не чувствуют ее. В доме моей молочной сестры* умерла она и двое ее внуков в последний месяц, и, вероятно, смерть ускорена или вовсе произошла от нужды, но они не видят этого. И у меня и у Поши, который обходил деревню с другой стороны, — одно чувство: жалко развращать их. Впрочем, завтра поговорим с писарем. Погода прекрасная. Вечером читали вслух, и я насилу держался, чтоб не заснуть, несмотря на интерес записок Григоровича. «Русская мысль» здесь*.

Целую всех вас.

Л. Т.

206. И. А. Бунину

1893 г. Февраля 20. Бегичевка.

Очень рад был получить от вас известие, дорогой Иван Алексеевич, в особенности тому, что вы устроились в Полтаве. Надеюсь, что вы духом спокойнее, чем когда я вас видел в последний раз. Ничто бы столько не должно было успокаивать вас в минуты волнения и тревог, как опыт того, каким образом прежде казавшиеся сложными и затянутыми узлы просто и легко распутывались временем.

Важны только свои поступки и духовные причины, вызывающие их.

Приезжать вам, я думаю, не стоит: вы предлагаете только на короткое время; у нас же достаточно сотрудников с теми, которых мы уже пригласили и ждем. А вам для короткого времени незачем бросать службу*. Желаю вам всего лучшего.

Л. Толстой.

207. H. H. Страхову

1893 г. Февраля 25. Ясная Поляна.

Дорогой Николай Николаевич,

Я кругом виноват перед вами за то, что так давно не писал вам*, главное же, мне хочется давно уже писать вам; хочется с тех пор еще, как вы мне прислали свою статью о Ренане, которая мне очень понравилась*. Недавно вспоминал про вас, читая неприятную по своей самоуверенности статью о вас в «Северном вестнике»*. А вчера приехал Лева из Москвы (мы теперь в Ясной и послезавтра едем в Москву) и рассказывал про то, что вы очень заняты своей статьей о психологии. (Так он мне сказал.) И я очень порадовался этому, поняв, что это из той области определения предметов и пределов наук, в которой вы столько дали и в которой вы так сильны и ваши заслуги в которой никто, мне кажется, не оценил как следует. Мы, то есть Таня, Маша и я, ездили в Бегичевку, где бедствие голода такое же, хуже еще, чем прошлого года, с особенным своим оттенком, и теперь возвращаемся на месяц в Москву. Я в жизни никогда с таким напряжением и упорством не работал, как я теперь работаю над всей моей книгой и, в особенности, над заключительными главами ее*. Должно быть, я поглупел или, напротив, ослабел творчеством, а поумнел критическим умом. Боюсь сказать, что я думаю кончить через дни 3, потому что это мне кажется уже 3-й год. Чувствую себя хорошо, спокойно, радостно. Кажется, что не боюсь смерти. Верно, и у вас так же. Давай вам этого бог.

Целую вас.

Л. Толстой.

25 февраля 1893 г.

208. Т. Л. Толстой

1893 г. Февраля 25. Ясная Поляна.

Лежит эта карточка без употребления, вот я и пишу, чтоб сказать тебе — не то, что солнце встало и т. д.*, а что я об тебе часто поминаю и что тебя нам недостает. И никто не поет. Сейчас собираемся читать Чехова в «Русской мысли»*.

Вот и все.

Л. Т.

209. H. И. Янжулу

1893 г. Апреля 30. Москва.

Очень благодарен вам, дорогой Иван Иванович, за исполнение моего поручения и за уведомление*. Что вы не пишете, как вы и в особенности ваша жена перенесли путешествие?

Г-жа Гапгуд уведомляет меня, что совесть ее не позволяет ей переводить мою книгу и что она укажет вам переводчика, так что я принужден еще злоупотреблять вашей добротой. Я тоже думаю, что Доль плохой переводчик и потому лучше передать другому. Но если вы еще не передали, то, будьте так добры, не давайте последней 12-й главы. Я еще переделывал и переделываю ее и вышлю ее на днях либо с едущим за границу, либо с почтой. Пожалуйста, скажите переводчику, чтобы он не выпускал перевода без 12 главы. Это мое единственное условие*.

Желаю вам всего лучшего. Мой душевный привет вашей супруге.

Лев Толстой.

30 апреля 93.

Москва.

210. И. И. Янжулу

1893 г. Мая 21. Ясная Поляна.

Дорогой Иван Иванович,

Письмо ваше получил и очень вам благодарен за ваши хлопоты*. Я еще не получал ответа на мое письмо о том, куда послать вариант 12 главы, о котором писал вам и Гапгуд*. Если получите почтой рукопись этого варианта 12-й главы, будьте так добры переслать ее переводчице. Я пишу если, потому что отправку сделает из Москвы [Попов], как он найдет удобнее: прямо к переводчице или к вам. Простите, простите за хлопоты. По умолчанию о здоровье вашем и вашей жены предполагаю, что переезд перенесли хорошо. Желаю вам всего лучшего и как можно более плодотворных впечатлений, которыми вы с нами поделитесь. Какая гадость трактат о выдаче политических преступников. Кливленд осрамился*. Прошу передать мой привет вашей жене.

Ваш Л. Толстой.

211. Л. Л. и М. Л. Толстым

1893 г. Мая 24. Бегичевка.

Взял у Тани письмо, чтобы приписать вам, но спать хочется и, вероятно, ничего не выйдет*.

Очень хочется знать про вас. Здесь я вчера ездил в Козловку, где все очень хорошо. Сопоцько с Гардеичем оживленно, бодро, разумно и просто действуют. Я видел только их и их счета, а не видел народа. Но 3-го дня был долго в Татищеве. Там очень серьезное получил впечатление: совестно стало, что не сам делаешь это дело, какое оно ни есть, пока оно делается. Вольных 19 человек в тифе без призору, как всегда в нечистоте, полуголодные, и 6 человек умерло в продолжение меньше месяца. У Ерофея вся крыша сожжена, но старик и сироты одеты и чисты. Дети заморенные грудные. У Королькова (помнишь, попрошайка) умерла жена 3-го дня, остался 7-недельный мальчик, и я знаю, и все знают, что он умрет.

Все больше и больше страдаю от лжи этой жизни и верю в ее изменение.

Таня тебе описывает Раевских как бы с сочувствием, а мне Ваня жалок. Жалко его, с его отсутствием нравственного чутья, но с скромными чистыми вкусами, а ездок противен, совершенно независимо от всяких других обстоятельств. Ванину жизнь, с его наукой, посадками, пчелами жалко разрушать, а того — желательно*.

Целую вас. Зовут ужинать. Попрошу Пошу приписать.

212. П. И. Бирюкову

1893 г. Июня 2? Ясная Поляна.

Пишу вам с Соней Илюшиной*. Это скорее дойдет.

Мне писать нечего. Я все в нерешительности, за что взяться, и, признаюсь, все в тоске, несмотря на то, что всякий час говорю себе, что во всяком положении можно и должно исполнять дело божие. Хотелось бы получить должность не то что более видную, но более чистую, а то приходится копаться в нравственном г…., и противно, и тошнит, и не могу привыкнуть. А должно привыкнуть и делать то, к чему приставлен, сознавая то, что заслужил это положение, или что это некоторое, необходимое уравновешание данных других преимуществ. Да, только радостное мы не чувствуем, не благодарны за него, а чувствуем одно противушерстное. Я говорю про то, что стоят дожидаясь голодные, а лакей бежит с пирожным, и игроки зажаривают в lown-tennis, a я во всем участник, я, призывающий других к простоте жизни и сравнению с бедными. Видно, того стою. Но все надеюсь как-нибудь освободиться не от людей, а от себя. Не свободен только раб греха. Так и я. Пишу о себе, а, главное, хочу знать про вас, про ваше здоровье. Пишите скорее. Благодарите Михаила Николаевича* за его приезд, зовите к нам, если вздумает отдохнуть.

Пока прощайте. Целую вас. Кланяйтесь Раевским и благодарите их за заботы о нас во время нашего приезда и Ивана Ивановича особенно за помощь в нашем деле. Прислали мне письмо Al. Dumas в газеты*, ответ на вопрос: что ожидает человечество? Он пишет, что мы, ему кажется, дожили до того времени, когда люди всерьез возьмутся исполнять правило: aimez vous les uns les autres*, что это будет увлечением всех, что к этому и идет и что, кроме этого, нет выхода ни из антагонизма сословий, ни из вооружений народов.

Все письмо грациозно-полушутливо, но это заключение и, видимо, сердечно, искренно.

Л. Т.

213. Л. Л. Толстому

1893 г. Июня 23…25. Ясная Поляна.

Давно не писал тебе, милый друг Лева, потому что все знаю про тебя, и по обману чувств кажется, что и ты про нас знаешь.

Я очень обрадовался Маше. Так же и еще больше обрадуюсь тебе, когда ты приедешь, и приедешь здоровым. Ужасно то, что это cercle vicieux* — от нездоровья ты думаешь о своем здоровье, а от думы ты делаешься нездоров. Нужнее всего и полезнее всего тебе было бы увлечение сильное мыслью и делом. И этого я желаю тебе, зная, что этого нельзя заказать.

Ты знаешь, верно, что ты угадал и что мичман делал предложение. Но, кажется, все обошлось благополучно.

Жизнь наша идет по-старому, и ты правду пишешь, что жалко и больно будет многим, когда она прекратится. На днях была Ольга Фредерикс: у них, у ее матери и тетки, как я знаю, сложилась такая легенда, что мама мученица, святая, что ей ужасно тяжело нести посланный в моем лице крест, и потому все эти дамы и Ольга Фредерикс всегда очень дурно действуют на мама. И вот случилось, что тетя Таня и Ольга Фредерикс стали разговаривать о воспитании детей, и я сказал свое мнение, что детей надо уважать, как посторонних, и мама вдруг начала не возражать, а пикировать меня, и это меня раздражило. Ничего не было сказано неприятного, но осталось у меня очень тяжелое впечатление, тем более что таких стычек — не то, чтобы раздраженных, как прежде, но чуть-чуть недоброжелательных, уже давно не было. Но вчера мы заговорили, и я сказал ей, что меня очень огорчил этот разговор, то, что она несправедливо придиралась ко мне, и она так просто и добро сказала: «Да, это правда, я была раздражена, не в духе, и мне кажется, что никто меня не любит и все уходят от меня». И мне так стало жаль ее, и я так радостно полюбил ее. Вот тебе образец наших отношений и нашей внутренней жизни. Я боюсь, что ты слишком привык осуждать. Себя, себя давай пробирать и осуждать, а люди всякие богу нужны. И мы слишком избалованы и счастливы тем, все-таки высшим против среднего уровня, нравственным складом нашей семьи.

За это время многое начинаю, кое-что записываю, но ничего не кончил, кроме маленькой статьи по случаю двух противоположных и очень характерных писем Зола и Дюма, которые мне прислал редактор «Revue des Revues»*. Я в статье* подчеркиваю глупость речи Зола и провиденье Дюма и высказываю слегка свои мысли и об науке и о том, что только усвоение людьми христианского мировоззрения спасет человечество, то есть намеки на то, что я говорю в большой статье*. Я послал эту статью Villot через А. М. Кузминского, который поехал в Петербург, — для журнала J. Simon «Revue de Famille»*.

Сию минуту прервала это мое письмо мама, пришедшая в великом волнении: она изругала Андрюшу за то, что застала его около Таньки Цветковой, за которой, кажется, ухаживает Миша Кузминский. Всё это подозрения, кажется, несправедливые. Я говорил сейчас по этому случаю с Андрюшей. Он, кажется, не виноват, но Миша, который опасный товарищ.

У нас теперь Фере с женой и Катерина Ивановна Баратынская.

Целую тебя. Пиши больше.

Привет Бибикову.

214. H. H. Ге (отцу)

1893 г. Июля 10. Ясная Поляна. 10 июль.

Получил ваше письмо*, дорогой друг, очень был обрадован им и благодарю, а напишу мало — некогда. Радуюсь, что вы довольны своей картиной. Я ее видел во сне.

Об искусстве я все думаю и начинал писать. Главное то, что его нет. Когда я сумею это высказать, то будет очень ясно. Теперь же не имею права этого говорить.

Мысль ваша написать воспоминания о Герцене прекрасная*. Только не торопитесь; а постарайтесь поподробнее, то есть ничего не забыть и посжатее написать. Я кончил свое* и теперь бросаюсь то на то, то на другое: статью об искусстве не кончил и еще написал статью о письмах Зола и Дюма о современном настроении умов. Мне показалось очень интересно: глупость Зола и пророческий, поэтический голос Дюма. Пошлю в «Северный вестник» и парижский журнал Жюль Симона «Revue de Famille»*. Что дорогой Колечка?* Пусть напишет мне. Привет Петруше*, Рубанам. Мы завтра едем на 10 дней в Бегичевку. У нас всё по-старому. Лева все там, но ждем его.

Любящий друг

Л. Толстой.

215. Н. С. Лескову

1893 г. Июля 10. Ясная Поляна.

Начал было продолжать одну художественную вещь*, но, поверите ли, совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают, или я отживаю? Испытываете ли вы что-нибудь подобное?

Еще начал об искусстве и науке*. И это очень и очень забирает меня и кажется мне очень важным.

Л. Толстой.

216. H. H. Страхову

1893 г. Июля 13. Бегичевка.

Получил ваше письмо*, дорогой Николай Николаевич, и был им очень обрадован, так как давно скучал по известиям о вас. Мы, как вы увидите, в Бегичевке, где пробудем до 20, а после будем в Ясной, где, как всегда, все будем очень рады видеть вас. Вам нравится славянофильский кружок, а мне бы он очень не понравился, особенно если Розанов — лучший из них*. Мне его статьи и в «Вопросах» и в «Русском обозрении» кажутся очень противны*. Обо всем слегка, выспренно, необдуманно, фальшиво возбужденно и с самодовольством ретроградно. Очень гадко. Вы доброе дело сделаете, если внесете свободомыслие. А лучше всего бы уговорить их заниматься только контролем*. А то употреблять мысль и слово на то, чтобы противодействовать истине, совершенно нецелесообразно. Я вообще последнее время перед смертью получил такое отвращение к лжи и лицемерию, что не могу переносить его спокойно даже в самых малых дозах. А в славянофильстве есть много самого утонченного и того и другого.

Читали ли вы статью Милюкова о славянофилах? Я прочел часть, и что прочел, то мне понравилось*. Но я не под этим впечатлением пишу о славянофилах, а, вероятно, потому, что не в духе, за что вы меня простите. Здесь мы кончаем наше глупое дело, продолжавшееся два года, и, как всегда, делая это дело, становишься грустен и приходишь в недоумение, как могут люди нашего круга жить спокойно, зная, что они погубили и догубляют целый народ, высосав из него все, что можно, и досасывая теперь последнее, рассуждать о боге, добре, справедливости, науке, искусстве. Я свою статью кончил. Она переводится. Я уже теперь смотрю на нее со стороны и вижу ее недостатки, и знаю, что она пройдет бесследно (пока я писал, я думал, что она изменит весь мир). Теперь я написал и только поправляю статейку о речи Зола к студентам и письме прекрасном по этому случаю Дюма в «Gaulois». Пошлю в «Revue de Famille»*. Но хочется теперь написать о положении народа, свести итоги того, что открыли эти два года*. Прощайте пока, целую вас. У нас все здоровы, кроме Левы. Он еще на кумысе, но все хворает.

Любящий вас

Л. Толстой.

13 июля.

217. Рафаилу Лёвенфельду

1893 г. Августа 17. Ясная Поляна.

Милостивый государь, я вам телеграфировал, прося остановить печатание 12 главы*. Это крайне необходимо, и если бы даже она была отпечатана, то надо уничтожить напечатанное и сделать следующие при сем прилагаемые изменения.

Это необходимо не только для избежания неприятностей и для успеха книги, но для моей совести. По нескромности какого-то из моих приятелей, давшего эту главу английскому корреспонденту, было напечатано и перепечатано во многих газетах описание казни в Орле. Описание это подняло бурю в русских правительственных сферах, и всей книге придано ложное значение обличения русских порядков, и потому все, кому эта книга неприятна, накинутся на отыскивание неточностей. Некоторые из этих неточностей мне указаны моими друзьями, и вот я спешу исправить их*.

Очень убедительно прошу вас сделать эти поправки как в немецком, так и в русском тексте, который вы передали печатать. Неисполнение моей этой просьбы очень огорчило бы меня. Пожалуйста же, сделайте это и известите меня. С совершенным почтением

Л. Толстой.

Надеюсь, что изменения написаны так ясно, что не затруднят вас.

218. Н. С. Лескову

1893 г. Октября 20. Ясная Поляна.

Дорогой Николай Семенович.

Я очень благодарен вам за ваше сердечное участие во мне и советы, и не так, как это обыкновенно говорят иронически, а искренно тронут этим. Вы правы, что если посылать, то в английские газеты. Я так и сделаю, если пошлю, и в английские и в немецкие*. Говорю: если пошлю, потому что все не кончил еще. Я не умею написать сразу, а все поправляю. Теперь и опоздал. И сам не знаю, что сделаю. Я верю в таких делах внутреннему голосу и отдаюсь и ему, и самим событиям. Голос говорит почти постоянно, что это надо сделать. Тут не только протест, но и совет молодым, и неопытным, который старику не следует скрывать. А другое это то, что если следует послать, то это напишется хорошо. До сих пор этого нет, поэтому еще медлю.

Вчера я прочел повесть Потапенко в «Северном вестнике». Какая мерзость!* Решительно не знают люди, что хорошо и что дурно. Хуже — думают, что знают, и что хорошо именно то, что дурно. Положительно можно сказать, как про наши школы, что они не только не полезны, но прямо вредны, если ими исполняется все тот же мрак. Вся наша беллетристика всех этих Потапенок положительно вредна. Когда они напишут что-нибудь не безнравственное, то это нечаянно. А критики-то распинаются и разбирают, кто из них лучше. Все лучше. Эта повесть Потапенко была для меня coup de grâce*. Я давно уж подумывал, что вся эта беллетристика, со включением, и очень, всех Зола, Бурже и т. п., есть бесполезная пакость, а теперь это стало для меня полной несомненностью.

Прощайте, будьте здоровы и бодры духом. Радуюсь возможности увидать вас в Москве в ноябре.

Л. Толстой.

219. С. А. Толстой

1893 г. Октября 20. Ясная Поляна.

Ждал известий о Леве, о решении его и Захарьина. Вчера хотел ему написать, да был так вял и так зачитался вечером, что пропустил время. Зачитался я «Северным вестником», повестью Потапенко*,— удивительно! Мальчик 18 лет узнает, что у отца любовница, а у матери любовник, возмущается этим и выражает свое чувство. И оказывается, что этим он нарушил счастье всей семьи и поступил дурно. Ужасно. Я давно не читал ничего такого возмутительного! Ужасно то, что все эти пишущие, и Потапенки, и Чеховы, Зола и Мопасаны*, даже не знают, что хорошо, что дурно; большей частью, что дурно, то считают хорошим и этим, под видом искусства, угощают публику, развращая ее. Мне эта повесть была coup de grâce*, уяснившая то, что давно смутно чувствуется. Еще там о сумасшествии и преступности интересно было. Вчера я много писал, — все о религии*,— и потом объелся за завтраком и весь вечер был вял. Нынче Маша с Верой поехали в Тулу. Маша повезла больных. Я утром много писал, все то же, — и пошел им навстречу, дошел до Басова и вернулся, они меня нагнали в засеке. И теперь пишу, и очень хорошо. О Ванечке поминаю часто, скажи ему, что в корзинке мне некого носить. Как жаль, что Таня ковыряет себе зубы, пускай бы сами портились, а не дантист. Тулонские беснования*, кажется, кончились, это утешительно.

Я перехожу завтра наверх, чтобы не топить совсем низа. Больше писать нечего. Письмо это, верно, тебе не нужно, но все-таки посылаю. Целую Таню, Леву, Андрюшу, Мишу, Сашу, Ваню и тебя. Привет С. Э.* и Коле*.

Л. Т.

220. Д. В. Григоровичу

1893 г. Октября 27. Ясная Поляна.

От всей души поздравляю вас, дорогой Дмитрий Васильевич*. Вы мне дороги и по воспоминаниям почти 40-летних дружеских отношений, на которые за все это время ничто не бросило ни малейшей тени, и в особенности по тем незабвенным впечатлениям, которые произвели на меня, вместе с «Записками охотника», ваши первые повести.

Помню умиление и восторг, произведенные на меня, тогда 16-летнего мальчика, не смевшего верить себе, — «Антоном Горемыкой»*, бывшим для меня радостным открытием того, что русского мужика — нашего кормильца и — хочется сказать: нашего учителя, — можно и должно описывать, не глумясь и не для оживления пейзажа, а можно и должно писать во весь рост, не только с любовью, но с уважением и даже трепетом.

Вот за это-то благотворное на меня влияние ваших сочинений вы особенно дороги мне, и через 40 лет от всего сердца благодарю вас за него.

От всей души желаю вам того, что всегда нужно вообще, но что нам, старикам, нужнее всего в мире: побольше любви от людей и к людям, без которой еще кое-как можно обходиться в молодости, но без которой жизнь в старости — одно мученье.

Надеюсь, что празднование вашего юбилея особенно будет содействовать исполнению моего желания*.

Искренно любящий вас

Лев Толстой.

27 октября.

221. Л. П. Никифорову

1893 г. Ноября 3. Ясная Поляна.

Дорогой Лев Павлович.

Переводы ваши еще не получил*. Когда получу, непременно просмотрю, как и предшествующие. Из романов все равно, какой раньше: оба стоят того. «Mont Oriol» даже лучше.

Я очень понимаю, что суждение о том, что писателя нужно судить по его писаниям, а не по делам*, не нравится вам. Мне такое суждение тоже противно. Но я как и говорил вам тогда, только делаю замечание, что писание — дела писателя, как это метко сказал Пушкин*, то есть что если хороший кузнец, работник, напивается, то я должен принять во внимание его работу и не равнять его с праздным пьяницей. Если Руссо был слаб и отдавал детей в воспитательный дом и многое другое, то все-таки дела его, как писателя, хороши и его нельзя равнять с праздным, развратником. А что человеку надо всеми силами стремиться делать и исполнять то, что он говорит, то про это не может быть и речи, потому что только в этом жизнь человеческая. Скажу даже, что если человек не стремится всеми силами делать то, что он говорит, то он никогда и не скажет хорошо того, что надо делать, никогда не заразит других.

Мы в этом с вами не можем быть несогласны.

Мы еще недели две проживем в деревне, — очень хорошо здесь; а потом увидимся в Москве.

Любящий вас

Л. Т.

222. H. H. Страхову

1893 г. Ноября 3. Ясная Поляна.

Благодарю вас за ваши всегдашние добрые чувства ко мне, дорогой Николай Николаевич. Разумеется, мне это приятно, но вредно, и я знаю, как вредно. Верно говорит Куно Фишер, что это последнее снимаемое платье*. Ужасно трудно его снять. А тяготит оно ужасно. Страшно мешает свободным духовным движениям, свободному служению богу. Как раз вместе с вашим письмом я получил от Стасова, с его обычными преувеличениями, описание юбилея Григоровича, на котором будто бы чтение моего к нему письма произвело какой-то особенный эффект*. И, каюсь, даже это его письмо совсем расслабило меня. Хорошо то, что тут же третье письмо было анонимное, наполненное самыми жестокими обличениями моего фарисейства и т. п.*

Сегодня читал описание Чайковского о болезни и смерти его знаменитого брата*. Вот это чтение полезно нам: страдания, жестокие физические страдания, страх: не смерть ли? сомнения, надежды, внутреннее убеждение, что она, и все-таки и при этом неперестающие страдания и истощение, притупление чувствующей способности и почти примиренье и забытье, и перед самым концом какое-то внутреннее видение, уяснение всего «так вот что» и… конец. Вот это для нас нужное, хорошее чтение. Не то, чтобы только об этом думать и не жить, а жить и работать, но постоянно одним глазом видя и помня ее, поощрительницу всего твердого, истинного и доброго.

Мы живем в Ясной одни с Машей, и мне так хорошо, так тихо, так радостно скучно, что не хотелось бы изменять, а, вероятно, скоро поеду в Москву. Я написал ответ немцу на вопросы о религии и нравственности и постоянно думал о вас, желая прочесть вам и спросить вашего мнения*.

По письму вашему вижу, что вы бодры и телом и духом и пишете историю философии*. Это прекрасно. Целую вас. Стасов пишет, что вы можете достать у Ухтомского Chalmers’a Tao-te-King*. Если можно, достаньте мне на время, а то нигде нет.

Ваш…

223. H. H. Ге (отцу)

1893 г. Ноября 5. Ясная Поляна.

Рад был вашему письму*, дорогой друг Николай Николаевич, и рад известию, что вы довольны последним замыслом картины*. Я уверен, что это будет хорошо. Мне нравится дрожащий в лихорадке разбойник (я уже давно знаю и жду), нравится и момент. Только бы Христос не был исключителен, и даже исключительно непривлекателен, каким он на последней картине*. И только бы вы по технике удовлетворили требованиям художнической толпы. Если уж выставка и большая картина, то надо считаться с этим. Вы меня простите, если то, что я скажу, не то, но я не могу не сказать все, что думаю: мне кажется, в ваших картинах, в работе ваших картин происходит страшная трата самого драгоценного матерьяла, вроде, простите за сравнение, печенья белого хлеба из первого сорта муки, который любят господа, и бросания отрубей, в которых самое вкусное и питательное. Вы мне рассказывали первую мысль картины — и, верно, она была написана, — состоящую в том, что смерть на кресте Христа побеждает разбойника*. И мне это очень понравилось по своей ясности, живописности, по выражению величия Христа на впечатлении, произведенном им на разбойника. Как Гомер, чтобы описать красоту Элены, говорит, что, когда она вошла, старцы изумились ее красоте и встали*. Потом еще иначе вы изображали. Прежде еще иначе. И всё это были картины важные по содержанию. То же у вас было, сколько я знаю, с Иудой*. Все эти эскизы самые питательные отруби, и все они пропадают, чтоб делать господский белый хлеб. Я первый буду радоваться на вашу теперешнюю картину и умиляться ею, но все-таки жалею про все те, которые остались по дороге и которых теперь, по крайней мере, никто, кроме вас, написать не может. Я непрестанно жалею, что вы оставили тот план ряда картин евангельских*. Может быть, трудно их кончать, довести до известной нужной степени технического совершенства, этого я не знаю, но знаю, что это — все то, что передумали, перечувствовали и перевидели своим художественным, христианским зрением, все это вы должны сделать: в этом ваша прямая обязанность, ваша служба богу. Dixi*. Если ошибаюсь, простите. Нынче получил от Хилкова поразительное известие. Его мать приехала к нему с приставом из Тифлиса и по высочайшему повелению взяла у него детей и увезла их к себе, пока в Харьковскую губернию, а потом в Петербург*. «Если меня гнали, то и вас будут гнать». Но все-таки грустно за мать и за всех тех, которые участвуют в этом грехе. Целуйте от меня милых друзей Колечку с семьей и Рубана с его семейными. Пишите, что вы думаете и делаете и в каком положении картина. До свиданья, обнимаю вас. Маша также шлет приветствие и вашим.

Л. Т.

5 ноября.

224. Н. С. Лескову

1893 г. Декабря 10. Москва.

Дорогой Николай Семенович, уже давно следовало мне написать вам, да сначала не прочел вашей вещи*, о которой хотелось писать вам, а потом некогда было.

Мне понравилось, и особенно то, что все это правда, не вымысел. Можно сделать правду столь же, даже более занимательной, чем вымысел, и вы это прекрасно умеете делать.

Что же вам говорили, что не следует говорить? нечто то, что вы не восхваляете старину. Но это напрасно. Хороша старина, но еще лучше свобода.

Слышали ли вы о Хилкове, о том, что его мать по высочайшему повелению, приехав с приставом в место его ссылки, увезла его детей?* Я не описываю подробностей, потому что вы, верно, всё знаете.

Какая прекрасная статья Меньшикова!*

Я все пишу то же, и все не кончаю*. Москва и ее суета мешают мне работать столько и с такой свежей головой, как в деревне.

Как вы живете? Радуюсь мысли увидать вас.

Любящий вас

Л. Т.

Загрузка...