1898

327. Л. Л. и Д. Ф. Толстым

1898 г. Января 20? Москва.

Я очень часто с любовью думаю про вас, милые Дора и Лева, и хочется вам сказать это. Как здоровье Доры и вашего будущего семейства и как ваша жизнь идет? Твои занятия? Вероятно, хорошо. У нас нехорошо только в смысле городской суеты. Часто вспоминаю и об уединении среди чистого снега и неба. А живем мы все дружно. Таня уехала в Петербург*. Я не могу набраться энергии для работы и учусь быть довольным и жить без работы внешней, к которой не имеешь силы. Спасибо за «Вестник Европы». Боборыкин замечательно чуток*. Это заслуга. А я теперь между прочим перечитываю Гейне*. Целую вас. Что милая Марья Александровна. Поцелуйте ее от меня и напишите о ней.

328. Редактору «Русских ведомостей»

1898 г. Февраля 4. Москва.

Милостивый государь.

Полагаю, что напечатание прилагаемого частного письма от лица, очевидно хорошо знающего крестьянство и верно описывающего его положение в своей местности, — было бы полезно*. Положение крестьян в описываемой местности не составляет исключения: таково же, как мне хорошо известно, положение крестьян в некоторых местностях Козловского, Елецкого, Новосильского, Чернского, Ефремовского, Землянского, Нижнедевицкого и других уездов черноземной полосы. Лицо, писавшее письмо, и не думало о напечатании его и только по просьбе своих друзей согласилось на это.

Правда, что положение большинства нашего крестьянства таково, что очень трудно иногда бывает провести черту между тем, что можно назвать голодом и нормальным состоянием, и что та помощь, которая особенно нужна в нынешнем году, была также нужна, хотя и в меньшей степени, и в прошлом, и во всякое время; правда, что благотворительная помощь населению очень трудна, так как часто вызывает желание воспользоваться помощью и тех, которые могли бы продышать и без этой помощи; правда, что то, что могут сделать частные люди, только капля в море крестьянской нужды; правда и то, что помощь в виде столовых, удешевления продажи хлеба или раздачи его, прокормления скота и т. п. суть только паллиативы и не устраняют основных причин бедствия. Все это правда, но правда и то, что вовремя оказанная помощь может спасти жизнь старика, ребенка, может заменить отчаяние, враждебность заброшенного человека чувством веры в добро и братство людей. И, что важнее всего, несомненно правда то, что всякий человек нашего круга, который, вместо того, чтобы не только думать об увеселениях: театрах, концертах, подписных обедах, бегах, выставках и т. п., подумает о той крайней, сравнительно с городской показной жизнью, нужде, в которой сейчас, в эту самую минуту, живут многие и многие из наших братьев, — что такой человек, если он постарается, хоть как бы то ни было, неумело, пожертвовать хоть малейшей долей своих удовольствий, помочь этой нужде, — несомненно поможет самому себе в самом важном на свете деле, — в разумном понимании смысла жизни и в исполнении в ней своего человеческого назначения.

Лев Толстой.

4 февраля 1898 г.

329. М. Л. Оболенской

1898 г. Февраля 13. Москва.

Все тебя забыли, милая Маша, кроме меня.

Беспрестанно думаю о тебе, и ты мне всегда недостаешь. Как ты себя ни унижай, я знаю, что ты жив курилка. И за то люблю Колю (люблю и за другое), что его близость с тобою, я знаю, не тушит курилку, а скорее содействует ее разгоранию. Как это происходит, я не могу выразить, но знаю, что это так, и радуюсь этому. Только ты смотри за собой в оба, не капризничай от болезни, не сердись ни на кого, а считай себя виноватой за то, что больна. Танино похождение в Петербурге было вот какое: она должна была вернуться, когда приехали самарские молокане*. Я ей телеграфировал, чтобы она отложила приезд*. Получив телеграмму, она решила ехать к Победоносцеву. Телефонировала ему, он сказал, что примет завтра, в 11 утра. Она уже собралась ехать, когда приехали молокане с письмами и прошением к государю, которое я написал им. Таня взяла это прошение и поехала к Победоносцеву. Он тотчас же принял, и когда она рассказала и прочла прошенье государю, он сказал: «Да это там архиерей переусердствовал. Он всех отобрал 16 детей. Я сейчас напишу губернатору, чтоб детей отдали». Подошел к столу: как их имена? Таня говорит: «Я не знаю, я пришлю вам». И простилась. Тогда он притворился, что не знает, кто она, и когда она сказала: «Татьяна Львовна», он сказал: «Льва дочь, так вы знаменитая Татьяна?» Она сказала, что не знала, что она знаменитая, и ушла. Пришедшим к нему молоканам Победоносцев подтвердил обещанье отдать детей и подтвердил это в записке Тане, которую она хранит, как документ*. До сих пор не знаем, отданы ли дети*. Лева с Дорой приехали вчера и теперь у нас — хороши. У нас внешняя жизнь, как всегда, ужасна по своей пустоте и пошлости; внутренней жизнью мог бы похвалиться, если бы не малая производительность — отчасти от нездоровья (впрочем, дни 3 гораздо лучше), отчасти от суеты. Ведут себя все не хуже обыкновенного. Статью Карпентера с предисловием, благодаря совету Сережи и Тани, послали в «Северный вестник»*. И я очень рад этому. Это уясняет мою работу об искусстве, которая еще не кончена, но наверное кончится на 1-ой неделе*. От Черткова хорошие письма. Хилкова у них. Поша все ждет решенья*. Целую вас, милые друзья. О приезде к вам не говорю, чтобы не испортить хороших теперешних отношений*. А как бы хорошо.

330. С. Н. Толстому

1898 г. Февраля 25. Москва.

Я только что думал о том, что если нам не приходится видеться, то отчего бы нам не писать друг другу: грамоте мы обучены и 7 копеек есть. А тут и получил твое письмо, которому был очень рад, только не известию о Верочке*. Это, наверное, этот ужасный воняющий фонарь. Я помню, что не мог просто оставаться в комнате от жара, надышенного воздуха и копоти, а каково же в этом воздухе еще говорить. Она пишет, что ей гораздо лучше, а ты пишешь, что дурно. Дай бог, чтобы ее была правда. Таня непременно едет к вам. А я нет. Правда, нельзя уехать, то есть дурно бы было уехать. А как бы хотелось и у вас быть, и вне Москвы. Мужику, разумеется, я ничего не мог сделать, кроме неприятных для него разговоров*. Маша наша тоже все хворает и очень слаба, но, по письмам судя, она не унывает и духом бодра, то есть жива и старается как можно лучше переносить болезнь. И это меня радует. Так же, уверен, и Верочка. Если выбирать, чтоб была здоровая, гладкая и глупая, как круговая овца, или больная, да умная, в настоящем, мужицком значении этого слова, то, разумеется, пусть лучше будет больная.

Таня тебе расскажет про мою внешнюю жизнь, про внутреннюю же могу сказать, что мне хорошо, несмотря на желудочное нездоровье, которое влияет очень дурно на расположение духа. События в мире с Дрейфусом*и Боголюбовым* и т. п., всей литературой и музыкой, и живописью только показывают, как мы всё больше и больше расходимся с царствующим миром. Для меня это не неприятно и не тяжело, потому что это как старика трава, которая сохнет и гадка, а из-под нее идут молодые ростки, засела щеткой. И я их вижу. Это не одни мужики Ляпуновы*, как ты, может, думаешь, что я думаю, а все настоящее христианское, которое растет, несмотря на гниющую старику. Прощай пока. Буду пользоваться своим умением писать и обладанием 7 копейками. И ты также. Марью Михайловну, Верочку, Варю, Машу целую.

Л. Т.

331. С. А. Стахович

1898 г. Марта 11? Москва.

Дорогая Софья Александровна.

Не могу теперь вспомнить, где я читал подробности о казни*. Есть, кажется, описание у Трубецкого (его записки)*. Лучшие описания не у самих декабристов, а у современников их, записках разных генералов. Стасов должен много знать. Об отношениях Бестужева к Муравьеву я знаю из рассказов Матв. Ив. Муравьева-Апостола*. О личности же, внешнем виде Бестужева надо обратиться к его племянникам — один Василий Николаевич в Петербурге начальник ружейных заводов.

Таня только схоронила одного друга — Олсуфьеву, попала к другому другу Вере Толстой, у которой, кажется, начинается чахотка. Смертей так много и так обыкновенно и естественно — смерть, что пора бы к ней привыкнуть и думать только о смерти, чтобы она застала нас за доброй жизнью. До свиданья.

Л. Толстой.

332. В иностранные газеты

1898 г. Марта 19. Москва.

Население в 12 тысяч человек христиан всемирного братства, как называют себя духоборы*, живущие на Кавказе, находится в настоящее время в ужасном положении.

Не входя в рассуждения о том, кто прав: правительства ли, признающие совместимость христианства с тюрьмами, казнями и, главное, войнами и приготовлениями к ним, или духоборы, признающие для себя обязательным христианский закон, отрицающий всякое насилие и тем более убийство и потому отказывающиеся от военной службы, — нельзя не видеть, что противоречие это очень трудно разрешимо: никакое правительство не может допустить того, чтобы люди уклонялись от обязанностей, исполняемых всеми, и тем подрывали самые основы государственности; духоборы же, с своей стороны, не могут отказаться от того закона, который они считают божественным и потому обязательным в своей жизни.

Правительства до сих пор находили выход из этого противоречия или в том, чтобы заставить отказывающихся по религиозным убеждениям от военной службы нести более тяжелые, чем военная служба, обязанности, но такие, которые не были бы противны их религиозным убеждениям, как это делалось до сих пор и делается в России по отношению к менонитам* (их заставляют срок их службы проводить на казенных работах), или в том, чтобы, не признавая законности религиозного отказа, наказывать не исполняющих общего закона государства заключением в тюрьмы на срок их службы, как это делается в Австрии с назаренами*. Но нынешнее русское правительство употребило против духоборов еще третий, казалось бы оставленный в наше время, выход из этого противоречия. Оно, кроме того, что подвергает самым тяжелым страданиям самих отказывающихся, заставляет еще систематически страдать отцов, матерей, детей отказывающихся, вероятно с тем, чтобы пытками этих невинных семей поколебать решимость несогласных их членов. Не говоря о сечениях, карцерах и всякого рода истязаниях, которым подвергались отказавшиеся духоборы в дисциплинарных батальонах, от чего многие умерли, и об их ссылке в худшие места Сибири, не говоря о 200 запасных, в продолжение двух лет томившихся в тюрьмах и теперь разлученных с семьями и сосланных попарно в самые дикие местности Кавказа, где они, не имея заработков, буквально мрут с голода, не говоря об этих наказаниях самих виновных в отказе от службы, семьи духоборов систематически разоряются и уничтожаются. Все они лишены права отлучаться от своих мест жительства и усиленно штрафуются и запираются в тюрьмы за неисполнение самых странных требований начальства: за называние себя не тем именем, которым велено им называть себя, за поездку на мельницу, за посещение матерью своего сына, за выход из деревни в лес для собирания дров, так что последние средства прежде богатых жителей быстро истощаются. Четыреста же семей, выселенных из своих жилищ и поселенных в татарских и грузинских деревнях, где они должны нанимать себе помещения и кормиться за деньги, не имея ни земли, ни заработков, находятся в таком тяжелом положении, что в продолжение 3-х лет их выселения четвертая часть их, в особенности старики и дети, уже вымерла от нужды и болезней.

Трудно думать, чтобы такое систематическое уничтожение целого 12-тысячного населения входило в планы русского правительства. Очень вероятно, что высшие власти не знают того, что совершается в действительности, а если и догадываются, то не желают знать подробностей, чувствуя, что им нельзя допустить продолжения таких дел, а между тем совершается то, что для них нужно.

Но несомненно то, что в продолжение последних трех лет кавказское начальство систематически мучает не только самих отказывающихся, но и их семьи, и так же систематически разоряет всех духоборов и замаривает до смерти тех, которые выселены.

Все ходатайства за духоборов и всякая помощь им до сих пор приводили только к изгнанию из России тех, которые пытались помочь духоборам. Кавказское правительство окружило заколдованным кругом целое непокорное ему население, и население это понемногу вымирает. Еще 3, 4 года, и от духоборов никого не осталось бы.

Так бы это было, если бы не случилось обстоятельства, очевидно, непредвиденного кавказским начальством. Обстоятельство это то, что в прошлом году императрица-вдова приезжала на Кавказ к сыну и духоборам удалось подать ей прошение, в котором духоборы просят позволить им выселиться всем вместе в какие-нибудь дальние места, а если этого нельзя, то за границу. Императрица передала прошение высшим властям; высшие власти признали возможным дать разрешение духоборам выехать из России.

Казалось бы, вопрос разрешился и найден выход из тяжелого для обеих сторон положения. Но это только кажется.

В том положении, в котором находятся теперь духоборы, выселение для них невозможно: у них теперь нет для этого средств, и, будучи заперты в своих поселениях, они не могут приступить к этому делу. Они были богаты, но за последние годы большая часть их средств отнята у них судами, штрафами и ушла на прокормление выселенных братьев; обдумать же совместно и решить условия своего переселения, так как их не выпускают из места их жительства и к ним никого не допускают, им нет никакой возможности. Прилагаемое письмо лучше всего обрисовывает то положение, в котором находятся они теперь.

Вот что пишет мне уважаемый среди духоборов человек:

«Извещаю вас о том, что мы подавали прошение на имя ее императорского величества государыни императрицы Марии Феодоровны. Она его передала в сенат, сенат решил и передал на распоряжение князя Голицына. Справку при сем предлагаю вам.

Я 10-го февраля ездил в г. Тифлис и виделся там с братом Синджоном, но свидание наше было очень краткое — сейчас же арестовали меня и его. Меня посадили в тюрьму, а его сейчас же отправили обратно в Англию.

Я заявил полицмейстеру, что я приехал по делу к губернатору. Он сказал: «Пока посадим в тюрьму, а потом доложим губернатору». 12-го заключили меня в тюрьму, а 18-го меня водили под конвоем из двух солдат к губернатору. Правитель канцелярии спросил меня:

— За что тебя арестовали?

Я сказал: «Не могу знать».

— Ты ведь на днях был в Сигнахе?

— Да, был.

— А сюда зачем приехал?

— Намерен видеть губернатора. Мы летом подавали прошение на имя императрицы Марии Феодоровны в Абастумане; я получил через сигнахского уездного начальника ответ на прошение, я просил копию, а он мне отказал, говоря, что без губернатора не может, — поэтому я и приехал.

Он доложил губернатору, губернатор позвал меня; я разъяснил ему все, как было дело. Он сказал: «Ты вместо меня скорее свиделся с англичанином». Я сказал: «Англичанин тоже наш брат».

Губернатор со мною хорошо разговаривал и советовал нам переходить в самом коротком времени за границу и сказал: «Все можете переходить, только те не могут, которые принадлежат к нынешнему призыву, то есть «лобовые».

А меня приказал освободить от ареста и отправить обратно в Сигнах. Мы в настоящее время собираемся на совет, будем с помощью божией стараться о переходе в Англию или в Америку. И в этом деле братски просим вас пойти нам на помощь.

Извещаем вас о положении наших братьев. Петру Васильевичу Веригину объявили еще на пять лет остаться на месте. Братьев Карсской области ежемесячно ценят* по-прежнему и отлучку из пределов воспрещают, а за неисполнение этого заключают в тюрьмы от одной до двух недель. Болезни продолжаются всё по-прежнему, но смертных случаев меньше стало. В материальном отношении братья имеют нужду, особенно в Сигнахском уезде, а в прочих уездах там живут посвободнее».

А вот справка:

«По поводу ходатайства, принесенного на августейшее ее императорского величества государыни императрицы Марии Феодоровны имя духоборами-постниками, выселенными в 1895 г. из Ахалкалакского в другие уезды Тифлисской губернии, о сгруппировании означенных духоборов-постников на жительстве в одном поселении с освобождением от воинской повинности или же о разрешении всем им выселиться за границу, последовало распоряжение: «1) Освобождение их от воинской повинности не удовлетворено и 2) духоборы-постники, за исключением, конечно, находящихся в призывном возрасте и не исполнивших воинской повинности, могут быть увольняемы за границу при условии: а) получения заграничного паспорта в установленном порядке, б) выезда из пределов России на собственный счет и в) выдачи при выезде подписки о невозвращении впредь в пределы «империи», имея в виду, что в случае неисполнения сего последнего пункта виновный подвергается высылке в отдаленные местности. Ходатайство же их о сгруппировании на жительстве в одном селении не уважено.

Настоящая справка, по приказанию г. тифлисского губернатора, выдается одному из подавших упомянутое ходатайство духоборов-постников Василию Потапову, вследствие личной его о том просьбы, заявленной губернатору. Февраля 21 дня 1898 г., гор. Тифлис. Подлинную подписали: правитель канцелярии тифлисского губернатора NN, и. д. старшего помощника его Михайлов».

Людям позволяют выехать, но предварительно их разорили, так что им не на что выехать, и условия, в которых они находятся, таковы, что им нет возможности узнать мест, куда им выселиться, как и при каких условиях возможно это сделать, и нельзя даже воспользоваться помощью извне, так как людей, которые хотят помочь им, тотчас же высылают, их же за всякую отлучку сажают в тюрьму.

Так что, если этим людям не будет подана помощь извне, они так и разорятся и вымрут все, несмотря на полученное ими разрешение выселиться.

Я случайно знаю подробности гонений и страданий этих людей, нахожусь с ними в сношениях, и они просят меня помочь им, и потому считаю своим долгом обратиться ко всем добрым людям как русского, так и европейского общества, прося их помочь духоборам выйти из того мучительного положения, в котором они находятся. Я обратился в одной из русских газет* к русскому обществу — еще не знаю, будет или не будет мое заявление напечатано, и обращаюсь теперь еще и ко всем добрым людям английского и американского народа, прося их помощи, во-первых, деньгами, которых нужно много для одной перевозки на дальнее расстояние 10 000 человек, и, во-вторых, прямым непосредственным руководством в трудностях предстоящего переселения людей, не знающих языков и никогда не выезжавших из России.

Полагаю, что высшее русское правительство не будет препятствовать такой помощи и умерит излишнее усердие кавказского управления, не допускающего теперь никакого общения с духоборами.

До тех же пор предлагаю свое посредничество между людьми, желающими помочь духоборам, и войти в сношение с ними, так как до сих пор мои сношения с ними не прерывались.

Адрес мой: Москва, Хамовнический пер., 21.

Лев Толстой.

19 марта

1 апреля 1898 г.

333. А. Ф. Кони

1898 г. Марта 20. Москва.

Дорогой Анатолий Федорович,

Прилагаемая записка касается жены моего друга Ивана Ивановича Горбунова, теперь единственного редактора «Посредника». Помогите, чем можете. Подробности может передать вам податель письма Ю. О. Якубовский, тоже мой знакомый. Жена Горбунова, о которой идет речь, молоденькое, наивное, как ребенок, существо, так же похоже на заговорщика и так же опасно для российского государства, как похож я на завоевателя и опасен для спокойствия Европы. А между тем самая мягкая мера наказания, как запрещение ей жить в Москве, было бы полное расстройство всей жизни этих прекрасных и милых людей*.

Надеюсь, что вы поможете, если можете

Любящий вас

Л. Толстой.

334. И. Е. Репину

1898 г. Марта 24. Москва.

Дорогой Илья Ефимович.

Очень порадовали меня своим письмом*. Если моя книга помогла уяснить вопросы искусства такому художнику, как Репин, то труд ее писания не пропал даром.

Хороши записки Лорера*.

Дружески обнимаю вас.

Л Толстой.

24 марта.

335. H. E. Федосееву

1898 г. Марта 24. Москва.

Простите, забыл ваше имя, отчество, а первое письмо теперь не найду*. Очень благодарю вас за ваше письмо, в котором вы все, что нам дорого, описываете с такой подробностью и любовью. Меня так поощрило то, что вы пишете мне о воздействии моего письма в дисциплинарном батальоне, что я написал письмо заседателю в Усть-Нотор*, прося его передать деньги сосланным, не вычитая из казенного. Не можете ли вы сделать это?

С пересылаемыми должен быть псковский Егоров. Что вы знаете про него? Для него есть 15 рублей. Как передать их ему?*

Очень благодарю тоже за фотографию.

Благодарный и полюбивший вас

Л. Толстой.

24 марта 1898.

336. П. И. Бирюкову

1898. Апреля 19–20? Москва.

Дорогой друг Поша,

Мне холодно от отсутствия прямого общения с вами. Напишите, голубчик, о деле и о себе. О деле вот что: я все думаю о вашем издании «Жизнь»*. Надо, чтобы 1-й № был прекрасный и такие же все остальные. Для того же, чтобы это было, нужно, по-моему, вот что (вероятно, вы сами думаете то же самое, но я все-таки напишу). Надо, чтобы

1) чтобы все сообщаемые сведения были так точны, чтобы нельзя было в них дать démenti*. Для этого нужно иметь верных и осторожных корреспондентов.

2) чтобы — особенно в первых № не было видно исключительно религиозное направление (чтобы все было проникнуто религиозным духом, в том, чтобы не было недоброжелательности, а, напротив, любовь к людям, а осуждение и негодование только к поступкам и, главное, к нехристианским учреждениям), но чтобы не были — особенно сначала — высказываемы религиозные основы.

3) чтобы было как можно больше разнообразия: чтобы были обличаемы и взятки, и фарисейство, и жестокость, и разврат, и деспотизм, и невежество. Я вот сейчас знаю: а) как купцы для подавления стачек предложили устроить казарму на 100 казаков, дали на это 50 000, чтобы всегда держать рабочих под страхом, b) знаю подкуп важного чиновника, с) обман чуда*, d) заседание комиссии пересмотра судебных уставов, где уничтожают все последние остатки обеспечения граждан*, d) цензурные ужасы*, е) отношение в Петербурге к голоду*, f) гонения за веру. Все это надо группировать так, чтобы захватывало как можно больше разнообразных сторон жизни.

4) чтобы в выборе предметов и в освещении их преобладала (если можно — была бы исключительно) точка зрения блага или вреда народа, масс.

5) Чтобы излагалось все серьезным и строгим — без шуточек и брани, языком и сколько возможно более простым, без иностранных и научных выражений.

6) Отделы же журнала мне представляются такими: а) Обработанная статья по какому-нибудь вопросу, хотя ваша, о историческом значении священного писания, или об общинах христианских, или о революции, или о солдатчине и т. п. Такую статью я предлагаю об отказах от военной службы*, b) известия из России, радостные и нерадостные, с) политическое обозрение с христианской точки зрения, d) библиография.

Все это я пишу, разумеется, не обдумав, не обсудив, но все-таки пишу, потому что что-нибудь вам пригодится и вызовет на мысли. Главное, надо бояться неточности и преувеличения не только в фактах, но и в чувствах, в сентиментальности. Это два главные подводные камня.

Выздоровел ли ваш ребенок? Передайте мою любовь Павле Николаевне; Гале и Шкарвану скажите, что получил их письма и благодарю*. Ухтомского до сих пор не видал и не надеюсь, да и не желаю видеть*. Правда, что опасно связываться с правительством*. Все это будете читать вместе с Чертковым, так что ему ничего не пишу, кроме того, что люблю вас обоих.

Л. Т.

337. С. А. Толстой

1898 г. Мая 6. Гриневка.

Нынче 6-го не писал тебе, милая Соня. Теперь вечер. 10 часов. Только что приехали Маша с Колей. Я им очень рад. Андрюша едет завтра в Москву, и вот я с ним пишу это. Нынче был сильный дождь с градом. Это важное событие, потому что жара была очень тяжелая. Я нынче только после дождя съездил в деревню Каменку, где не дружное общество и столовая не ладится, так что я совсем отказал и перенесу в другую деревню*. Зато вчера, после того как я тебе написал письмо на станции*, я поехал дальше, в дальние бедные две деревни Губаревки, и там все идет прекрасно. Назад ехал через лес тургеневского Спасского вечерней зарей: свежая зелень в лесу и под ногами, звезды в небе, запахи цветущей ракиты, вянущего березового листа, звуки соловья, гул жуков, кукушка и уединение, и приятное под тобой бодрое движение лошади, и физическое и душевное здоровье. И я думал, как думаю беспрестанно, о смерти. И так мне ясно было, что так же хорошо, хотя и по-другому, будет на той стороне смерти, и понятно было, почему евреи рай изображали садом. Самая чистая радость, радость природы. Мне ясно было, что там будет также хорошо, — нет, лучше. Я постарался вызвать в себе сомнение в той жизни, как бывало прежде, — и не мог как прежде, но мог вызвать в себе уверенность.

Если тебе сколько-нибудь неприятно мое желание дать денег на столовые, то посмотри на это желание comme non avenue* и забудь. Я управлюсь тем, что есть*.

Хорошо, что Миша выдержал латынь. Очень бы за него обидно было, коли бы он остался. Я совершенно здоров. Напрасно ты присылаешь эти горы провизии.

Много заняли время полученные письма, из которых многие интересны. Больше читаю, чем пишу, и не жалею, потому что совсем неожиданно приходят новые мысли, которые, думается, мне самому полезны. Ну прощай, целую тебя, Мишу, Сашу. Таня у Олсуфьевых, и прекрасно сделала.

Л. Т.

6 мая 1898.

Когда ты уезжаешь из Москвы?* Я теперь жалею, что не оставил полтавского учителя. А то на Соню и Илюшу оставить все — непрочно. Но во всяком случае приеду, когда ты приедешь. Потом можно будет съездить проведать.

338. Я. П. Полонскому

1898 г. Мая 20. Гриневка.

Спасибо вам, дорогой Яков Петрович, за ваше доброе письмо*. Я не был недоволен и тем письмом*, но вы, как чуткий к доброте человек, захотели растопить последние остатки льда и вполне успели в этом. От души благодарю вас за это. Вы, верно, знаете, какое преобладающее перед всем другим [значение] приобретает в старости доброта. Я и всегда особенно ценил легенду об Иоанне Богослове, под старость говорившем только: «Братья, любите друг друга», а теперь особенно умиляюсь перед нею. Это одно на потребу.

Живу я теперь у второго сына и занимаюсь распределением помощи нуждающимся крестьянам и Чернского и Мценского уезда, на границе которого я живу в 7 верстах от Спасского, через которое часто проезжаю, так как самая большая нужда в деревнях, окружающих Спасское. Очень приятно было узнать, что крестьяне в имении нашего друга* были так хорошо наделены землею, в особенности в сравнении с окружающими, что нужды там нет. Проехал я через сад, посмотрел на кособокий милый дом, в котором виделся с вами последний раз*, и очень живо вспомнил Тургенева и пожалел, что его нет. Я уже лет на пять пережил его.

Вы говорите про старость. Я тоже чувствую, и очень, ее приближение, и мне кажется, что то ослабление жизнедеятельности, которое мы чувствуем здесь, не есть уменьшение жизни, а только начинающийся уже переход в ту жизнь, которой мы еще не сознаем. Когда же мы умрем, мы вдруг сознаем ее. Прощайте, дай бог спокойствия и любви и к другим и от других.

Ваш Л. Толстой.

20 мая 1898.

Передайте привет вашей жене и детям, которых не могу представить себе большими.

339. А. А. Ернефельту

1898 г. Июля 17. Ясная Поляна.

Хотя мы и никогда не видались, мы знаем и любим друг друга*, и потому я смело обращаюсь к вам с просьбой оказать мне большую [помощь]. Дело*, которое [я имею к вам], должно остаться [никому не известным, ] кроме вас, и поэтому никому не говорите и про это письмо, а ответьте мне (Моск. Кур. дор., ст. Козловка), где вы теперь и готовы ли помочь мне?*

Пишу так кратко, потому что мало надеюсь, чтобы при недостаточном адресе письмо дошло до вас.

Лев Толстой.

340. М. Л. Оболенской

1898 г. Июля 20–21? Ясная Поляна.

Спасибо, милая голубушка Маша, за намерение твоего письма*. Ты писала его любя, но я даже не прочел его, а только пробежал, так мне тяжело об этом думать, думать о причине, а не думать о себе. С трудом справляюсь с собой и не знаю еще, как справлюсь. Прошу бога не оставлять меня и говорю себе, что если эта задача задана им мне, то надо решать ее как следует, как он хочет. Но тяжело, и ты очень недостаешь мне. С радостью думаю о твоем приезде*. Сейчас говорил с Таней, очень любя, очень ругал ее за ее эгоистическую жизнь. Вопрос ее не между ею и Сухотиным, а между ею и богом. Несчастье всех нас, и ее особенно, то, что мы забываем то, что жизнь для себя, для своего счастья есть погибель. Она забыла и погибает. Я мучаюсь в той мере, в которой это забываю. Боюсь, что болезнь твоя, кумыс, заботы о себе не испортили тебя, не лишили бы тебя той одной истинной жизни, которая состоит в том, чтобы перевязывать Сергею вонючую рану, которую ты знаешь*.

Л. Т.

341. А. Л. Толстому

1898 г. Сентября 29. Ясная Поляна.

Целый день хочется написать тебе, потому что думаю о тебе, и огорчаюсь и опять утешаюсь*. Главное, милый друг, не отчаивайся. Это одно. А другое, что хочется сказать тебе, — это то, что жить тебе в Москве, без дела, это страшная опасность. Первое дело: найди занятие — чтение. Я недавно вспомнил «La nouvelle Héloïse»* Руссо. Там похоже то, что с тобой случилось. И это мне напомнило. Это прекрасная книга. Заставляет думать. Другое, советую тебе ходить в семейные дома по вечерам: к бабушке*, к Мещериновым и т. п. и держаться подальше от холостежи.

Не унывай, больше думай о всей жизни, а не только о том, что сейчас, и будь как можно откровеннее с милой Ольгой. Все, кроме того, что касается Ольги, относится и до Миши, которого целую и которому советую тоже меньше отдаваться побуждениям и больше думать.

Л. Т.

342. В. Г. Черткову

1898 г. Октября 15. Ясная Поляна.

Сейчас получил ваше письмо* с письмами Моода и не скрою от вас, милый друг, что оно произвело на меня самое тяжелое впечатление, от которого стараюсь и никак не могу освободиться.

Во-1-х, ваше требование немедленно высылать вам все, какие есть, деньги. Я уж писал вам, что для того, чтобы собирать их (что для меня страшно нравственно трудно), мне нужно иметь простор и ясное представление о том, для чего, сколько и когда нужно. Как я писал вам, это мне нужно знать, чтобы с этим сообразовать свои demarches*. Кроме того, здесь, в России, я ближе к месту действия и лучше вас могу знать, что и куда нужно. Перевести же повсюду можно в день по телеграфу. Это одно неприятное впечатление — неприятное тем, что я должен не согласиться с вами, а мне это больно. Теперь это только теоретические соображения, потому что денег теперь у меня немного: остаются тысяч 5 с голодающих*, а. 12 000 от Маркса еще не получены*. Второе неприятное впечатление — это письмо Моода*. Изо всех его переговоров с канадским правительством так неприятно выступает этот ужасный, бессердечный, практический John Bull*, которому нужны hands* в его колонию и который выторговывает, что может, требуя, чтоб ему доставили здоровых людей, а что, если подохнут они где-то там, — ему все равно. Разумеется, это не может быть иначе, но все-таки больно за этих дорогих людей, и невольно приходит мысль: стоило ли столько трудов и отступлений от требований христианства для того, чтобы от одного бессердечного и жестокого хозяина перейти к другому, не менее, если еще не более, бессердечному. Чувствуется, что и в Канаде не может быть ладу у духоборов с правительством тамошним, если только духоборы будут так же, как теперь, проводить в жизнь требования христианской жизни. Третье неприятное впечатление — это ваше требование писать какие-то конспекты издателям*. Мне было неприятно и, покаюсь, оскорбительно ваше требование давать читать первые главы издателям. Я бы никогда не согласился на это и удивляюсь, что вы согласились на это. А уж конспекты для меня представляют что-то невообразимое. Хотят они или не хотят, а подавать на их одобрение, я удивляюсь, что вы, любя меня, согласились. Я помню, американские издатели не раз писали письма с предложениями очень большой платы, и я полагал, что дело так и будет и так и поведется вами, но если надо показывать товар и дожидаться le bon plaisir* покупщиков, то, как мне ни желательно собрать деньги для духоборов, я не могу на это согласиться, потому что это и непрактично, и есть средство, кроме унижения без всякой причины, еще и продешевить товар.

Так что я бы просил вас, если вы ничего еще не сделали, оставить это дело и предоставить его мне. Я думаю, что я сделаю его лучше, по крайней мере, не буду ни на кого досадовать.

Ну, вот, я не удержался, и мое дурное расположение духа вышло наружу, и я боюсь, что оскорбил и огорчил вас. Пожалуйста, простите меня за это или выговорите за мою несправедливость. Насчет конспекта повести соображения тоже теоретические, потому что первая часть написана, вторая же пока не напечатана, не может считаться окончательно написанной, и я могу ее изменить и желаю иметь эту возможность изменить.

Так что мое возмущение против конспектов и предварительного чтения есть не гордость, а некоторое сознание своего писательского призвания, которое не может подчинить свою духовную деятельность писания каким-либо другим практическим соображениям. Тут что-то есть отвратительное и возмущающее душу. Вообще жалею, что решился на этот шаг, тем более, что вы не облегчаете мне его, как вы во многих случаях, любя меня, делали, и напротив, заставляете меня в нем раскаяться.

Ну, простите, пожалуйста, любящего вас, как всегда,

Л. Толстого.

343. А. Ф. Марксу

1898 г. Ноября 7. Ясная Поляна.

Милостивый государь Адольф Федорович.

Я получил ваши два письма и корректуры*. Отвечаю на ваши вопросы и повторяю свои вопросы, на которые очень прошу вас ответить. Ваши вопросы:

1) Право первого печатания в Германии еще никому не отдано, но будет отдано тому изданию, которое предложит за него выгоднейшие условия. Дело это предоставлено мною Черткову (V. Tchertkoff. Maldon Essex, England), к которому немецкие переводчики и издатели имеют обратиться.

2) Переводы на иностранных языках, выходящие в России, могут появляться после выхода повести в вашем издании.

3) Главы от 18–40 вам высланы, остальные надеюсь выслать двумя частями не позже конца этого месяца. Так я думаю и так желаю, но хотя в том и мало вероятия, но могут встретиться препятствия — нездоровье, смерть, так как я нахожусь в процессе перерабатывания последней части.

Теперь мои вопросы и предложения:

1) В повести есть много мест нецензурных, и чем дальше я над нею работаю, тем этих нецензурных мест становится больше. Но это не должно препятствовать помещению повести в «Ниве». Для этого нужно поручить просмотреть повесть литератору, знающему требования цензуры, с тем, чтобы этот литератор-редактор исключил те места, которые он считает совсем нецензурными, и изменял сомнительные места так, чтобы они не представляли препятствий в цензурном отношении. Сделав же эти изменения, я просил бы прислать их ко мне для просмотра*.

Вот то, что касается цензурности.

2) О времени напечатания: я просил бы вас выпустить первые номера около половины января*.

3) Количество листов в каждом номере я просил бы вас определить теперь при расчете на 12 листов печатных.

В ожидании ответа остаюсь, с совершенным уважением, готовый к услугам

Л. Толстой.

7 ноября 1898.

344. А. Ф. Марксу

1898 г. Ноября 17. Ясная Поляна.

Милостивый государь

Адольф Федорович,

Получил ваши корректуры и письмо*. Еще 30 глав, до 70 включительно, но еще не конец, вышлю вам дня через два. До конца будет еще глав 10, так что всех будет около 80.

Судя по тому, как идет дело у меня (у вас нет никакой задержки), я вижу, что я никак не буду в состоянии кончить к январю. Я думаю, что вы не успели бы, не успеет и Пастернак*. Кроме того, заграничные издатели просят меня отложить печатание до марта*.

Изо всего этого выходит то, что я очень просил бы вас отложить печатание до марта и в таком смысле и сделать объявления. Я думаю, что вы при этом ничего не потеряете, достоинство же вещи значительно выиграет. Я же буду вам за такую отсрочку очень благодарен.

Объявлять же вы смело можете, так как с выпуском нецензурных мест вещь, во всяком случае, появится в вашем журнале. На то, чтобы назвать это сочинение романом, я совершенно согласен. Что же касается до отрывка: «История матери»*, то я теперь так весь поглощен работой над «Воскресением», что не могу и думать о приготовлении другой вещи к печати.

Если вы согласны на мое предложение отложить печатание до марта*, то вы обяжете меня, известив меня об этом телеграммой с тем, чтобы я мог сообщить это известие ожидающим ответа заграничным издателям.

С совершенным уважением остаюсь готовый к услугам

Лев Толстой.

17 ноября 1898.

345. С. А. Толстой

1898 г. Ноября 20. Тула.

Событие состоит в том, что я, наткнувшись на икону, объехал ее полями, но на станции (опять) встретил смотрителя, шедшего ей навстречу. Я сказал ему, что не советую предаваться идолопоклонству и обману. Мужикам же, к сожалению, в этот раз не пришлось ничего сказать. Также и мужики кроме ласковых приветствий ничего мне не говорили. Я удивляюсь, что ты можешь интересоваться такими пустяками*. Я 20 лет и словом, и печатью, и всеми средствами передаю свое отвращение к обману и любовь к истине и даже министру писал, что, считая это своей обязанностью, я это буду делать, пока жив*. Как же тебя может интересовать такой ничтожный случай. Какой дурак тебя напугал и какое нам дело до того, что говорят в Петербурге или Казани? Целую тебя.

Л. Т.

Письмо это пишу на станции в Туле.

346. Т. Л. Толстой и М. Л. Оболенской

1898 г. Декабря 5. Москва. 5 декабря.

Милые Таня и Маша.

Письма ваши получил*, не отвечал еще потому, что нездоровится — очень слаб всячески, но преимущественно физически: не хочется ни двигаться, ни говорить, ни думать. Мама вчера, верно, писала вам. Положение ее все то же — очень тяжелое, и тяжесть которого для меня вы, несмотря на всю вашу любовь ко мне, понять не можете. Самое утешительное и укрепительное для меня то, что говоришь себе, что в этом моя задача. Да уж очень сложна и трудна.

Видел Олсуфьевых: сидели за столом Анна Михайловна, Адам Васильевич, Матильда, Петр Васильевич и дирижер на трубе. Говорить о Лизе не пришлось при всех, видел, что Анна Михайловна держит слезы, а Адам Васильевич пошел вниз проводить меня, и там я сказал ему, что видел во сне… Он говорит: «Лизка нашего» и заплакал, и я*. И стали целоваться. Он ногами слаб, с трудом сходит с лестницы. Хотел и обещал к ним пойти, да нет энергии. Видел С. А. Дунаева. Вчера приехала Хирьякова с приятельницей, и поехали. Они мне понравились — верно, работящие женщины, обе акушерки и фельдшерицы. Нынче приехал Чернов*. Вы, верно, мало говорили с ним. Я его очень люблю: такой же твердый, ясный, кроткий, как и все они, эти люди 25 столетия. В сравнении с ними особенно тяжелы те люди 15 столетия, среди которых живешь. Ужасно был дорогой спутник 11-го столетия. Миша ни то ни се, все в пьянстве эгоизма, но дурного пока ничего нет. Саша грохочет добродушно, часто. Мила Соня с детьми. Мы не получили багажа и потому не знаем, что прислано. Благодарю, Таня, за то, что прислала — все нужно. А нужно еще мне — ножницы и большие и маленькие, разрезной ножик, все книги запрещенные, на верхней полке в правом углу, и брошюра английская: японцы о политической экономии*. Я приготовил ее взять с собой и забыл. Еще коньки. Целую вас, милые девочки, так же Колю, Лизу и Леву и Дору с сыном.

Л. Т.

347. В. Г. Черткову

1898 г. Декабря 5. Москва.

Сейчас прочел «Листок Свободного слова»*. Прекрасно все, исключая последней страницы: «Обращения к пожертвованиям»*. Обращение это никаких пожертвований не вызовет, а роняет как-то достоинство редакции. Мне кажется, что пожертвования, если вызывать, то вызывать надо частным образом, а в печати это нехорошо. Остальное же все — весь тон — все прекрасно. Немножко бы только поменьше Толстого, и хоть какое-нибудь сведение о правительственных грехах общих, а не исключительно религиозного гонения.

Все время читаешь и думаешь: как бы сделать, чтобы все или как можно больше людей прочли. Кажется, — вероятно, я ошибаюсь, — что на всякого непредубежденного, не вполне испорченного человека должно чтение это произвести неотразимое впечатление. И письма духоборов, и Шкарвана, и статья Крапоткина очень мне понравилась*.

Теперь о наших молодых*. Сейчас приехал Андрюша. Вы, милая Галя, удивляетесь, что я против их поселения в деревне. А я удивляюсь, что вы удивляетесь. Жизнь в деревне, на своей земле, в своем доме, есть, во-1-х, самая роскошная жизнь. Тут неизбежны и устройство дома, и экипажи, и лошади, и не успеешь оглянуться, и собаки; и, во-2-х, главное, покойная, гордая и самоуверенная, как будто занятая праздность. Еще понятно, жизнь в деревне в большом имении — устройство, усовершенствование хозяйства, или жизнь на земле с работой личной и скромная, как ваша в Деменке, а это будет только халат, в котором покойно и из которого не хочется выйти и в который уйдут и все средства и, главное, вся энергия жизни. У нее будут дети, а у него охота и соседи, и лошади, и т. п. Я это вижу на Илье, на добром, прекрасном Илье и его доброй и прекрасной жене. Из всех образов жизни, которые они могут избрать, жизнь в своем именье самая дурная по своему влиянию. Мы только привыкли к тому, что нечего делать, так ехать в деревню, но поехать в деревню, чтобы жить там, не работая, есть самое невыгодное положение. Что же делать? Что они хотят и могут, но делать. Два молодые энергические человека, точно старики, поедут в деревню в свое имение, чтобы спокойно жить! Главное, что будет вовсе не спокойно, а кончится тем, что проживут, что есть, нарожают детей и будут нуждаться и тяготиться. Вы опять скажете, что именно делать? Не могу сказать другому, что делать, потому что не знаю, к чему лежит его сердце, но знаю, что надо иметь в виду дело, а не спокойную жизнь.

Сейчас у меня приехавший на день Д. Чернов расспросить о том, насколько справедливо заманивание гамбургского пароходного агента в Арканзас. Кажется, что я успокоил его и их старичков, приславших его. Вчера приехала Хирьякова с своей приятельницей. Думаю, что они поспеют к первому пароходу и будут полезны.

Я теперь в Москве. Пишите сюда. Целую вас, Пошу и всех друзей.

Л. Т.

348. В. Г. Черткову

1898 г. Декабря 12. Москва.

Любезный друг Владимир Григорьевич!

Письмо это, адресованное Арчеру, лежало еще не запечатанным, когда я получил ваше № 63 (Таня привезла его из деревни)*. Кроме того, привезла и письмо от Моода*, писанное с парохода. Я сейчас ему отвечу и буду просить его взять на себя весь труд как печатания, так и духоборческого переселения.

Спасибо за ваше письмо. Я теперь решительно не могу ничем другим заниматься, как только «Воскресением». Как ядро, приближающееся к земле все быстрее и быстрее, так у меня теперь, когда почти конец, я не могу ни о чем, нет, не не могу — могу и даже думаю, но не хочется ни о чем другом думать, как об этом. Сейчас получил корректуры до 70 главы, и очень мне не понравились некоторые места. Нынче послал письмо в Якутск и Александровскую тюрьму, под Иркутском, братьям*. Ужасает меня то количество людей, которое собирается присоединиться к духоборам. Люди хотят обсохнуть в их среде. Но насколько они высушатся, они внесут сырости к духоборам. Как-то они вынесут этот наплыв? А между тем, видно, так надо. Всем жить надо, и всем помогать друг другу.

Андрюша приезжал из Петербурга и поехал к Илье. Он мил, но ужасно слаб и легкомыслен. За него я не переставая радуюсь, но за Ольгу боюсь, что ей будет трудно. Ну, прощайте пока. Поше собираюсь писать.

Л. Т.

Загрузка...