Глава четырнадцатая НА ГРАНИЦЕ ПОЭЗИИ И НАУКИ (ФЛОРЕНСКИЙ)

Павел Александрович Флоренский (1882–1937) был человеком великих дарований и уникальной трагической судьбы. Выдающийся математик, философ, богослов, искусствовед, прозаик, инженер, лингвист, государственный мыслитель — «русский Леонардо да Винчи» — он безвинно погиб в сталинском застенке.

Флоренский родился близ местечка Евлах Елизаветпольской губернии (ныне Азербайджан) в семье инженера-путейца, строившего Закавказскую железную дорогу. Мать происходила из древнего армянского рода Сатаровых.

Мальчик рос в обстановке религиозного индифферентизма, позитивистского пренебрежения к традиции, к духовным устоям жизни. Флоренский подробно рассказывает об этом в своих воспоминаниях, посвященных детству, — «Детям моим. Воспоминания прошлых дней» (написанных в 1916–1924 годах и изданных в наши дни), — замечательных во многих отношениях. Желающему углубить свое понимание наследия Флоренского знание их обязательно. Прежде всего это гармоничная проза. Писалась она в то время, когда господствовали формалистические вихри, когда модой считалось коверкать и засорять язык. Флоренский придерживается классических образцов. У него можно учиться стилю. И философской глубине.

Воспоминания почти лишены внешних аксессуаров и частностей, внимание автора сосредоточено на внутреннем мире ребенка. Знать этот мир необычайно важно, ибо в раннем возрасте формируются мировоззрение, характер и творческие потенции человека. Взрослый — родом из детства. Ребенку трудно о себе рассказать: даже детскому психологу не всегда понятен язык малышей. Писатель — посредник между ребенком и психологом. Писателя и ребенка объединяет эстетическое отношение к миру. Взрослому ближе научный взгляд: он видит пространство, наполненное вещами, которые едины в силу таких-то и таких-то признаков и в то же время чужды друг другу. Для ребенка, отмечает Флоренский, характерно преобладание вещей над пространством. Каждый предмет как бы замкнут в себе, причем разобщенность предметов преодолевается изнутри, их единство не мотивировано общими признаками.

Способность ощутить «немотивированное единство» — важнейшее качество первооткрывателя, творца. Когда «мотивы» будут найдены, открытие свершится. Любой творческий процесс эстетичен по своей природе. Ребенок, открывая для себя мир, как бы заново творит его. Поэтому так важно не засушить творческие потенции, заложенные в той или иной степени в каждом ребенке, дать им возможность проявить себя. «Секрет гениальности — в сохранении детства, детской конституции на всю жизнь. Эта-то конституция и дает гению объективное восприятие мира…»1

Пристальное, как в микроскоп, рассмотрение сугубо индивидуальных, интимных движений детской души оказывается важным для понимания того, как сложилась мощная творческая натура ученого и писателя Флоренского. Его религиозно-философские убеждения вышли не из философских книг, которые он читал мало и всегда неохотно, а из детских наблюдений. С детства он привык видеть «корни вещей». Ребенком его волновала «сдержанная мощь природных форм, когда за явным предвкушается беспредельно больше сокровенное. В упругости форм я улавливал… жизнь, которая могла бы проявиться, но сдерживает себя и лишь дрожит полнотою. Упругий стебель водяного растения, упругие лепестки белых лилий, упругие темно-синие бубенцы полевых гиацинтов, упругие капли росы, собравшиеся на волосистых листьях манжеток, упругие выпуклости раковин, упругая шея джейрана и карабахской лошади и бесчисленное множество других, гибких и вместе исполненных внутренней силы форм волновали меня до щекотания в сердце именно как откровение самой творческой мощи природы»2.

Юный Флоренский, а затем и Флоренский-мыслитель смотрел не вдаль, а вглубь. «В строении моего восприятия план представляется внутренне далеким, а поперечный разрез — близким; единовременность говорит и склонна распасться на отдельные группы предметов, последовательно обозреваемые, тогда как последовательность — это мой способ мышления, причем она воспринимается как единовременная. Четвертая координата — времени — стала настолько живой, что время утратило свой характер дурной бесконечности, сделалось уютным и замкнутым, приблизилось к вечности. Я привык видеть корни вещей. Эта привычка зрения потом проросла все мышление и определила основной характер его — стремление двигаться по вертикали и малую заинтересованность в горизонтали»3.

Отсюда интерес к взаимосвязи внутреннего и внешнего, уверенность, что первое всегда просвечивает во втором. «…Всю свою жизнь я думал только об одной проблеме, о проблеме символа.

Умственный взор направлялся в разные стороны; много разных предметов прошло предо мною. Однако не я проходил пред ними, ибо искал одного, всегда одного, и внутренно занят был одним, всегда одним. Я искал того явления, где ткань организации наиболее проработана формующими ее силами, где проницаемость плоти мира наибольшая, где тоньше кожа вещей и где яснее просвечивает чрез нее духовное единство… Никогда я не собирался созерцать это духовное единство вне и независимо от его явления. Кантовская разобщенность ноуменов и феноменов, даже и тогда, когда я еще не подозревал, что существует хотя бы один из перечисленных тут четырех терминов: «кантовская», «разобщенность», «ноуменов» и «феноменов», — она отвергалась всегда всем моим существом. Напротив, я всегда был в этом смысле платоником…»4 Флоренскому претил позитивизм, но в равной степени для него была неприемлема и отвлеченная метафизика. «Я хотел видеть душу, но я хотел видеть ее воплощенной. Если это покажется кому материализмом, то я согласен на такую кличку. Но это не материализм, а потребность в конкретном или символизм»5.

Отец Флоренского сказал как-то своему сыну-гимназисту, что его (сына) сила «не в исследовании частного и не в мышлении общего, а там, где они сочетаются, на границе общего и частного, отвлеченного и конкретного. Может быть, при этом отец сказал еще — «на границе поэзии и науки», но последнего я твердо не припоминаю»6. А мы запомним эту характеристику: она ключ к философии Флоренского. Запомним и признание Флоренского в любви к Гёте: «Он был моей умственной пищей. Рассудочно я мало его понимал, но определенно чувствовал — это и есть то самое, что сродни мне. А то, к чему я стремился, — было гётевским первоявлением, но, вероятно, в еще более онтологической плоскости, по Платону»7.

Гётевский прафеномен как платоновская идея — типическое явление природы, понятое как проявление духовной сущности бытия — вот краеугольный камень мировоззрения Флоренского. С детства он присматривается ко всему необычайному, усматривая в «особенном» (так называется один из разделов его воспоминаний) сигналы иного мира. «…Там, где спокойный ход жизни нарушен, где разрывается ткань обычной причинности, там виделись мне залоги духовности бытия, — пожалуй, бессмертия, в котором, впрочем, я был всегда уверен настолько прочно, что оно меня даже мало занимало, как не стало занимать и впоследствии и подразумевалось само собою»8. Ребенка волновали сказки, фокусы, все, что отличалось от обычного вида вещей. И в обычном он видел необычное. Тень, зеркальное отражение представлялись ему двойником, видением иного мира. Зеркальный двойник повторяет человека, но не притворяется ли он пассивным отражением человека? В глубине физического мира лежит тайна. В любую минуту тайна может встать во весь рост и отбросить личину физического.

«Иной мир в моем глубочайшем самоощущении всегда соприкасался со мною как подлинная и не внушающая ни малейшего сомнения действительность. Это ощущение касалось не только стихийных недр природы и всей ее жизни, духовного облика растений, скал и животных, но и человеческих душ…»9

Таковы были предпосылки того кризиса научного мировоззрения, который довелось пережить Флоренскому еще в гимназические годы. (Описано в главе «Обвал» книги воспоминаний.) Флоренский хорошо помнил время («жаркий полдень») и место («на склоне горы по ту сторону Куры»), когда вдруг ему стало ясно, что «все научное мировоззрение — труха и условность, не имеющая никакого отношения к истине»10. Воспоминания на этом обрываются. Но мы знаем из других источников, что поиски истины продолжались и завершились обнаружением простого факта, что истина в нас самих, в нашей жизни. «Истина всегда дана была людям, и Она не есть плод научения какой-нибудь книги, не рациональное, а нечто гораздо более глубокое построение, внутри нас живущее, то, чем мы живем, дышим, питаемся»11.

Окончив в 1904 году математический факультет Московского университета (диплом 1-й степени), Флоренский поступает в духовную академию, где затем остается преподавателем истории философии. Показателен выбор тем для двух пробных лекций, которые надлежало прочитать, чтобы получить право преподавания. Одна из них посвящена Канту, другая — Платону.

Теперь уже он прекрасно осведомлен о «кантовской разобщенности ноуменов и феноменов», не принимает ее, хотя видит в Канте «Коперника философии»12. В дальнейшем он не изменит своего отношения к Канту. В заметках, относящихся к 1918 году, он писал: «Нет системы более уклончиво скользкой, более «лицемерной», более «лукавой», нежели философия Канта: всякое положение ее, всякий термин ее, всякий ход мысли есть ни да, ни нет. Вся она соткана из противоречий — не из антиномий, не из мужественных совместных да и нет, в остроте своей утверждаемых, а из загадочных улыбок и двусмысленных пролезаний между да и нет. Ни один термин ее не дает чистого тона, но все — завывание. Кантовская система есть воистину система гениальная — гениальнейшее, что было, есть и будет… по части лукавства. Кант — великий лукавец. Его феномены — явления, в которых ничего не является, его умопостигаемые ноумены — которые именно умом-то и не постигаются и вообще никак не постижимы; его вещи в себе, которые именно оказываются отнюдь не в себе и не вещами, а лишь в разуме и понятиями, к тому же ложными, предельными понятиями, то есть особыми способами рассмотрения чувственного; его чистые интуиции — пространство и время, которые именно чистыми не могут быть созерцаемы; законченные их бесконечности в эстетике устанавливающие их интуитивность и расплывающиеся в беспредельном ряду последовательных распространений; в диалектике — при опровержении метафизической идеи мира; его априорные элементы разума, которые постигаются только апостериори, анализом действительного опыта; его свобода во всем действительном лишь сковывающая железной необходимостью и так далее, и так далее — все эти скользкие движения между «да» и «нет» делали бы лукавейшего из философов неуязвимым, и мы, вероятно, так и не узнали бы об истинном смысле его системы, если бы не вынужден он был высказаться в единственном месте недвусмысленно — в термине автономии…

Пафос самоопределения явно направлен против реальности, против того, что заставляет определиться. Но истинная реальность — в отношении которой только и может быть речь о самоопределении — одна: это реализованный смысл или осмысленная реальность, это воплощенный Логос, это культ… Но Кант, до мозга костей протестант, не знал культа в его собственном смысле (ибо, конечно, у протестантов, поскольку они действительно верны своим стремлениям, — не культ, а так, одни разговоры, и — не метафизическое выхождение из своей замкнутости к иным премирным реальностям, а лишь щекотание и возбуждение своей субъективности…)»13.

По Флоренскому, главная задача кантовской философии состоит не в ответе на вопрос, как возможно познание, на самом деле вся его система говорит о другом — как невозможен культ. Поэтому Флоренский не приемлет Канта, видит в нем «Столп Злобы Богопротивный», на котором почивает антирелигиозная мысль нашего времени»14.

С 1911 года Флоренский — духовное лицо, сначала дьякон, затем священник; священником он оставался до конца своих дней: после революции и в заточении. Занятия богословием приводят его к защите магистерской диссертации в 1914 году на тему «О духовной истине», в переработанном виде она появляется в свет под названием «Столп и утверждение истины».

Это удивительная книга — глубокая по мысли, красивая по языку. Форма традиционна (письма к другу), но не для философской литературы. Изящным слогом, порой лирическим, автор трактует открывшиеся ему проблемы метафизические. Вот характерный отрывок:

«Солнце закатывалось, закатилось. День кончился: на деревьях вороны стаями собирались уложиться на ночевку. Небо переливало перламутром — расцвеченное красным, желтым, — словно затканное множеством слоистых облачков. А края их были нежно-фиолетовые, аметистовые. На огненном поле пылающего неба четко виднелись верхи колоколен соседних сел… Небо блекло и выцветало, как уста умирающей. Небо умирало, и с ним умирала надежда на лучшее будущее. Меркли и выцветали, как ланиты умирающей, все благие порывы и ожидания. С края небосвода, едва-едва, ветром доносилась тоскливая частушка:

Последний раз, последний час,

последнее свиданьицо.

Мы скоро не увидим вас,

и близко расставаньицо.

Толстая, непроницаемая, черная туча прикрыла небо и тяжелою завесою нависла над горизонтом. Потемняло. Оставалась только неширокая полоска аквамаринового, после-закатного неба, упиравшаяся в землю тоненьким золотым ободком. Полоска сужалась и бледнела. Наконец, тяжелый, точно срезанный край плотной тучи прихлопнул этот последний просвет…как крышкою гроба.

И с гневом топнул я ногою: «Неужели же тебе не стыдно, несчастное животное, ныть о своей судьбе? Неужели ты не можешь отрешиться от субъективности? Неужели ты не можешь забыть о себе? Неужели, — о, позор! — неужели не поймешь, что надо же отдаться объективному? Объективное, вне тебя стоящее, выше тебя стоящее — неужели же оно не увлечет тебя?»15 И в той же книге свыше тысячи ученых примечаний, свидетельствующих о безграничной образованности автора, о безупречном владении древними языками, естествознанием, математикой, философией, богословием.

Систематического изложения философских проблем в «Столпе…» нет. Впоследствии Флоренский резко выскажется против систематизации философских идей. Повторяя Вакенродера, он сравнит «системоверие» с суеверием и выскажется в пользу последнего. Но Флоренский — великий диалектик («истина есть антиномия»), и как таковой, выдвинув тезис, он обязан был признать и наличие антитезиса — прямо противоположного положения. Отрицая системность, он должен был прийти к ней. В XXVII разделе «Столпа…», озаглавленном «Эстетизм и религия», Флоренский, сравнивая свои воззрения с позицией К. Леонтьева, набрасывает не только систематическое, но и схематическое их изображение. Перед нами две окружности; для Леонтьева все сущее, вся плоскость круга — сфера эстетики. «Для К. Н. Леонтьева «эстетичность» есть самый общий признак; но для автора этой книги он — самый глубокий»16. На схеме, изображающей взгляды Флоренского, эстетика занимает центр круга, далее следуют сферы этики, биологии, физики и «дурная бесконечность». Эстетика — центр вселенной Флоренского: любой творческий акт эстетичен, повторим сказанное выше, художественная деятельность пронизывает все другие виды деятельности — теоретическую, практическую, литургическую. (Под последней понимается не только церковная служба, но и утверждение в жизни абсолютных ценностей.) Если вспомнить три «Критики» Канта, то придется признать, что Флоренскому они служили не только для опровержения.

Флоренский, правда, твердо убежден в том, что Кант — всего лишь трамплин для прыжка в царство истины: он начинает там, где остановился кенигсбергский мудрец. Кант задает вопрос, как возможна истина, и не идет дальше констатации факта, что истина существует благодаря разуму. Флоренский отвечает на вопрос о природе разума. Это «вид связи бытия»17.

Истина обретает онтологический смысл. Истина — жизнь, данная людям, это не знание о бытии, а истинное бытие. Аналогично и понимание любви. Он толкует ее «не в смысле субъективно-психологическом, а в смысле объективно-метафизическом»18. Истинная любовь есть выход из эмпирического бытия и переход в новую действительность.

Новая действительность России была далека от идеалов Флоренского. Семнадцатый год принес две революции — одна страшнее другой. Летом этого года М. В. Нестеров пишет свое знаменитое полотно «Философы» — двойной портрет — Флоренского и его друга С. Булгакова, предвидение судьбы обоих. Булгаков — на заднем плане в тяжелом черном пальто, будто собравшийся в дальнюю дорогу, взор устремлен вдаль, вынужденная эмиграция станет его уделом; перед ним — Флоренский в белом подряснике, как в могильном саване, глаза закрыты, как бы в предчувствии мученической кончины. «То было художественное ясновидение двух образов русского апокалипсиса, по сю и по ту сторону земного бытия, первый образ в борьбе и смятении (а в душе моей относилось именно к судьбе моего друга), другой же к победному свершению, которое ныне созерцаем…»19

Булгаков писал эти строки в 1943 году, предполагая, что его друга нет в живых. Так это и было: великий сын русского народа был расстрелян на родной земле. Политической борьбы Флоренский не вел. Но все его творчество было протестом против насилия над Россией, учиненного большевиками. В 1919 году он публикует статью «Троице-Сергиева Лавра и Россия» — своего рода философию русской культуры. Именно в Лавре Россия ощущается как целое, здесь наглядное воплощение русской идеи, предстающей как наследие Византии, а через нее — древней Эллады.

История русской культуры распадается на два периода — Киевский и Московский. Первый состоит в принятии эллинства. «За формированием извне женственной восприимчивости русского народа приходит пора мужественного самосознания и духовного самоопределения, создание государственности, устойчивого быта, проявление всего своего активного творчества в искусстве и науке и развитие хозяйства и быта»20. Первый период связан с именем равноапостольного Кирилла, второй — преподобного Сергия. Женская восприимчивость воплощена в символе Софии-Премудрости, мужественное оформление жизни Московской Руси — в символе Троицы. Троица — символ единения русских земель. Именно так трактует Флоренский и Троицу Рублева, воплотившего в красках идеи Сергия Радонежского.

«Среди мятущихся обстоятельств времени, междоусобных распрей, всеобщего одичания и татарских набегов, среди этого глубокого безмирия, растлившего Русь, открылся духовному взору бесконечный, невозмутимый, нерушимый мир, «свышний мир» горнего мира. Вражде и ненависти, царящим в дольнем, противопоставилась взаимная любовь, струящаяся в вечном согласии, в вечной безмолвной беседе, в вечном единстве сфер горних. Вот этот-то неизъяснимый мир, струящийся широким потоком прямо в душу созерцающего от Троицы Рублева, эту ничему в мире не равную лазурь — более небесную, чем само земное небо… эту невыразимую грацию взаимных склонений, эту премирную тишину безглагольное™, эту бесконечную друг пред другом покорность — мы считаем творческим содержанием Троицы… Андрей Рублев питался как художник тем, что было ему дано. И потому не преподобный Андрей Рублев, духовный внук преподобного Сергия, а сам родоначальник Земли Русской — Сергий Радонежский должен быть почитаем за истинного творца величайшего из произведений не только русской, но и, конечно, всемирной кисти»21.

Флоренский — теоретик древнерусской живописи. Именно он обосновал правомерность «обратной перспективы», на которой построена иконопись. Не беспомощность, не отсутствие мастерства заставляли древнего художника увеличивать предметы на заднем плане, но законы, присущие нашему зрению. «Русская иконопись XIV–XV веков есть достигнутое совершенство изобразительности, равного которому или даже подобного не знает история всемирного искусства и с которым в известном смысле можно сопоставлять только греческую скульптуру — тоже воплощение духовных образов и тоже, после светлого подъема, разложенную рационализмом и чувственностью»22.

Вывод важности принципиальной сделан Флоренским в работе «Иконостас», написанной в 1922 году. В это время возникает цикл статей, озаглавленный автором «У водоразделов мысли». Их тема — «конкретная метафизика, контуры ее. Философская антропология в духе Гёте»23. Флоренский не претендует на оригинальность и предпосылает книге (которая готовилась к печати, но не увидела свет при жизни автора) эпиграф из Гёте:

Selbst erfinden ist schön, doch glücklich von anderem Gefundenes

Frölich erkannt und geschäzt, nennts du das weniger dein?

(Прекрасно творить самому, но радостно счастлив и тот, кто чужое нашел и постиг, ведь это тоже твое?)

Эпиграф красив, но несправедлив. Отец Павел выступает первооткрывателем и в частных, и в общих поднятых им вопросах. Частное — труд, обосновывающий обратную перспективу в живописи, исследование в области теории языка. Зрение и слух — две познавательные способности, раскрывающие человеку окружающий его внешний мир. Искусство — более адекватное средство его постижения. Поэтому Флоренский исследует художественные их возможности. Обобщающий итог исследования — инвектива науке. И основанному на науке «возрожденческому» миропониманию. «Наука хотела заменить собою то, в чем ищет себе удовлетворения личность, а в итоге стараний была сооружена огромная машина, к которой не знаешь, как подступиться. Тут не может быть и речи об удовлетворении: это как если бы построили дом в десятки квадратных верст длиною, верстами меряющий высоту комнат и соответственно обставленный. Едва ли была нам польза от стаканов в сотни ведер емкостью, ручек с корабельную мачту, стульев высотой с колокольню и дверей, которые мы сумели бы открывать только при помощи колоссальных инженерных сооружений в течение может быть годов. Так и научное мировоззрение и качественно и количественно утратило тот основной масштаб, которым определяются все наши масштабы: самого человека»24.

Сегодня критика науки — трюизм. Но это было написано полстолетия назад, когда новые властители России мечтали устроить с помощью насилия и науки гармоническую жизнь. О публикации своих мыслей Флоренский не мог и помыслить.

Как и в юные годы, он убежден в существовании двух миров видимого и незримого, сверхчувственного, лишь дающего о себе знать с помощью «особенного». Таким особенным являются, в частности, сновидения, которые соединяют мир человеческого бытия с миром запредельным. Свою концепцию сновидений Флоренский излагает в начале трактата «Иконостас». Здесь мы находим весьма важную для Флоренского идею обратного течения времени. «В сновидении время бежит, и ускоренно бежит навстречу настоящему, против движения времени бодрственного сознания. Оно вывернуто через себя и, значит, вместе с ним вывернуты и все его конкретные образы. А это значит, что мы перешли в область мнимого пространства»25.

Флоренский имел право критиковать науку. Потому что сам был человеком науки. Великий антиномист, ограничивая сферу научного знания, он неизбежно возвращался к нему, стараясь раздвинуть его горизонты. Оставаясь священником, Флоренский блистал как выдающийся инженер-электротехник. В списке работ Флоренского, опубликованных к 1922 году, значится, например, такая: «Вычисление электрического градиента на витках трансформатора». Московский завод «Карболит» приглашает Флоренского на работу сначала как консультанта, а затем заведующего научно-техническими исследованиями. Вскоре он переходит на исследовательскую работу в Главэлектро ВСНХ, участвует в разработке плана ГОЭЛРО. Одновременно Флоренского избирают профессором Высших художественно-технических мастерских. А в Московской духовной академии он читает курс о предпосылках христианского миропонимания.

Еще в 1918 году готовилось собрание сочинений Флоренского в девятнадцати томах, увы, неосуществленное. Свет, однако, увидели две книги: «Мнимости в геометрии» (М., 1922) и «Диэлектрики и их техническое применение» (М., 1924), а также множество статей в технических журналах и в «Технической энциклопедии», редактором которой он стал в 1927 году. При публикации «Мнимостей в геометрии» возникли трудности в цензуре, усмотревшей в неевклидовой геометрии и в авторских выводах из нее идеологическую крамолу. Флоренский, опираясь на неевклидову геометрию и теорию относительности, обосновывал птолемееву систему мира, изложенную в «Божественной комедии» Данте. Автору пришлось обратиться в «политотдел» с разъяснением своей позиции.

«…В основе поэмы Данте лежит некоторый психологический факт — сон, видение и т. п. Всякий факт, раз он подлинно пережит, дает материал для размышления, и вовсе нет надобности уверовать в него, чтобы признать ценность тех или других его элементов. Если я во сне узнаю теорему Пифагора от говорящей обезьяны, то от этого теорема не делается ложной. Хорошо известно, что множество великих открытий, в том числе математических, было сделано во сне. Моя мысль — взяв подлинные слова Данте, показать, что символическим образом он выразил чрезвычайно важную геометрическую мысль о природе и пространстве. Неужели Эвклид государственно охраняется как неприкосновенный?

…Разрабатывая монистическое мировоззрение, идеологию конкретного, трудового отношения к миру, я был и есмь принципиально враждебен спиритуализму, отвлеченному идеализму и таковой же метафизике. Как всегда полагал я, мировоззрение должно иметь прочные конкретно-жизненные корни и завершаться жизненным же воплощением в технике, искусстве и проч. В частности, я отстаиваю неэвклидовскую геометрию во имя технических применений в электротехнике… Теория мнимости может иметь физическое и, следовательно, техническое применение… Полагаю, что мое открытие, если оно будет признано ценным, послужит на общую пользу жизненного строительства»26.

Открытие Флоренского состояло в том, что мнимые числа (мнимой единицей называется число, квадрат которого равен —1) он предложил рассматривать в качестве зеркальных двойников действительных чисел и разместить на обратной стороне плоскости. «Новая интерпретация мнимостей, — писал он, — заключается в открытии оборотной стороны плоскости и приурочения этой стороне — области мнимых чисел. Мнимый отрезок относится, согласно этой интерпретации, к противоположной стороне плоскости: там находится своя координатная система»27.

Нападки на Флоренского начались вскоре после выхода его брошюры. В 1928 году он был арестован и выслан в Нижний Новгород. Из ссылки его вызволила Е. П. Пешкова, первая жена Горького, возглавлявшая существовавший тогда в СССР Политический Красный Крест. Травля в печати продолжалась. Вот характерный образчик — статья Э. Коль-мана в журнале «Большевик». Автор начинает с поношений Макса Планка и В. Вернадского, затем переходит к Флоренскому: «П. А. Флоренский — не просто рядовой поп, это ученейший воин черносотенного православия, махрового идеализма беспросветной мистики. С 1911 по 1917 г. он редактировал «Богословский вестник», до того печатал свои профессорские отзывы на диссертации вновь испеченных теологов в «Протоколах заседаний Московской духовной академии»».

Кольман изображал научные работы Флоренского как злокозненное прикрытие богословских публикаций: «Классовая борьба принимает на данном этапе социалистического строительства особые формы. Тов. Сталин дал с исчерпывающей полнотой анализ сопротивления классового врага со всеми его хитро замаскированными приемами. Ошибается тот, кто полагает, что классовый враг только кулак и подкулачник, что он прячется лишь под видом счетовода, агитирующего за выступление из колхоза, ошибаются те, кто не понимает, что анализ, данный т. Сталиным, необходимо, правильно применяя его, приложить и к идеологической борьбе»28.

Приложили! Когда вышел номер журнала, Флоренский уже полгода, как томился в новом заключении, на этот раз куда более суровом, получив десять лет лагерей. (Доносчику, однако, «первый кнут»: по злой иронии судьбы, Кольман, требовавший расправы над Флоренским, сам угодил за решетку. Кольман выжил, вышел на свободу, выехал из СССР, умер невозвращенцем, успев перед кончиной сдержанно покаяться29.)

Жизнь Флоренского оборвалась трагически. Он скитался по лагерям (умудряясь в заключении вести научную работу). В 1934 году переведен на Соловки. 25 ноября 1937 года вторично осужден — «без права переписки». В те времена это означало казнь. Официальная дата кончины — 15 декабря 1943 года, первоначально сообщенная родственникам, оказалась вымышленной.

Как и многие безвинно погибшие, Флоренский был посмертно реабилитирован, а полвека спустя после его убийства семье из архивов госбезопасности передали рукопись, написанную в тюрьме: «Предполагаемое государственное устройство в будущем» — политическое завещание великого мученика и мыслителя. Будущую Россию (Союз) Флоренский видит единым централизованным государством во главе с человеком пророческого склада, обладающим высокой интуицией культуры. Флоренскому очевидны изъяны демократии, которая служит лишь ширмой для политических авантюристов; политика — специальность, требующая знаний и зрелости, недоступная всем, как и любая другая специальная область. Уверенно предрекал Флоренский возрождение веры: «Это будет уже не старая и безжизненная религия, а вопль изголодавшихся духом»30. Пророчество сбывается на наших глазах.

Примечания

1 Флоренский П. А. Детям моим. Воспоминания прошлых дней. М., 1992. С. 438.

2 Там же. С. 90.

3 Там же. С. 99.

4 Там же. С. 153–154.

5 Там же. С. 154.

6 Там же. С. 156.

7 Там же. С. 159. Ср. следующее место в работе «Столп и утверждение истины» (М., 1914. С. 128): «Я набрасываю мысли, которые больше чувствую, нежели могу высказать».

8 Флоренский П. А. Детям моим. С. 162.

9 Там же. С. 217.

10 Там же. С. 241.

11 Там же. С. 511. (Студенческая запись 1921 г.)

12 Флоренский П. А. Космологические антиномии И. Канта // Вопросы теоретического наследия Иммануила Канта. Калининград, 1978. С. 144; О Платоне см.: Флоренский П. А, Общеевропейские корни идеализма… // Философские науки. 1990. № 12; 1991. № I.

13 Флоренский П. Заметки // Богословские труды. М., 1977. Сб. 17. С. 122–123.

14 Флоренский П. Столп и утверждение истины. С. 820.

15 Там же. С. 261–262.

16 Там же. С. 585.

17 Там же. С. 821.

18 Там же. С. 91.

™ Булгаков С. Священник Павел Флоренский // Флоренский 77. Собр. соч. Париж, 1985. Т. 1. С. 18.

20 Там же. С. 71.

21 Там же. С. 76–77.

22 Там же. С. 242. Высоко оценил работы Флоренского по древней живописи математик Б. Раушенбах (см. его книгу: Пространственные построения в древнерусской живописи. М., 1975. С. 37).

23 Флоренский П. А. Собр. соч. М., 1990. Т. 2. С. 40.

24 Там же. С. 348. В автореферате, написанном для энциклопедии «Гранат», Флоренский писал о себе: «Руководящая тема культурно-исторических воззрений Ф. — отрицание культуры как единого во времени и в пространстве процесса, с вытекающим отсюда отрицанием эволюции и прогресса культуры. Что же касается до жизни отдельных культур, то Ф. развивает мысль о подчиненности их ритмически сменяющимся типам культуры средневековой и культуры возрожденческой. Первый тип характеризуется объективностью, конкретностью, самособранностью, а второй — раздробленностью, субъективностью, отвлеченностью и поверхностностью. Ренессансная культура Европы, по убеждению Ф., закончила свое существование к началу XX в., и с первых же годов нового столетия можно наблюдать по всем линиям культуры первые ростки культуры иного типа.

Свое собственное мировоззрение Ф. считает соответствующим по складу стилю русского средневековья, но предвидит и желает другие построения, соответствующие более глубокому возврату к средневековью. Основным законом мира Ф. считает второй принцип термодинамики — закон энтропии, взятый расширительно как закон Хаоса во всех областях мироздания. Миру противостоит Логос — начало эктро-пии. Культура есть сознательная борьба с мировым выравниванием: культура состоит в изоляции как задержке уравнительного процесса вселенной и в повышении разности потенциалов во всех областях, в противоположность равенству — смерти» (см.: Вопр. философии. 1988. № 9. С. 114). Культура как антипод смерти — трудно найти более лапидарную и выразительную формулировку.

25 Флоренский 77. Собр. соч. Париж, 1985. Т. 1. С. 201.

26 Цит. по публикации: Хагемайстер М. Р. A. Florenskij. Mnimosti v geometrii. München, 1985. S. 15–16.

27 Флоренский П. Мнимости в геометрии. М., 1922. С. 25. Фактически это было математическое предвосхищение того, что в физике наших дней получило название антимира. «Когда Флоренский, — пишет Л. Г. Антипенко, — работал над «Мнимостями в геометрии», тогда не только ничего не знали о существовании античастиц, но и даже не были разработаны принципы квантовой физики, на основании которых произошло опознание «антиматерии». (Сделаны такие открытия в конце 20-х — начале 30-х годов.) Тем более удивительным представляются нам сегодня его проникновения в грядущие открытия — открытие черных и белых дыр, предсказание существования антимира, или зеркальной Вселенной, сопряженной с нашей Вселенной» (см.: Социально-культурный аспект искусства. М., 1987. С. 19).

28 Кольман Э. Против новейших откровений буржуазного мракобесия // Большевик. 1933. № 12. С. 96.

29 В своих мемуарах «Мы не должны были так жить» Кольман не вспоминает о Флоренском, но у него вырывается любопытное признание, на какую национальную ненависть он был способен в молодые годы. «…Отвратительное, заслуживающее всяческого осуждения националистическое чувство, ничуть не лучше антисемитизма, появилось у меня во время войны к немцам. Я помню такой случай. В 1943 году в Алма-Ате я встретил на улице находившуюся там в эвакуации академика-филолога Лину Штерн, с которой был знаком. Она заговорила со мной на своем родном языке, по-немецки. А я попросил ее перейти на русский язык — немецкая речь была мне просто физиологически непереносима. Лина Штерн укоряла меня — мол, как же я, коммунист, интернационалист, могу так. Ведь немецкий язык — это вовсе не язык Гитлера и Геббельса, а Гёте, Гейне, Бетховена. Я разъяснил ей, что разумом я все это, конечно, знаю, но чувством не в силах ничего с собой поделать» (Кольман А. Мы не должны были так жить. Нью-Йорк, 1982. С. 188).

30 Флоренский П. А. Предполагаемое государственное устройство в будущем //Литературная учеба. 1991. № 3. С. 102.

Загрузка...