1896

280. H. H. Страхову

1896 г. Января середина. Ясная Поляна.

Дорогой Николай Николаевич.

Благодарю вас за вашу книжку*, еще более благодарю вас за ваше доброе письмо*. Я виноват, что не писал вам, пожалуйста, простите меня. Очень уж время идет скоро и очень уже много отношений, так что ничего не успеваешь. А жить хорошо, и жизнь полна, и предстоящего дела в сотни лет не переделаешь, главное в себе; хоть бы сделаться вполне тем, что Стасов* считает столь постыдным — добрым.

Письмо это передадут два молодых человека: студенты Русанов — сын моего друга, и Щеголев*, его товарищ. Оба они вполне чистые, нравственные, не пьющие, не курящие, не знающие женщин и очень способные молодые люди. Они совершенно одиноки в Петербурге, и если они хоть раз в год побывают у вас, послушают вас, узнают вас, то это им будет полезно. Если же вы их случайно — я разумею, если они встретят у вас кого, — познакомите с какой-нибудь скромной семьей, то это для них было бы очень хорошо. Рекомендовать я их смело могу во всякую хорошую семью. Вы, верно, увидите Черткова, и он вам расскажет про нас. Мы живем по-прежнему: многое нехорошо, то есть тяжело мне, но я привыкаю и живу в своей работе, которая все больше и больше манит меня. Может быть, вы увидите приехавшего с Чертковым в Петербург англичанина Kenworthy, про которого я вам говорил, и кое-что его вы читали. Он очень серьезный, религиозный человек, и я бы очень желал, чтобы вы с ним познакомились.

На днях я, чтобы поверить свое суждение о Шекспире, смотрел «Короля Лира» и «Гамлета»*, и если во мне было хоть какое-нибудь сомнение в справедливости моего отвращения к Шекспиру, то сомнение это совсем исчезло. Какое грубое, безнравственное, пошлое и бессмысленное произведение — «Гамлет». Все основано на языческой мести, цель одна — собрать как можно больше эффектов, нет ни складу, ни ладу. Автор так был занят эффектами, что не позаботился даже о том, чтобы придать главному лицу какой-нибудь характер, и все решили, что это гениальное изображение бесхарактерного человека. Никогда я с такой очевидностью не понимал всю беспомощность в суждениях толпы, и как она может себя обманывать. Книгу вашу не перечел еще, как я делаю обыкновенно: когда прочту, напишу вам.

Прощайте пока, обнимаю вас. Я недели три и больше был болен инфлюэнцой и теперь только поправился.

Ваш Л. Толстой.

281. И. Ф. Лебединскому

1896 г. Января 28 — февраля 16. Москва.

Извините меня, пожалуйста, уважаемый Иван Филиппович, за то, что не отвечал на ваше первое письмо* и долго промедлил с ответом на последнее*. На первое отвечать нечего было. Я ненавижу так же, как и вы, то устройство, при котором возможны те насилия, которым вы подверглись, и все силы свои употребляю, не скажу — на борьбу с ним, — эта цель слишком частная, — а на деятельность, долженствующую разрушить это устройство и заменить его новым. Если же я действую не так, как вы считаете нужным действовать, то это происходит не оттого, что я нахожу такую деятельность более легкой, а потому что полагаю действительным только тот путь, который избран мною. Главная особенность этого пути от обыкновенно избираемого состоит в том, чтобы прежде всего не вступать ни в какие компромиссы с той злой силой, которую желаем уничтожить, не участвовать в ней ни прямо, ни косвенно и не пользоваться ею. Вы меня хвалите за статейку о телесном наказании*, а я думаю, что такие статьи бесполезны. Из этой, например, выкинуто самое существенное, и сколько бы мы ни писали, безобразное беззаконие будет продолжаться до тех пор, пока будут люди порядочные рассуждать в собраниях и присутствиях об этих мерзостях. Средство уничтожить это и всякое другое зло — в том, чтобы общественное мнение казнило презрением людей, подающих руку правительству в таких делах. Пускай правительство осталось бы с своими казаками и калмыками, а все порядочные люди устранились бы от него. А такое общественное мнение может установиться только тогда, когда мы будем высказывать друг другу всю правду на словах и в писаниях, не заботясь о том, будут ли они напечатаны; главное же — тогда, когда в своих поступках мы будем иметь в виду не воображаемое нами такое или другое устройство общества, а то, чтобы никогда не отступить от требований человеческого достоинства и не запачкать себя участием в насилиях и гадостях правительства, хотя бы самым отдаленным. Так я думаю. Желаю вам всего хорошего.

Лев Толстой.

282. Л. Л. Толстому

1896 г. Февраля 19. Москва.

Получил вчера твое письмо, дорогой Лёва*. Я очень рад. Мне представляется это очень хорошим. Весь тон твоего письма порадовал меня. Мне думается, что это то, что я испытывал, когда какая-то стихийная сила завладевает тобой и чувствуешь, что это неизбежно — будущее требует от настоящего своего исполнения. Тут уж нельзя говорить, хорошо ли, дурно, а можно только, покоряясь, стараться не терять свою духовную свободу. В письме твоем, однако, есть одна фальшивая нота, которая меня неприятно поразила, это то, что ты говоришь, что она будет за тобой ухаживать. Тебе надо будет, да и должно, ухаживать за ней, а не ей. Может быть, она и будет ухаживать за тобой, но не надо рассчитывать на это. Не сердись за то, что я пишу тебе это. Если бы я этого не написал, все мое письмо было бы неискренно, и я не мог бы тебе выразить мою радость.

Хотя я и стараюсь не иметь предилекции* к людям и нациям, шведы мне всегда были, еще с Карла XII, симпатичны. Интересны очень мне взгляды, верования той среды, в которой выросла и воспиталась твоя невеста. У ней могут быть теперь еще только задатки своего личного. Скрещение идей так же выгодно, как скрещение пород. Передай ее отцу и ей мою радость за твой выбор. Молодость ее есть не недостаток, а качество. Я не изменю никогда своего взгляда, что идеал человека есть целомудрие. И потому молодость есть не то что качество, но смягчающее вину обстоятельство. М. А. Цурикова, которая, как мы вчера узнали, выходит замуж, могла бы и воздержаться и дожить век в целомудрии, но 17-летняя девочка не виновата, если ей все говорят, что это надо и хорошо. Впрочем, и этого нельзя сказать. Иногда молодой легче, а пожилой труднее. Les mariages se font dans les cieux*.

Как меня поразило, когда я в первый раз услыхал это изречение, так и осталось до сих пор. Есть какая-то стихийная, непреодолимая сила, которая производит настоящие браки, то есть те, которые продолжают род. Одно надо всеми силами стараться как мужчине, так и женщине (особенно женщине, для нее соблазн сильнее), не уйти всему в продолжение рода, в семью, как бы сказать не я буду делать то, что должно, а те, которых я произведу и воспитаю, — не перенести на потомство обязанность хорошей, божеской, служащей человечеству жизни, а самому жить ею. Это очень опасно в хороших семьях.

У нас все по-хорошему. Тяжело от суеты, но живем дружно. Напиши поподробнее о семье, о матери, Geschwister’ax* и о характере Доры. Целую тебя.

Л. Т.

283. М. М. Холевинской

1896 г. Февраля конец. Никольское-Горушки.

Дорогая Марья Михайловна.

Сейчас прочел ваше письмо к Тане* и не могу вам выразить, как оно огорчило меня. Виною всему я, и меня-то оставляют в покое, а мучают по выбору — мне кажется, они это нарочно делают — тех людей, которым труднее всего переносить эти их нравственные истязания. И вот

они выбрали вас*. Хочу попробовать написать в Петербург о том, что если они хотят противодействовать вреду, который я произвожу, то им следует направить свою деятельность не на кого другого, как на меня*. Самое главное, мне кажется, в этого рода делах — то, чтобы не дать им извращать роли и не позволять им становиться в роли обвинителей, ни себе в роли обвиняемых, или, что хуже всего, признающего свою вину и желающего скрыть ее. Я рассуждаю об этом теоретически, очень может быть, что на практике я не сумел бы удержать свое положение, но теоретически я все-таки считаю, что нужно не забывать своего положения обвинителя и обличителя того самого, вследствие которого они употребляют против нас насилие. Они могут отбирать, жечь книги, перевозить из места в место, сажать в тюрьмы, но судить они не могут, потому что они подсудимые, и совесть всего человечества и их собственная судит их. И потому единственное, что мы можем сказать им, это никак не разъяснение наших поступков, а указание им их недоброй и нечестной деятельности и добрый совет оставить ее как можно скорее. Если я могу считать себя виноватым, то только в одном, в том, что я, зная истину, слишком слабо, только в ограниченном кругу, распространяю ее. Если чиновник узнает, что крестьяне составили приговор о том, чтобы пойти рубить телеграфные столбы, не зная той ответственности, которая ожидает их за это, то чиновник этот, наверное, сочтет себя обязанным предупредить крестьян об ожидающей их ответственности и сочтет себя кругом виноватым, если не откроет крестьянам тот высший закон, который он знает. Точно так же и мы, зная тот высший закон, по которому люди, служащие насилию, подвергаются огромной ответственности перед богом и людьми, мы никак не можем быть виноваты в том, что открываем эту ответственность, а можем быть виноваты только в том, что, зная истину, не сообщили ее людям. Заключение вашего письма, в котором вы говорите, что только бы помнить о том ответе, который придется дать перед богом, очень порадовало меня. Только бы помнить, что вся жизнь наша есть исполнение данного нам посланничества, и ничего не страшно, и все легко. Только чтобы опереться на гранитную скалу, надо совсем стать на нее. Помогай вам бог, живущий в вас. Братски целую вас.

Л. Толстой.

284 в. В. Андрееву

1896 г. Марта 20. Москва.

Милостивый государь Василий Васильевич. Я думаю, что вы делаете очень хорошее дело, стараясь удержать в народе его старинные, прелестные песни. Думаю, что и путь, избранный вами, приведет вас к цели, и потому желаю успеха вашему делу*. С совершенным уважением готовый к услугам

Л. Толстой.

20 марта 1896.

285. С. Т. Семенову

1896 г. Марта 21. Москва.

Дорогой Сергей Терентьевич, очень жаль мне, что должен сказать вам неприятное о вашей драме*. Вы мне рассказывали гораздо лучше. Главное, нехорошо главное лицо. Оно не живое, а прописная ходячая проповедь. Это ничего. Не унывайте. Или переделывайте, или пишите сначала. У вас много времени, по вероятиям, впереди. Каждое лицо должно иметь тени, чтобы быть живым, а этого у вас нет. Нехорошо и учитель, слишком дурен. Прощайте. Письмо ваше переслано Леониле Фоминичне*. Дружески жму вашу руку.

286. Л. Л. Толстому

1896 г. Апреля 5. Москва.

Я все ждал от тебя письма, милый Лева, в ответ на мое*, но потом решил писать тебе, не дожидаясь, и вот получил твое хорошее письмо*. Женитьба твоя мне очень нравится. Оснований для этого у меня нет очень определенных, но есть общее чувство, по которому, когда вспомню, что ты женишься и именно на Доре Вестерлунд, мне делается веселее — приятно. Все, что знаю про нее, мне приятно, и то, что она шведка, и то, что она очень молода, и, главное, то, что вы очень любите друг друга. Я, как и писал тебе: не могу не быть того убеждения, как сказал и Павел, что лучше не жениться, если кто может сделать это для того, чтобы служить богу всеми силами. Но если этого нельзя, то надо жениться и то, что сам не доделал, передать своим произведенным на свет детям. Если же уже жениться, то надо жениться только тогда, когда не можешь, никак не можешь не жениться. А по всему, что я вижу, это так у вас с Дорой. И это хорошо, когда людей притягивает друг к другу непреодолимая сила всего существа.

Я старик, а вы молоды, и хочется дать советы в такую важную пору жизни. Но советы трудно давать, стоя далеко друг от друга по мировоззрению. Умственно, я знаю, ты согласен и хочешь быть согласен со мной, но всем существом ты далек, а она по возрасту еще дальше. И потому хочется дать такой совет, на котором бы не чувствовалась эта разница, в котором бы не было требований, кажущихся трудными. И такой совет у меня есть, и хочется дать его вам, несмотря на то, что он, вероятно, будет противоположен тем, которые будут давать вам практические (самые непрактические) люди. Совет в том, чтобы как можно меньше связывать свою свободу вам обоим, ничего не предпринимать, не обещать, не устраивать себе определенную форму жизни, a garder ses coudes franches*. Вы так молоды, что вам еще надо узнать, что вы, кто вы, на что способны, и потому учиться всячески, уяснять себе жизнь, учиться жить лучше, не думая о форме жизни. Форма эта сама собой сложится. Пожми руки твоему уважаемому будущему тестю и его жене и поцелуй от меня Дору.

Я здоров, хотя чувствую себя постаревшим. Радостно работаю все над изложением веры. Делаю экскурсии в другие работы, но это главное*. Отдаю ей лучшие силы.

Прощай. Целую тебя.

Л. Т.

5 апреля 1896 г.

287. В. В. Стасову

1896 г. Апреля 7. Москва.

Сейчас кончил записку Стефановича* и спешу очень, очень благодарить вас, дорогой Владимир Васильевич, за ее присылку. Она очень интересна для всех, а для меня очень может быть полезна. Как это вы умеете догадаться о том, что кому нужно, и сделать это самое. Горе мое то, что время мое коротко, и à tort или à raison*, но считаю начатую мною нехудожественную работу самою важною и на это колесо пускаю всю ту воду, которая еще течет, если течет, через меня*. Холевинскую выпустили к нашей радости*. О вас и вашем посещении* вспоминаю с большим удовольствием и пользой: повторять то, что написано во всех прописях, слишком много охотников, а своих собственных, на своей земле выращенных мыслей слишком мало, а они только и нужны.

Прощайте пока, дружески жму вам руку, до Ясной Поляны, или того места, которое не имеет названия, quo non nati jacent*.

Л. Толстой.

7 апреля 1896 г.

За портрет Герцена* тоже благодарю. Может быть, тот лучше, но и этот хорош.

288. С. Н. Толстому

1896 г. Апреля 19. Москва.

Давно не видался с тобой и часто вспоминаю и думаю о тебе. Ужасно обидно было узнать, что ты написал мне письмо и не послал. Верочка* писала. Если бы даже это были возражения и опровержения, мне все-таки очень это важно и дорого. Ты был нездоров, впрочем, наше нездоровье — старость — не перестает. Может, что-нибудь особенное передумал. Как теперь живешь? Что Гриша? утих ли?

Наша жизнь суетливая, шальная идет по-прежнему. Только и живого в жизни, что утренние часы, которые остаюсь один, а то сплошная толкучка. Теперь с коронацией* и весною еще хуже. Вчера был за городом на велосипеде, видел, что пашут, и слышал жаворонков, и как пахнет распаханной землей. И очень захотелось другой жизни, чем ту, которую веду. Вчера же вечером был в театре, слушал знаменитую новую музыку Вагнера «Зигфрид», опера*. Я не мог высидеть одного акта и выскочил оттуда как бешеный, и теперь не могу спокойно говорить про это. Это глупый, не годящийся для детей старше 7 лет балаган с претензией, притворством, фальшью сплошной и музыки никакой. И несколько тысяч человек сидят и восхищаются. На этом пределе музыки я с тобой согласен. Я только расширяю пределы. Может быть, оттого что я с молоду испортился, но все-таки несравненно больше музыкант тот, кто отвергает и Бетховена, чем тот, кто допускает Вагнера. Прощай.

Хотел уничтожить это письмо, так оно мне не нравится, и сделал бы это, если бы ты не сделал этого.

Мы через неделю переезжаем*. Целую Марью Михайловну и девочек.

289. И. Л. Горемыкину

1896 г. Апреля 20. Москва.

Милостивый государь

Иван Логинович,

Обращаюсь к вам, как человек к человеку, с чувством уважения и доброжелательства, с которыми прошу и вас отнестись к моему письму. Только при искренности этих чувств возможно понимание и соглашение.

Дело касается тех преследований, которым подвергаются со стороны чинов вашего министерства лица, имеющие мои запрещенные в России сочинения и дающие их читать тем, которые их об этом просят. Таким преследованиям, сколько мне известно, подвергалось много различных лиц. Один же из последних случаев был с женщиной-врачом Холевинской в Туле, обысканной, посаженной в острог и теперь допрашиваемой следователем по обвинению в распространении моих сочинений.

Этот случай с г-жой Холевинской, женщиной уже не молодой, слабой здоровьем, чрезвычайно нервной и в высшей степени почтенной по своим душевным качествам, заслужившим ей всеобщую любовь всех знающих ее, особенно поразителен.

Поводом к этому, сколько мне известно, послужило следующее: г-жа Холевинская близко знакома и дружна с моими дочерьми. Один тульский рабочий* несколько раз писал мне, прося дать ему для прочтения мое сочинение «В чем моя вера?». Не имея под рукою свободного экземпляра и не зная этого человека, я несколько писем его оставил без ответа. Нынешней же зимой, получив вновь письмо с той же просьбой, я передал его дочери моей, прося ее, если у нас есть та книга, о которой он просил, послать ее ему. Дочь моя, не имея свободного экземпляра, но помня, что в том же городе Туле, откуда писал проситель, живет г-жа Холевинская, имеющая некоторые из моих запрещенных сочинений, послала просителю свою карточку с просьбой дать подателю ее то, что у нее найдется. Это обращение моей дочери к г-же Холевинской и послужило поводом к ее аресту и всем тем истязаниям, которым ее подвергли.

Я думаю, что такого рода меры неразумны, бесполезны, жестоки и, главным образом, несправедливы. Неразумны они потому, что нет и не может быть никакого объяснения, почему из тех тысяч людей, которые имеют мои сочинения и дают их читать своим знакомым, выбрана для преследования одна г-жа Холевинская.

Бесполезны эти меры потому, что они не достигают никакой цели: пресечения эти меры не достигают, потому что то зло, которое предполагается прекратить, продолжает существовать среди тысяч людей, которых нет возможности всех арестовать и держать в тюрьмах. Жестоки же эти меры потому, что для многих людей, слабых и нервных, какова г-жа Холевинская, обыски, допросы и, в особенности, заключение в тюрьму могут быть причинами тяжелых нервных болезней, как это и было с г-жой Холевинской, и даже смерти. Главное же — меры эти в высшей степени несправедливы, потому что они не направляются на то лицо, от которого исходит то, что считается правительством злом.

Такое лицо в данном случае я: я пишу те книги и письменно и словесным общением распространяю те мысли, которые правительство считает злом, и потому, если правительство хочет противодействовать распространению этого зла, то оно должно обратить на меня все употребляемые им теперь меры против случайно попадающихся под его действие лиц, виновных только в том, что они имеют интересующие их запрещенные книги и дают их для прочтения своим знакомым. Правительство должно поступить так еще и потому, что я не только не скрываю этой своей деятельности, но, напротив, прямо этим самым письмом заявляю, что я писал и распространял те книги, которые считаются правительством вредными, и теперь продолжаю писать и распространять и в книгах, и в письмах, и в беседах такие же мысли, как и те, которые выражены в книгах.

Сущность этих мыслей та, что людям открыт несомненный закон бога, стоящий выше всех человеческих законов, по которому мы все должны не враждовать, не насиловать друг друга, а, напротив, любить и помогать, — должны поступать с людьми так же, как бы хотели, чтобы другие поступали с нами.

Эти-то мысли, вместе с вытекающими из них практическими выводами, я и выражал, как умел, в своих книгах и стараюсь теперь еще яснее и доступнее выразить в книге, которую пишу*. Эти же мысли я высказываю в беседах и в письмах, которые я пишу знакомым и незнакомым людям. Эти самые мысли я выражаю теперь и вам, указывая на те противные закону бога жестокости и насилия, которые совершаются чинами вашего министерства.

Сказанные Гамалиилом слова о распространении христианского учения, что если дело это от человеков, то оно разрушится, а если оно от бога, то не можете разрушить его; берегитесь поэтому, чтобы нам не оказаться богопротивниками, — остаются всегда уроком истинной правительственной мудрости в ее отношениях к проявлению деятельности людей. Если деятельность эта ложная, она падет сама собою, если же деятельность эта имеет своим содержанием дело божие, каково то дело божие нашего времени — замены принципа насилия принципом разумной любви, то никакие внешние усилия не могут ни ускорить, ни задержать совершения его. Если правительство допустит беспрепятственное распространение этих мыслей, они будут распространяться медленно и равномерно; если правительство будет подвергать, как оно делает теперь, преследованиям людей, усвоивших эти мысли и передающих их другим, распространение этих мыслей ровно настолько уменьшится в среде людей робких, слабых и неопределившихся, насколько оно усилится в среде людей сильных, энергичных и убежденных. И потому процесс распространения истины не остановится, и не задержится, и не ускорится, как бы ни поступало правительство.

Таков, по моему мнению, общий и неизменный закон распространения истины, и потому самое мудрое, что может делать правительство по отношению проявления нежелательных для него идей, состоит в том, чтобы ничего не предпринимать, а тем более не употреблять таких недостойных, жестоких и явно несправедливых мер, как истязание невинных людей только за то, что они делают то самое, что делают и делали десятки тысяч других людей, никем за это не преследуемых.

Если же правительство хочет непременно не бездействовать, а наказывать, угрожать или пресекать то, что оно считает злом, то наименее неразумное и наименее несправедливое, что оно может сделать, состоит в том, чтобы все меры наказания, устрашения или пресечения зла направить против того, кто считается правительством источником его, то есть против меня, тем более, что я заявляю вперед, что буду не переставая, до своей смерти, делать то, что правительство считает злом, а что я считаю своей священной перед богом обязанностью.

И не думайте, пожалуйста, чтобы я, прося обратить против себя меры насилия, употребляемые против некоторых моих знакомых, предполагал, что употребление таких мер против меня представляет какое-либо затруднение для правительства, — что моя популярность и мое общественное положение ограждают меня от обысков, допросов, высылок, заключения и других худших насилий. Я не только не думаю этого, но убежден, что если правительство поступит решительно против меня, сошлет, посадит в тюрьму или приложит еще более сильные меры, то это не представит никаких особенных затруднений, и общественное мнение не только не возмутится этим, но большинство людей вполне одобрит такой образ действия и скажет, что давно уже пора было это сделать.

Бог видит, что, пиша это письмо, я не подчиняюсь желанию бравировать власть или как-нибудь выказаться, а вызван к этому нравственной потребностью, состоящею в том, чтобы снять с невинных людей ответственность за поступки, совершаемые мною, а главное — указать правительственным лицам, и вам в том числе, на жестокость, неразумность и несправедливость употребляемых мер и просить вас, по мере возможности, прекратить их и освободить себя от нравственной за них ответственности.

Очень буду благодарен, если вы ответите мне простым неофициальным письмом* о том, что вы думаете о высказанном мною, и о том, исполните ли мою просьбу перенести на будущее время все преследования, если они уже считаются необходимыми, на меня — главное лицо, с точки зрения правительства, — заслуживающего их.

С чувством истинного доброжелательства остаюсь уважающим вас

Л. Толстой.

290. В. В. Стасову

1896 г. Мая 2. Ясная Поляна.

Виноват перед вами, дорогой Владимир Васильевич, за то, что не отвечал и не благодарил за прекрасный портрет Герцена и еще что-то*. Parent du Châtelet* y меня есть, а если еще что вам попадет под руку в этом роде, то пришлите. Мы три дня как переехали в деревню, и холодно, и мне нездоровится, так что несколько дней не мог работать, а без этого не жизнь.

Л. Толстой.

Архитектор ваш был утром, когда я был занят, а потом, к сожалению, не зашел*. Я бы рад был узнать его, как и все vos amis sont mes amis*.

291. В. В. Стасову

1896 г. Мая 23. Ясная Поляна.

Простите, Владимир Васильевич, что долго не отвечал вам. Очень, очень благодарен вам за книги, которые все получил и некоторые прочел*. А еще более благодарен вам за намерение заехать к нам и пожить несколько дней. Только устройте, если вам все равно, чтобы это было не раньше 20-х чисел июня. А то у нас постройки и нет помещения; в конце же июня очень радуюсь мысли побеседовать с вами. Я все сижу над работой, которую задал себе и в которой очень медленно подвигаюсь, но не позволяю себе делать ничего другого*. Теперь же безумие и мерзости коронации ужасно тревожат меня. Все наши вам кланяются. Так, до свиданья, пожалуйста.

Л. Толстой.

23 мая. 1896.

292. А. Н. Баранову

1896 г. Мая конец. Ясная Поляна.

Я получил ваши письма и материалы по Мультановскому делу*. Я и прежде знал про него и читал то, что было в газетах. Не думаю, чтобы мое мнение по этому делу могло повлиять на судей или присяжных, в особенности потому, что оно таково, что несчастные, мучимые вотяки должны быть оправданы и освобождены независимо от того, совершили они или не совершили то дело, по которому они обвиняются. Кроме того, надеюсь, что с помощью всех тех разумных и гуманных людей, которые возмущены этим делом и стоят за оправдание, оправдание это состоится или уже состоялось.

От души желаю вам успеха и прошу принять уверение в моем уважении и симпатии.

Лев Толстой.

293. Л. Л. Толстому

1896 г. Июня 7. Ясная Поляна.

Каждый день собираюсь писать вам, милые дети Лева и Дора, потому что каждый день по многу раз, с большой любовью и радостью за ваше счастье, думаю о вас, и все не успеваю. Нынче хоть несколько строк, но напишу вам, напишу, главное, то, что я очень вас люблю и как-то особенно, точно я сам вместе с вами переживаю то, что и вместе с вами боюсь за ваше счастье, за те первые шаги, которые вы сделаете. Я жду от вас всего хорошего, но все-таки боюсь. Не успевал я вам написать оттого, что утро весь поглощен своей работой: изложение веры, и не позволяю себе ни минуты урвать от этого времени, так как жизни немного осталось, а думается, что это я обязан сделать*. Работа подвигается, хотя и медленно. А потом обед, прогулка, посетители, вечер и ужин все вместе, а потом спать, и так каждый день.

Смотрите, не ссорьтесь. Всякое слово, произнесенное друг другу недовольным тоном, взгляд недобрый — событие очень важное. Надо привыкнуть не быть недовольным друг другом, не иначе как так, как бываешь недоволен собой, — недоволен своим поступком, но не своей душой. Прекрасно выражение: моя душа, то есть не вся моя душа, но душа моя же. Люблю, как душу. Именно не как тело свое, а как свою душу.

Как хочется увидать вас, потому что знаю, что буду радоваться.

Вчера у меня было удивительное событие. Раза три ко мне приходил штатский молодой человек из Тулы, прося дать ему книг. Я давал ему мои статьи некоторые и говорил с ним. Он по убеждению нигилист и атеист. Я от всей души говорил ему, что думаю. Вчера он пришел и подал мне записку. Прочтите, говорит, потом вы скажете, что вы думаете обо мне. В записке было сказано, что он жандармский унтер-офицер, шпион, подосланный ко мне, чтобы узнать, что у меня делается, и что ему стало невыносимо, и он вот открывается мне*. Очень мне было и жалко, и гадко, и приятно. Сейчас пришли звать ужинать на террасе. После ужина буду читать: «Свет Азии»* и играть в шахматы с Танеевым. Может быть, он будет играть. Андрюша здесь. Миша ничего, хотя можно бы желать больше духовной жизни. Девочки по-прежнему. Прощай пока, целую вас обоих. Последнее твое письмо мама́ понравилось мне и формой и содержанием. Пиши поподробнее.

Л. Т.

294. А. М. Калмыковой

1896 г. Августа 31. Ясная Поляна.

Многоуважаемая

Александра Михайловна,

Очень рад был бы вместе с вами и вашими товарищами Девелем и Рубакиным — деятельность которых знаю и ценю — отстаивать права комитета грамотности* и воевать против врагов народного просвещения; но не вижу никаких средств противодействия на том поприще, на котором вы работаете*.

Я утешаю себя только тем, что занят, не переставая, этой же самой борьбой с теми же врагами просвещения, хотя и на другом поприще.

По тому частному вопросу, который занимает вас, я думаю, что, вместо уничтоженного комитета грамотности, надо бы устроить множество других обществ грамотности, с теми же задачами и независимо от правительства, не спрашивая у него никаких цензурных разрешений и предоставляя ему, если оно захочет, преследовать эти общества грамотности, карать за них, ссылать и т. п. Если оно будет это делать, то только придаст этим особенное значение хорошим книгам и библиотекам и усилит движение к просвещению.

Мне кажется, что теперь особенно важно делать доброе спокойно и упорно, не только не спрашиваясь правительства, но сознательно избегая его участия. Сила правительства держится на невежестве народа, и оно знает это и потому всегда будет бороться против просвещения. Пора нам понять это. Давать же правительству возможность, распространяя мрак, делать вид, что оно занято просвещением народа, как это делают всякого рода мнимопросветительные учреждения, контролируемые им, — школы, гимназии, университеты, академии, всякого рода комитеты и съезды, — бывает чрезвычайно вредно. Добро — добро, и просвещение — просвещение только тогда, когда оно совсем добро и совсем просвещение, а не применительно к циркулярам Делянова* и Дурново*. Главное же, мне всегда жалко, что такие драгоценные, бескорыстные, самоотверженные силы тратятся так непроизводительно. Иногда мне просто смешно смотреть на то, как люди, хорошие, умные, тратят свои силы на то, чтобы бороться с правительством на почве тех законов, которые пишет по своему произволу это самое правительство.

Дело, мне кажется, в следующем:

Есть люди, к которым мы принадлежим, которые знают, что наше правительство очень дурно, и борются с ним. Со времен Радищева и декабристов способов борьбы употреблялось два: один способ — Стеньки Разина, Пугачева, декабристов, революционеров 60-х годов, деятелей 1-го марта и других; другой — тот, который проповедуется и применяется вами — способ «постепеновцев», — состоящий в том, чтобы бороться на законной почве, без насилия, отвоевывая понемногу себе права. Оба способа, не переставая, употребляются вот уже более полустолетия на моей памяти, и положение становится все хуже и хуже; если положение и улучшается, то происходит это не благодаря той или другой из этих деятельностей, а несмотря на вред этих деятельностей (по другим причинам, о которых я скажу после), и та сила, против которой борются, становится все могущественнее, сильнее и наглее. Последние проблески самоуправления: земство, суд, ваши комитеты и др. — всё упраздняется, как «бессмысленные мечтания»*.

Теперь, когда прошло столько времени, что тщетно употребляются оба эти средства, можно, кажется, ясно видеть, что ни то, ни другое средство не годится и почему. Мне, по крайней мере, который всегда питал отвращение к нашему правительству, но никогда не прибегал ни к тому, ни к другому способу борьбы с ним, недостатки этих обоих средств очевидны.

Первое средство не годится, во-первых, потому, что если бы даже и удалось изменение существующего порядка посредством насилия, то ничто бы не ручалось за то, что установившийся новый порядок был бы прочен и что враги этого нового порядка не восторжествовали бы при удачных условиях и при помощи того же насилия, как это много раз бывало во Франции и везде, где бывали революции. И потому новый, установленный насилием порядок вещей должен был бы непрестанно быть поддерживаемым тем же насилием, то есть беззаконием, и, вследствие этого, неизбежно и очень скоро испортился бы так же, как и тот, который он заменил. При неудаче же, как это всегда было у нас, все насилия революционные, от Пугачева до 1-го марта, только усиливали тот порядок вещей, против которого они боролись, переводя в лагерь консерваторов и ретроградов все огромное количество нерешительных, стоявших посредине и не принадлежавших ни к тому, ни к другому лагерю людей. И потому думаю, что, руководствуясь и опытом и рассуждением, смело можно сказать, что средство это, кроме того, что безнравственно, — неразумно и недействительно.

Еще менее действительно и разумно, по моему мнению, второе средство. Оно недействительно и неразумно, потому что правительство, имея в своих руках всю власть (войско, администрацию, церковь, школы, полицию) и составляя само те так называемые законы, на почве которых либералы хотят бороться с ним, — правительство, зная очень хорошо, что именно ему опасно, никогда не допустит людей, подчиняющихся ему и действующих под его руководством, делать какие бы то ни было дела, подрывающие его власть. Так, например, хоть бы в данном случае, правительство, как у нас (да и везде), держащееся на невежестве народа, никогда не позволит истинно просвещать его. Оно разрешает всякого рода мнимопросветительные учреждения, контролируемые им, — школы, гимназии, университеты, академии, всякого рода комитеты и съезды и подцензурные издания до тех пор, пока эти учреждения и издания служат его целям, то есть одуряют народ, или, по крайней мере, не мешают одурению его; но при всякой попытке этих учреждений или изданий пошатнуть то, на чем зиждется власть правительства, то есть невежество народа, правительство преспокойно, не отдавая никому отчета, почему оно поступает так, а не иначе, произносит свое «veto», преобразовывает, закрывает заведения или учреждения и запрещает издания. И потому, как это ясно и по рассуждению и по опыту, такое мнимое, постепенное завоевание прав есть самообман, очень выгодный правительству и поэтому даже поощряемый им.

Но мало того, что эта деятельность неразумна и недействительна, она и вредна. Вредна этого рода деятельность, во-первых, потому, что просвещенные, добрые и честные люди, вступая в ряды правительства, придают ему нравственный авторитет, который оно не имело бы без них. Если бы все правительство состояло бы из одних только тех грубых насильников, корыстолюбцев и льстецов, которые составляют его ядро, оно не могло бы держаться. Только участие в делах правительства просвещенных и честных людей дает правительству тот нравственный престиж, который оно имеет. В этом — один вред деятельности либералов, участвующих или входящих в сделки с правительством. Во-вторых, вредна такая деятельность потому, что для возможности ее проявления эти самые просвещенные, честные люди, допуская компромиссы, приучаются понемногу к мысли о том, что для доброй цели можно немножко отступать от правды в словах и делах. Можно, например, не признавая существующую религию, исполнять ее обряды, можно присягать, можно подавать ложные, противные человеческому достоинству адресы, если это нужно для успеха дела, можно поступать в военную службу, можно участвовать в земстве, не имеющем никаких прав, можно служить учителем профессором, преподавая не то, что считаешь нужным, а то, что предписано правительством, даже — земским начальником, подчиняясь противным совести требованиям и распоряжениям правительства, можно издавать газеты и журналы, умалчивая о том, что нужно сказать, и печатая то, что велено. Делая же эти компромиссы, пределов которых никак нельзя предвидеть, просвещенные и честные люди, которые одни могли бы составлять какую-нибудь преграду правительству в его посягательстве на свободу людей, незаметно отступая все дальше и дальше от требований своей совести, не успеют оглянуться, как уже попадают в положенье полной зависимости от правительства: получают от него жалованье, награды и, продолжая воображать, что они проводят либеральные идеи, становятся покорными слугами и поддерживателями того самого строя, против которого они выступили.

Правда, есть еще и лучшие, искренние люди этого лагеря, которые не поддаются на заманивания правительства и остаются свободными от подкупа, жалованья и положения. Эти люди, большей частью, запутавшись в тех сетях, которыми их опутывает правительство, бьются в этих сетях, как вы теперь с своими комитетами, топчась на одном месте, или, раздражившись, переходят в лагерь революционеров, или стреляются, или спиваются, или, отчаявшись, бросают все и, что чаще всего, удаляются в литературу, где, подчиняясь требованиям цензуры, высказывают только то, что позволено, и, этим самым умолчанием о самом важном внося самые превратные и желательные для правительства мысли в публику, продолжают воображать, что они своим писанием, дающим им средства к существованию, служат обществу.

Так что и рассуждение и опыт показывают мне, что оба средства борьбы против правительства, употреблявшиеся до сих пор и теперь употребляемые, не только не действительны, но оба содействуют усилению власти и произвола правительства.

Что же делать? Очевидно, не то, что в продолжение семидесяти лет оказалось бесплодным и только достигало обратных результатов. Что же делать? А то самое, что делают те, благодаря деятельности которых совершалось все то движение вперед к добру и к свету, которое совершилось и совершается с тех пор, как стоит мир. Вот это-то и надо делать. Что же это такое?

А простое, спокойное, правдивое исполнение того, что считаешь хорошим и должным, совершенно независимо от правительства, от того, что это нравится или не нравится ему. Или другими словами: отстаивание своих прав, не как члена комитета грамотности, или гласного, или землевладельца, или купца, или даже члена парламента, а отстаивание своих прав разумного и свободного человека, и отстаивание их не так, как отстаиваются права земств и комитетов, с уступками и компромиссами, а без всяких уступок и компромиссов, как и не может иначе отстаиваться нравственное и человеческое достоинство.

Для того чтобы успешно защищать крепость, нужно сжечь все дома предместья и оставить только то, что твердо и что мы ни за что не намерены сдать. Точно так же и здесь: надо сначала уступить все то, что мы можем сдать, и оставить только то, что не сдается. Только тогда, утвердившись на этом несдаваемом, мы можем завоевать и все то, что нам нужно. Правда, права члена парламента, или хоть земства, или комитета, — больше, чем права простого человека, и, пользуясь этими правами, кажется, что можно сделать очень многое; но горе в том, что для приобретения прав земства, парламента, комитета, надо отказаться от части своих прав, как человека. А отказавшись хотя от части прав, как человека, нет уже никакой точки опоры и нельзя ни завоевать, ни удержать никакого настоящего права. Для того чтобы вытаскивать других из тины, надо самому стоять на твердом, а если для удобства вытаскивания самому сойти в тину, то и других не вытащишь, и сам завязнешь. Очень может быть хорошо и полезно провести в парламенте восьмичасовой день, или в комитете либеральную программу школьных библиотек; но если для этого нужно члену парламента публично, поднимая руку, лгать, произнося присягу, лгать, выражая словами уважение тому, чего он не уважает; или, для нас, для проведения самых либеральных программ, служить молебны, присягать, надевать мундиры, писать лживые и льстивые бумаги и говорить такие же речи и т. п., то, делая все эти вещи, мы теряем, отказываясь от своего человеческого достоинства, гораздо больше, чем выигрываем, и, стремясь к достижению одной определенной цели (большей частью цель эта и не достигается), лишаем себя возможности достигнуть других, самых важных целей. Ведь сдерживать правительство и противодействовать ему могут только люди, в которых есть нечто, чего они ни за что, ни при каких условиях не уступят. Для того чтобы иметь силу противодействовать, надо иметь точку опоры. И правительство очень хорошо знает это и заботится, главное, о том, чтобы вытравить из людей то, что не уступает, — человеческое достоинство. Когда же оно вытравлено из них, правительство спокойно делает то, что ему нужно, зная, что оно не встретит уже настоящего противодействия. Человек, который согласился публично присягать, произнося недостойные и лживые слова присяги, или покорно в мундире дожидаться несколько часов приема министра, или записавшись в охрану на коронации, или для приличия исполнивши обряд говения и т. п., уже не страшен правительству.

Александр II говорил, что либералы не страшны ему, потому что он знает, что всех их можно купить не деньгами, так почестями.

Ведь люди, участвующие в правительстве или работающие под его руководством, делая вид, что они борются, могут обманывать себя и своих единомышленников; но те, кто с ними борются, несомненно знают по противодействию, которое они оказывают, что они не тянут, а делают только вид. И это знает наше правительство по отношению либералов и постоянно делает испытания, насколько действительно есть настоящее противодействие, и, удостоверившись в достаточном для своих целей отсутствии его, делает свои дела с полной уверенностью, что с этими людьми все можно.

Правительство Александра III знало это очень хорошо и, зная это, спокойно уничтожило все то, чем так гордились либералы, воображая себе, что они все это сделали: изменило, ограничило суд присяжных; уничтожило мировой суд; уничтожило университетские права; изменило всю систему преподавания в гимназиях; возобновило кадетские корпуса; даже казенную продажу вина; установило земских начальников; узаконило розги; уничтожило почти земство; дало бесконтрольную власть губернаторам; поощряло экзекуции; усилило административные ссылки и заключения в тюрьмах и казни политических; ввело новые гонения за веру; довело одурение народа дикими суевериями православия до последней степени; узаконило убийство на дуэлях; установило беззаконие в виде охраны с смертной казнью, как нормальный порядок вещей; и в проведении всех этих мер не встречало никакого противодействия, кроме протеста одной почтенной женщины*, смело высказавшей правительству то, что она считала правдой. Либералы же говорили потихоньку между собою, что им все это не нравится, но продолжали участвовать и в судах, и в земствах, и в университетах, и на службе, и в печати. В печати они намекали на то, на что позволено было намекать, молчали о том, о чем было велено молчать; но печатали все то, что велено было печатать. Так что всякий читатель, получая либеральную газету и журнал, не будучи посвящен в то, что говорилось потихоньку в редакциях, читал изложение без комментарий и осуждений самых жестоких и неразумных мер, подобострастные и льстивые адресы, обращенные к виновникам этих мер, и часто даже восхваления их. Так вся печальная деятельность правительства Александра III, разрушившая все то доброе, что стало входить в жизнь при Александре II, и пытавшаяся вернуть Россию к варварству времен начала нынешнего столетия, — вся эта постыдная деятельность виселиц, розг, гонений, одурения народа, — сделалась предметом безумного, печатавшегося во всех либеральных газетах и журналах восхваления Александра III и возведения его в великого человека, в образцы человеческого достоинства. То же продолжается и при новом царствовании. Вступившего на место прежнего царя молодого человека, не имеющего никакого понятия о жизни, уверили те люди, которые стоят у власти и которым это выгодно, что для управления ста миллионами надо делать то самое, что делал его отец, то есть надо ни у кого не спрашивать, что нужно делать, а делать только то, что взбредет в голову или что посоветует первый из приближенных льстецов. И, вообразив себе, что неограниченное самодержавие есть священное начало жизни русского народа, молодой человек этот начинает свое царствование тем, что вместо того, чтобы просить представителей русского народа помочь ему советами в управлении, в котором он, воспитанный в гвардейских полках, ничего не понимает и не может понимать, он дерзко, неприлично кричит на явившихся к нему с поздравлениями представителей русского народа, называя робко выраженное некоторыми из них желание доводить до сведения власти о своих нуждах «бессмысленными мечтаниями». И что же? Русское общество возмутилось, просвещенные и честные люди — либералы — высказали свое негодование и отвращение, по крайней мере, воздержались от восхваления такого правительства и от участия в нем и поощрения его? Нисколько. С этого времени начинается особенно напряженное взапуски восхваление и отца, и подражающего ему сына, и не слышится ни одного протестующего голоса, и залы Зимнего дворца заваливаются подлыми, льстивыми адресами и подносимыми иконами. Устраивается ужасающая по своей нелепости, безумной трате денег, коронация; происходят от презрения к народу и наглости властителей страшные бедствия погибели тысячей людей, на которые устроители ее смотрят как на маленькое омрачение торжеств, которые не должны от этого прерываться; устраивается никому, кроме тех, кто устроили ее, не нужная выставка, на которую тратятся миллионы; с неслыханной прежде наглостью выдумываются в канцелярии синода новые, самые глупые средства одурения народа, — мощи человека, про которого никто ничего никогда не знал; усиливаются строгости цензуры, продолжается положение охраны, то есть узаконенное беззаконие, и положение становится все хуже и хуже.

А я думаю, что всего этого не было бы, если бы те просвещенные и честные люди, которые теперь заняты либеральной деятельностью на почве законности в земствах, комитетах, подцензурной литературе и т. п., направляли бы свою энергию не на то, чтобы в формах, учрежденных самим правительством, как-нибудь обмануть его и заставить действовать себе на вред и погибель*, а только на то, чтобы, ни в коем случае не участвуя в правительстве и ни в каких делах, связанных с ним, отстаивать свои личные права человека.

* Иногда мне просто смешно подумать, как могут люди заниматься таким очевидно невозможным делом, точно как думать, что можно отрезать у животного ногу так, чтобы оно не заметило.

«Вам угодно учредить, вместо мировых судей, земских начальников с розгами, — это ваше дело; но мы не пойдем ни судиться к вашим земским начальникам, ни сами не будем поступать в эту должность; вам угодно сделать суд присяжных одною формальностью, — это ваше дело, но мы не пойдем в судьи, ни в адвокаты, ни в присяжные; вам угодно под видом охраны установить бесправие, — это ваше дело, но мы не будем участвовать в ней и будем прямо называть охрану беззаконием и смертные казни без суда — убийством; вам угодно устроить классические гимназии с военными упражнениями и законом божиим или кадетские корпуса, — ваше дело, но мы не будем в них учителями, не будем посылать в них наших детей, а будем воспитывать их так, как считаем хорошим; вам угодно свести на нет земство, — мы не будем участвовать в нем; вы запрещаете печатать то, что вам не нравится, — вы можете ловить, сжигать, наказывать типографщиков, но говорить и писать вы не можете нам помешать, и мы будем делать это; вы велите присягать на верность царю, — мы не будем делать этого, потому что это глупость, ложь и подлость; вы велите служить в военной службе, — мы не будем делать этого, потому что считаем массовое убийство таким же противным совести поступком, как и убийство одиночное, а, главное, обещание убивать, кого прикажет начальник, — самым подлым поступком, который может сделать человек; вы исповедуете религию, отставшую на тысячу лет от века, с Иверской*, мощами и коронациями, — это ваше дело, но идолопоклонство и изуверство мы не только не признаем религиею, но называем изуверством и идолопоклонством и стараемся избавить от него людей».

И что может правительство против такой деятельности? Можно сослать, посадить в тюрьму человека за то, что он готовит бомбу или даже печатает прокламацию к рабочим, и можно передать комитет грамотности из одного министерства в другое или закрыть парламент; но что может сделать правительство с человеком, который не хочет публично лгать, поднимая руку, или не хочет детей отдавать в заведение, которое он считает дурным, или не хочет учиться убивать людей, или не хочет участвовать в идолопоклонстве, или не хочет участвовать в коронациях, встречах и адресах, или говорит и пишет то, что думает и чувствует? Преследуя человека, правительство делает из такого человека возбуждающего общее сочувствие мученика и подрывает те основы, на которых оно само держится, так как, поступая так, оно вместе того, чтобы охранять человеческие права людей, само нарушает их.

И стоит только всем тем просвещенным и честным людям, силы которых гибнут теперь во вред себе и делу на революционной, социалистической и либеральной деятельности, начать поступать так, и тотчас же составилось бы ядро честных, просвещенных и независимых людей и к ядру этому примкнула бы вся, всегда колеблющаяся масса средних людей и явилась бы та единственная сила, которая покоряет правительства, — общественное мнение, требующее свободы слова, свободы совести, справедливости и человечности. А как скоро составилось бы такое общественное мнение, так не только нельзя бы было закрывать комитет грамотности, но сами собой уничтожились бы все те бесчеловечные учреждения охраны, тайной полиции, цензуры, Шлиссельбурга, синода, с которыми борются теперь революционеры и либералы.

Так что для борьбы с правительством пробованы были два средства, — оба неудачные, и остается теперь испытать третье, которое еще не пробовано и которое, по моему мнению, не может не быть успешно. Средство это, коротко выраженное, состоит в том, чтобы всем просвещенным и честным людям стараться быть как можно лучше, и даже лучше не во всех отношениях, а только в одном, именно соблюсти одну из своих элементарных добродетелей — быть честным, не лгать, а поступать и говорить так, чтобы мотивы, по которым поступаешь, были понятны любящему тебя твоему семилетнему сыну; поступать так, чтобы сын этот не сказал: «А зачем же ты, папаша, говорил тогда то, а теперь делаешь или говоришь совсем другое?» Средство это кажется очень слабым, а между тем я убежден, что только одно это средство двигало человечество с тех пор, как оно существует*.

Убежден же я в этом потому, что то, что требуется совестью — высшим предчувствием доступной человеку истины, — есть всегда и во всех отношениях самая нужная и самая плодотворная деятельность. Только человек, живущий сообразно своей совести, может иметь благое влияние на людей. Деятельность же, сообразная с совестью лучших людей общества, есть всегда та самая деятельность, которая требуется для блага человечества в данное время.

Простите, что так много написал вам, может быть, совершенно ненужного вам; но мне давно хотелось высказаться по этому вопросу. Я начал даже большую статью об этом*, но едва ли успею до смерти кончить, и потому хотелось бы хоть кое-как высказаться. Простите, если в чем ошибся.

Дружески жму вам руку.

Лев Толстой.

31 августа 1896.

* Только потому, что были такие люди — прямые, правдивые, мужественные и не уступавшие никому в деле своего человеческого достоинства, и совершились все те благие перевороты, которыми теперь пользуются люди, — от уничтожения пытки, рабства до свободы слова и совести. И это не может быть иначе, потому что то, что требуется совестью, высшим предчувствием доступной человеку истины, — есть всегда и во всех отношениях самая плодотворная и самая нужная в данную минуту для человечества деятельность. Только человек, живущий сообразно своей совести, может иметь влияние на людей, и только деятельность, сообразная с совестью, может быть полезна.

Но я должен оговориться: то, что для достижения тех целей, к которым стремятся и революционеры и либералы, самое действительное средство есть деятельность, сообразная с своей совестью, — не значит то, что для достижения этих целей можно начать жить сообразно с своей совестью. Нарочно начать жить сообразно с своей совестью для достижения каких-либо внешних целей — нельзя.

Жить сообразно с своей совестью можно только вследствие твердых и ясных религиозных убеждений. Когда же есть твердые и ясные религиозные убеждения, то благие последствия от них во внешней жизни придут неизбежно. А потому сущность того, что я хотел сказать вам, состоит в том, что невыгодно хорошим, искренним людям тратить силы ума и души на достижение мелких, практических целей, как разные борьбы народности, партий, либеральных вымогательств, когда не установлено ясное и твердое религиозное мировоззрение, то есть сознание смысла своей жизни и своего назначения. Я думаю, что все силы души и разума хороших людей, желающих служить людям, должны быть направлены на это. А когда это будет, то будет и все остальное.

295. Д. П. Кониси <перевод с английского>

1896 г. Сентября 30. Ясная Поляна.

Дорогой Кониси,

Я очень рад был познакомиться с Току-Томи и его спутником: они показались мне очень просвещенными и свободными в своих взглядах людьми*. Очень порадовался я тоже тому, что вы мне пишете об изменении ваших взглядов на православие. Мне всегда странно было думать и казалось невероятным, чтобы такой умный и свободный от суеверий народ, как японцы, мог бы принять и поверить во все те нелепые и не имеющие ничего общего с христианством догматы, которые составляют сущность церковного христианства, как католического, так и православного и лютеранского. Мне всегда казалось, напротив, что как японцы, так и китайцы неизбежно должны будут принять истинное христианство, которое одно отвечает на те вопросы жизни, которые встают теперь перед всеми людьми и требуют своего разрешения, не находящегося ни в буддизме, ни в конфуцианстве. Все великие учителя человечества всегда проповедовали братство всех людей, но одно христианство указывает тот путь, посредством которого достигается это братство. Вы переводили мои сочинения «Крейцерову сонату» и др., но мне бы очень хотелось познакомить японскую публику с истинным христианством,

как, по моему мнению, его понимал основатель его. Это я, как умел, изложил в книге «В чем моя вера?» и, главное, в книге «Царство божие внутри вас». Я думаю, что эти книги, или, по крайней мере, изложение их содержания, могли бы быть интересны для японцев и показали бы им, что христианство не есть собрание описаний чудес, а самое строгое изложение того смысла человеческой жизни, из которого вытекает не отчаяние, не равнодушие к своим поступкам, а самая определенная нравственная деятельность.

Я посоветовал вашим друзьям выписать для вас из Женевы те книги, которые вы желаете иметь, сам же, если вы только пожелаете этого, пришлю вам для перевода то сочинение, которым я занят теперь и которое содержит самое — сколько я умел сделать — сжатое и точное изложение христианского учения*. Некоторые статьи я передал Току-Томи для пересылки вам. Очень буду рад, если они пригодятся вам*. Затем прощайте, дружески жму вам руку и желаю вам всего хорошего.

Лев Толстой.

30 сентября 1896.

296. Т. Л. Толстой

1896 г. Октября 10–11. Ясная Поляна.

Милая Таня, приезжай скорее, у нас очень хорошо и весело. Князь сегодня приехал, и мы с Машей верхом ездили, Маша на Миронихе, Коля* на Мальчике, а я на Шведке, было очень весело, были у Марьи Александровны. Александра Ивановна уехала.

Мама целый день занимается фотографией. Она сняла несколько раз Козловку и группу нас всех. Лева с Доллан очень веселы, и играем мы все в теннис.

Маша очень свежа и велела тебе сказать, что если тебе нужно, то оставайся в Москве. Она в Пирогово не уедет.

<2> Коля сказал, что седуны твои были безвредны, так как они вместе теряют свою соль*. Целую тебя

Я, Левон старший.

297. С. А. Толстой

1896 г. Октября 23. Ясная Поляна.

Написал тебе это «не письмо», милый друг, и хотел послать с Таней, уехавшей в Тулу, но не успел — она уехала, и вот пишу письмецо, которое сам свезу в Ясенки. Очень мне вчера было сердечно хорошо провожать тебя, только жалко было, что ты испугалась, и досадно было на бедного, лишенного главного человеческого чувства понимания жизни других людей и поэтому до идиотизма эгоистического Мишу. Пишу это отчасти, даже не отчасти, а совсем для него: ему нужнее всякой тригонометрии и Цицерона учиться понимать жизнь других людей, понимать то, что для других несомненно и часто отравляет жизнь, а для него совершенно неизвестно, то, что другие люди так же радуются, страдают, хотят жить так же, как и я. Он совершенно лишен этого чутья, и ему надо вырабатывать в себе это чутье, потому что без него человек — животное, и не простое, а страшное, ужасное животное. Говорю я это ему не потому, что он вчера в вагоне, как ты кротко выразилась, ворчал, а потому, что я никогда, исключая как в важных катастрофах, как твоя болезнь, не видал в нем ни искры сочувствия и интереса к чужой жизни — сестер, братьев, твоей, моей. Сочувствие же истинное может выразиться только в обыденной жизни, а не в катастрофах; в исключительных случаях сочувствие не есть сочувствие страдающему, а опять эгоизм — страх перед нарушением привычного и приятного порядка жизни. Меня этот эгоизм ужасает и действует на меня как вид ужасной, гноящейся, вонючей раны.

Я давно набираю это чувство и вот высказал, только больно то, что знаю вперед, что все, что я сказал, будет спокойно откинуто, как нечто неприятное, нарушающее эгоистическое самодовольство. Если же нет, и ты, Миша, подумаешь и заглянешь в себя и согласишься и захочешь вызвать в себе недостающее, то я буду очень рад. Только признать свои несовершенства, и сейчас же выступят сами собой все хорошие свойства. А они есть в тебе.

Очень уж наболело у меня сердце от этих двух мальчиков. Андрюша, который вчера не пришел к тебе, вернулся опять бог знает когда. Я лег во 2-м часу, его не было. И нынче доволен и горд и куда-то исчез опять.

Ужасно тяжело видеть в моей семье такое противуположное всему тому, что не только теперь, но всегда прежде считал хорошим.

Ну, довольно. Тебе и так скучно, а я еще докучаю. Да хотелось излить горе. А кому же ближе, как тебе. Лева нынче, смотрю, вставляет сам двойную раму с Дорой. Я всегда этому радуюсь. Маша ходила на деревню к больным; учит сейчас и переписывает письмо, которое я написал иркутскому начальнику дисциплинарного батальона*. Я утро спал, писал, последние дни в своей работе запутался и был бы огорчен, если бы не знал, что это бывает и пройдет и еще лучше уяснится*. Ты не скучай и не унывай. Ты говорила, что твой приезд мог быть для нас не так приятен, как прежний. Я, напротив, очень был тобой доволен, и очень хорошо было с тобой, и хотел бы тебя не покидать и для тебя и для себя в духовном отношении.

Таня решила 18 переезжать, я не спорю, но я, если думал, то решил, когда выпадет снег; нынче ветрено и похоже на приближение снега.

Я нынче все утро в постели сочинял стихи в роде Фета, в полусне. В полусне только это простительно.

Целую тебя, Мишу и Сашу.

Еще событие у меня то, что читаю прекрасную, удивительную статью Carpenter, англичанина, о науке*.

298. Деметрио санини <перевод с английского>

1896 г. Ноября 11. Ясная Поляна.

Милостивый государь,

Я только что получил ваше письмо*, в котором вы мне сообщаете, что вследствие письма моей дочери, передавшей вам мое желание, чтобы деньги, предназначенные для подарка, который вы имели намерение мне сделать, были употреблены на дело благотворительности, — вы открыли в вашем кружке подписку, которая достигла 22 500 франков.

В то же самое время я получил известия с Кавказа о том плачевном положении, в котором находится целое население духовных христиан (духоборов), исповедующих евангельские принципы непротивления, и с прошлого года страшно преследуемое русским правительством. Эти несчастные, числом около 2000 душ, были изгнаны из своих домов и переселены в татарские деревни, где у них никаких средств существования. Все деньги, какие у них были, истрачены в течение этого года, и они не имеют средств нанимать себе жилища, покупать пищу и, в особенности, не имеют возможности зарабатывать себе на жизнь своим трудом, в котором никто не нуждается в деревнях, где они принуждены оставаться; так что, как мне пишут люди, которым можно доверять, большая часть женщин и детей больны благодаря лишениям, которые им приходится переносить, и смертность между ними ужасная. Английские квакеры пришли им на помощь, наши друзья тоже собирают, что могут, и посылают им. Но по тому, что мне пишут, бедствие этих людей, страдающих за свои религиозные верования, очень велико, и им следовало бы прийти на помощь, особенно во время зимы. Раз у вас возникла мысль, которой я очень тронут и за которую признателен, сделать подписку на дела благотворительности и раз эта подписка дала сумму в 22 500 франков, не согласились ли бы вы употребить ее на помощь этим несчастным? Я не знаю употребления более достойного и благодетельного, чем это. В случае, если бы вы согласились на мое предложение, не хотели ли бы вы, может быть, поручить кому-нибудь из ваших друзей самому отвезти деньги духоборам. В таком случае я дал бы лицу, которое поехало бы, все нужные указания; в случае, если бы вы не нашли никого, кто мог бы поехать на Кавказ, я поручу кому-нибудь из моих друзей сделать это.

Принося вам еще раз благодарность за доброжелательные чувства, которые вы мне выражаете, прошу вас, милостивый государь, принять уверение в моем уважении и сочувствии.

Лев Толстой.

1896, 23 ноября.

Что касается подарка, я повторяю то, что я вам написал через посредство моей дочери, что предпочитаю, чтобы стоимость подарка была употреблена на покупку пищи и одежды для тех, кто в них нуждается.

299. С. А. Толстой

1896 г. Ноября 13. Ясная Поляна.

13 ноября.

Ужасно грустно мне было, милая голубушка Соня, получить вчера твое письмо к Тане, в котором ты жалуешься на то, что мы тебе не пишем. Я пишу теперь третье письмо*. И они писали. Меня только огорчает, что я после твоего отъезда пропустил день. Надо было рассчитывать на промедление. Ты спрашиваешь: люблю ли я все тебя. Мои чувства теперь к тебе такие, что мне думается, что они никак не могут измениться, потому что в них есть все, что только может связывать людей. Нет, не все. Недостает внешнего согласия в верованиях, — я говорю внешнего, потому что думаю, что разногласие только внешнее, и всегда уверен, что оно уничтожится. Связывает же и прошедшее, и дети, и сознание своих вин, и жалость, и влечение непреодолимое. Одним словом, завязано и зашнуровано плотно. И я рад.

У нас все хорошо. Дружно, здорово. Мне очень хочется скорей соединиться с тобой. Работается плохо, а нынче решил, что не нужно себя насиловать, а отдыхать, и нынче чудный день, солнечный, поехал верхом к Булыгину утром, так что обедал один в 4. А Лева с Дорой ездили в Тулу

<2> кастрюли покупать. Марья Александровна Дубенская нынче уехала.

Зовут ужинать. Что ты все не бодра, и письма твои нехорошие по духу. Очень, очень хочется поскорее с тобой быть, и без хвастовства, не столько для себя, сколько для тебя, но так как ты — я, то и для себя.

Не понравилось мне то, что тебе статья Соловьева понравилась*.

Ну, прощай пока.

Л. Т.

300. А. М. Кузминскому

1896 г. Ноября 13–15. Ясная Поляна.

Любезный друг Александр Михайлович.

Постараюсь ответить на твой запрос так, как ты желаешь. Я думаю, что обращение ко мне г-на Витте и желание моего участия в деле, которым он занят, основано на недоразумении*. Во всем, что я пишу в последние года о вопросах социальных, я выражаю, как умею, мысль о том, что главное зло, от которого страдает человечество, и все неустройство жизни происходит от деятельности правительства. Одна из поразительных иллюстраций этого положения есть не только допускаемые, но неизбежно поощряемые правительством приготовление и распространение губительного яда вина, так как эта продажа дает одну треть бюджета. По моему мнению, если правительство считает справедливым употреблять насилие для блага граждан, то первое употребление этого насилия должно бы было быть направлено на полное запрещение яда, губящего и физическое и духовное благо миллионов людей. Если правительство считает возможным запретить игорные дома и многое другое, то оно точно так же может запретить водку, как она запрещена во многих штатах Америки. Если же оно пользуется этим доходом и позволяет то, что оно могло бы запретить, то как же оно может желать уменьшить потребление вина. Так что общества трезвости, учреждаемые правительством, не стыдящимся самому продавать через своих чиновников яд, губящий людей, представляются мне или фарисейством, или игрушкой, или недоразумением, или и тем и другим и третьим вместе, которым я поэтому никак не могу сочувствовать.

Прости меня, пожалуйста, что я так перемарал это письмо. Хотел сначала написать так, чтобы ты мог прямо мой ответ передать Витте, но кажется, что это так нельзя, что это или раздражит, или огорчит его, чего я истинно не желаю. Насчет же свидания нашего я тоже желал бы избежать этого. Мы стоим на таких отдаленных друг от друга точках, и думаю, что и направления, по которым мы движемся, до такой степени противоположны, что ничего из этого свидания, кроме потери времени, выйти не может.

Нельзя ли тебе так написать ему: «что Толстой не сочувствует вообще казенной продаже вина, как возвращению к старым формам, и не думает, чтобы общества трезвости, ведомые правительственными чиновниками, могли влиять на народ. Вообще же он (Толстой) такой крайний человек, что с ним лучше не водиться». Или что-нибудь в этом роде.

У нас был слух, что тебя переводят сенатором. Мы очень было пожалели, потому что вы любите Киев (нынче ночью видел Таню во сне, что она не хочет уезжать с своей дачи и сажает какие-то деревья), но, судя по вашим письмам, ничего этого нет. И дай бог.

Что бы вы уговорили Драгомирова, чтобы он не писал таких гадких глупостей, и, главное, тон этот: «Ах, господа, господа» и т. д. Ужасно думать, что во власти этого пьяного идиота столько людей*.

Прощай пока, целую тебя. Любящий тебя

Л. Толстой.

*301. H. A. Любимову

1896 г. Декабря 17. Москва.

Уважаемый Николай Алексеевич.

Очень благодарен за присылку мне вашего прекрасного труда*, я говорю прекрасного, потому что слегка заглянул в него и знаю по прежним вашим сочинениям ваше мастерство ясного и точного изложения. Предмет же вашей книги самый интересный в области вашей науки, потому что история науки есть сама наука plus история деятельности ума человечества в известном направлении. С соображениями же вашими о том, что цель жизни человечества есть расширение знания со всеми вытекающими из него (практическими, как я полагаю, вы разумеете) [последствиями], я никак не могу согласиться. Физические знания, в особенности если для приобретения их не требуется затраты лучших сил своей и чужих жизней, составляют безвредное, приятное и могущее быть полезным занятие, но цель жизни заключается, по моему мнению, не в расширении этих знаний, а в нравственном совершенствовании, индивидуальном и общественном, в установлении царства божия и в своем сердце и на земле. Расширение же знаний и вытекающие из них последствия совершенно независимы от нравственного совершенствования и нравственное совершенствование от физических знаний; они могут совпадать, но могут и быть в противоречии друг с другом.

Вы вызываете меня на высказывание моего мнения о значении физических и вообще естественных наук, и потому я позволю себе высказать его. Мне кажется, что никакая отдельная наука, ни наука вообще не должна предъявлять своих прав на высшее и исключительное значение; что такое предъявление прав в высшей степени не научно, потому что не имеет никаких оснований, кроме желания людей, занимающихся науками, думать, что они занимаются самым важным на свете делом и что поэтому они свободны от требований, предъявляемых действительно высшим делом жизни, исполнением воли бога — религией. По-моему, наука для того, чтобы законно занимать подобающее ей и достойное уважения место, должна помнить, что она есть безразличное занятие, вроде всякого ремесла (хотя одно из самых утонченных ремесл), которое само в себе не представляет никакого достоинства и может быть употреблено на пользу и на вред, и тогда оно есть хорошее препровождение времени, как и всякий труд. Но как только наука заявляет права на высшее значение становится на то место, на котором может стоять только нравственность, как это часто делается в последнее время и как вы это высказываете в вашем письме*, так она становится уже не хорошее, а очень вредное препровождение времени. Повторяю свою благодарность за присылку книги и доброе письмо ваше, остаюсь

с истиным уважением Лев Толстой

Загрузка...