Рыбак-Грохотало


Рыбак-Грохотало неподвижной глыбой лежал за жарко нагоревшим костром, сотрясая берег храпом, как будто из утробы в горло, из горла в утробу перекатывалась якорная цепь качаемого волнами корабля. Увидев впервые этого уворотня, я подивился его лицу. Гладкое, залуженное лицо было лунообразно и, точно на луне, все предметы на нем смазаны: ни носа, ни глаз, ни бровей, лишь губки брусничного цвета и волосатая бородавка, которую угораздило поместиться на мясистом выпуклом лбу, издали похожая на ритуальное пятно, какое рисуют себе женщины страны Индии, бросались в глаза.

При взгляде на этого окладистого, всегда почему-то насупленного мужика вспоминался старый добрый британский классик: «Увы, лицо джентльмена не было овеяно дыханием интеллекта…»

Долгий, кружной путь привел Грохотало в сибирский поселок Чуш. Родом он из-под Ровно, из небольшого хлебного сельца Клевцы, куда, на лихую беду Грохотало и всех жителей села, выбитая из ковельских лесов забралась банда бандеровцев и пережидала время, чтоб угодить под амнистию иль умотать за кордон. Грохотало ни сном ни духом не ведал, что жизненные пути его перекрестятся с путями той истрепанной банды само- стийщиков.

Стоявшее на веселом виду, средь полей, садов и перелесков сельцо Клевцы не вызывало подозрений. Патрульным службам, войскам и милиции невдомек, что разгромленные самостийщики отсиживались близ города, жрали самогон, куражились над селянами, пощупывали молодок. Зажатые в щель, они и в самом деле, может, пересидели бы здесь смуту, но однажды в Клевцы пришла воинская машина за картошкой, с нею было два нестроевых солдата, сержант, тоже нестроевой, и шофер с тремя нашивками за ранения и с орденом Красной Звезды. Залившиеся до лютости бандеровцы схватили нестроевиков, истыкали их ножами, привязали веревками к буферу машины, выпустили из бака бензин, согнали селян «дывиться» и, выбрав самого здоровенного и мирного парнягу, под оружием принудили его бросить спичку.

На огонь, на черный дым, на дух горелого мяса и картошки нагрянул механизированный патруль, окружил деревушку Клевцы. Бандеровцы, пока не протрезвели, отстреливались, затем под дулами автоматов пригнали к пулеметам местных мужиков и попытались под их прикрытием скрыться. Взяли всех. Схватили и Грохотало, который, зажмурив глаза, давил на тугой спуск немецкого пулемета, повторяя: «А, мамочка моя! А, мамочка моя!» - пока его не оглушили прикладом.

Вместе с бандитами на битком набитой машине Грохотало доставили в ровенскую тюрьму. Мучили его допросами, но еще больше мучили «браты-самостийщики» после допросов в камере - он зажег бензин, палил червоноармейцев, сотворил черное дело, из-за которого столько невинных людей страдает. Сам он главный бандит, выходит, и потому на допросе пусть назовется главарем банды. Если же не сделает, как велено, «браты» прикинут его шубой или матрацем.

Но на суде Грохотало не стал петлять, чистосердечно все о себе рассказал и миновал «вышки», получив десять лет строгого режима и затем пожизненную ссылку по месту отбытия наказания. Он строил железную дорогу на севере, недостроил, угодил в поселок Чуш, на заготовку леса. Достукав срок, остался здесь навсегда, даже в отпуск на Украину не ездил, боясь, что недобитые бандеровцы сыщут его и прикончат. Осибирячился Грохотало, однако и по сию пору, увидев в кино родные нивы, услышав родные песни, он мрачнел, терял присутствие духа, напивался и бил свою жену. Жена его, из местных чалдонок, баба боевая и тоже здоровая, оказывала сопротивление, царапалась да еще базланила на весь свет: «Банде-э-эра! Фашист! Людей живьем жег! Теперь надо мной изгаляться!…»

Грохотало заведовал в Чуши совхозной свиноводческой фермой, где был у него полный порядок. Свиньи даже в худые годы отменно плодились, план сдачи мяса государству перевыполнялся, фотоличность зава распирала рамку поселковой Доски почета, начальство хоть и не почитало его за дурной язык, за грубые манеры, однако не утесняло особо, сквозь пальцы глядело на то, что зав на совхозной ферме ежегодно выкармливал пару добрых кабанчиков для себя - убеждение, что вкуснее сала нет и не может быть продукта, он как привез с собой из Клевцов, так и не менял его. Грохотало не из тех людей, которые запросто меняют свои вещи.

Кроме сала и себя Грохотало признавал еще гроши, потому был рвачом, и как ему, уроженцу ровенских земель, ни жутко было пускаться на большую воду, он все же обучался ловить рыбу, которую сам не ел, продавал всю до хвостика. Натаскивал Грохотало покойный Кузьма Куклин, знаменитый на всю округу хитрован. Был Куклин хилогруд, маялся животом, с похмелья харкал кровью и потому пустил из-под крыла своего в полет не одного наторевшего в речном разбое удальца. Само собой, Куклин не был тятей питомцам и сноровку не торопился передавать, наоборот, затягивал всячески обучение, норовил обделить в добыче. Чего не жалел мастер, так это матюков. Большую часть отпущенных природой матюков Куклин всадил в Грохотало, отвел душу. Но все вынес Грохотало и рыбачить выучился. Он перестал узнавать Куклина сразу, как только отделился от него.

Покойничек Кузьма, качая головой, говаривал «компаньонам»: «Помяните мое слово - погорит это мякинное брюхо, ши-ибко погорит! В нашем деле все свяшшыки друг с дружкой должны быть в спайке, держаться опчеством…»

За терпение, каторжный труд и выдержку бог был милосерден к Грохотало, скоро он занял место под знаменитой Каргой-Каба- рожкой, что против лежавшего в траве валуна величиной с баню. В ту морочную осеннюю ночь, когда громадная самоходка нашла носом утлую лодчонку браконьеров, Грохотало вроде бы слышал крик во тьме, но притаился, на выручку своего учителя не пошел. Подмяв лодчонку и даже не почувствовав удара, самоходка величественно удалилась в ночь. Куклина, как полагают рыбаки, зацепило мотором за плащ и утащило на дно. Так его по сю пору и не нашли. Новый помощник Кузьмы Куклина на обломанном носу лодки пригребся к берегу, и от реки его навсегда отворотило.

Карга, под ласковым названием Кабарожка, на которую многие зарились, да ума недостало завладеть фартовым местом, если идти от берега малым ходом, находилась на трехсотом отсчете - как ни таился, ни шептал Куклин, Грохотало тоже догадался считать и сразу нащупал добычливое место. Обзавелся «Вихрем», дюраль- кой Грохотало - где, как раздобыл передовую технику, никому не говорил. На севере купить хороший мотор, лодку еще и поныне трудно, а в те годы привозили и продавали их только по блату. Летал на лодке Грохотало, выпятив грудь бочкой, все ему нипочем: и расстояния, и знаменитая Кабарожка, и жизнь.

Дуром валила Грохотало рыба. Он не сказывал по скольку хвостов брал с каждого самолова, но много, видать, потому что бормотуху совсем пить перестал, перешел на водку, к тому же на «Экстру». Морда его еще пуще блестела, будто от рыбьего жира, губки полыхали, как у городской девки. Порозом, нехолощенным, значит, боровом, называли его местные добытчики. Глодала их черная зависть, и, когда однажды у лодки Грохотало поднялся шум, плеск и стало ясно, что впялился на его самолов осетр, согласно решили соратники: «Хватит! Надо с этим делом кончать! Пора сгонять хохла с Кабарожки, порезать концы, издырявить дюральку. Рыпаться станет - припугнуть, не подействует припуг, найдется кой-что поубоистей».

Пока чувство мщения рвало сердца и груди добытчиков, Грохотало, заграбастые глаза, в одиночку боролся с матерым осетром. Сгоряча он пробовал завалить его в лодку - силой Грохотало бог не обидел, хватку нажил. Но как глянул на рыбака «дядек» свиными глазками, как лупанул хвостом по воде - хвост что у аэроплана, Грохотало и осел: одному, на стрежи, не взять. Благодарение старикану Кузьме Куклину, впрок -пошли его научные матюки. Всадив еще десяток уд в тугую кожу осетра, Грохотало обрезал якорницы и попер рыбину на буксире к берегу. На веслах пер, мотором нельзя - тяжелая, сильная рыбина - оборвешь. Осетр между тем очухался, уразумел, куда и зачем его тартают, забултыхался, захлестал хвостом, под лодку уходил, круги вертел на воде. Почуяв брюхом мель, и вовсе осатанился, дельфином из воды выпрыгивал, фортеля выделывал, что циркач. Крючки ломались, капроновые коленца лопались.

Умаянного, в клочья изорванного, на двух крючках уже привел Грохотало осетра на отмель, выпрыгнул через борт, чтоб схватить рыбу под жабры, и опешил: на боку лежала угрюмая животина, побрякивая жабрами, и не жабрами, прямо-таки крышками кастрюль. На человека рыбина смотрела с коробящим спину, усталым спокойствием. Но Грохотало напугать уже ничем нельзя.

- A-а, батька, й-его мать! - заорал Грохотало и, подхватив осетра, поволок его на берег. Почти до обрыва допер, до леса почти, и там, упавши рядом с осетром, валялся на камнях, бил кулаком в зазубренную спину рыбины, в череп бил.

- Га-а! Га-а! Зачепывсь! Зачепывсь! Га-а! Га-а! О то ж! О то ж! - этого ликования оказалось мало для взбудораженной души. Грохотало вскочил, забухал сапожищами по камням и все чего-то орал, махая руками.

«Горе крепит, счастье слепит» - такую поговорку не единожды слышал Грохотало. Африканцы тоже предостерегающе изрекли: «Ты ловишь маленькую рыбку, а к тебе подбирается крокодил». Но ни про что не помнил в ту минуту ошеломляющего счастья Грохотало. Между тем река очистилась от лодок, добытчики расползлись «по углам», завидев вдали подозрительную дюральку, и, когда, заурчав и тут же смолкнув, в берег ткнулась эта самая подозрительная дюралька и на камни ее подтащил высокий костлявый мужик с цыганским чубом и крупным лицом, по которому отвесно падали глубокие складки, Грохотало напустил на себя куражливый вид, полагая, что какой-то наезжий чудак подвернул «подывиться» на «дядька». Тот все еще несогласно лупил хвостом, подпрыгивал, аж камешник разлетался шрапнелью, попадая в морду ликующему добытчику.

Незнакомый человек приблизился к бунтующему осетру, прижал его сапогом, взялся мерить четвертями. Грохотало хотел рявкнуть: «Не чипай!», но душевное торжество, предчувствие денег и выпивки, которой он не делился с «шыкалами» - так он именовал остальных браконьеров, приподнимали его чувства, не давали опуститься до пустого зла. Наоборот, нутро подмывало непривычной теплотой, позывало к общению, разговору.

- Вот зачепыв рыбочку-у! - перехваченным голосом сообщил он и от возбуждения простодушно загагакал, почесал живот, поддернул штаны, не зная, что еще сделать и сказать, он принялся трепетной ладонью обтирать с осетра песок, воркуя что-то нежное, словно щекотал, почесывал молочного поросенка.

- Повезло тебе!

- Та уж… - скромно потупился Грохотало. - Уметь трэба. Место знать, - и, мрея сердцем, заранее прикинув, сколько грошей огребет за рыбину, но все-таки занижая вес осетра, дабы получить затем еще большее наслаждение, с редчайшей для него вежливостью поинтересовался: - Кил сорок будет?

Мужчина скользнул по Грохотало утомленным взглядом и нехорошо пошевелил складками рта:

- Ну зачем же скромничать? Все шестьдесят! Глаз - ватерпас. Ошибаюсь на килограмм, не больше.

Грохотало, вышколенный осадной войною самостийщиков, трусливыми их набегами на спящие села, на подводы и машины, битый арестантской жизнью, способный почувствовать всякую себе опасность за версту, если не за десять, встревожился:

- Кто такой?

Человек назвался.

И обвис Грохотало тряпично. Руки, щеки, даже лоб с бородавкой обвяли, жидко оттянулись, и всему справному телу рыбака сделалось как-то неупористо, вроде только одежда и держала его да мешок кожи, а то развалилось бы тело, что глиняное, в то же время в нем было ощущение какое-то неземное, словно оторвался он от земли, и несло его, несло, вот-вот должно грохнуть меж холодных камней, и будет он лежать на берегу разбитый, всеми забытый, песком его присыплет, снегом занесет. Вот как жалко стало человеку себя, вот как ушибло его - прошлая жизнь вместилась в одну короткую минуту - все-то тащит его куда-то, кружит, кружит и - раз мордой об забор! И все уж в нем кровоточит: сердце, печенки, селезенки, потому что всякая неприятность, всякая душеверть в первую очередь Грохотало несчастного находит. Извольте вот радоваться! Объявился новый рыбинспектор! Переведен из Туруханска вместо Семена. Там его, по слухам, стреляли, да не до смерти. «У-у, й-ёго батьки мать! Не я тоби стреляв…» - попробовал скрипнуть зубами Грохотало, да не было силы на злость, обида, боль бросали на привычное, спасительное унижение.

- Гражданин начальник! Никого нэма… - Грохотало сглотнул слюну, понимая: не то делает, не туда его понесло, но ведь ровенца уж если понесет, так понесет - не остановить. - Мабуть в ём икра? Поделим. Выпьемо тыхо-мырно. В мэнэ сало е, - ухватился он за последнее средство, - слышь, гражданин начальник!

- Брысь! - Рыбинспектор сверкнул рысиными глазами и, положив старую полевую сумку на колено, начал писать.

Грохотало в изнеможении опустился на камень. Сидел, сидел и давай дубасить себя кулачищем по лбу, в то место, где бородавка, словно вколачивал шляпку гвоздя в чурбак, затем начал громко материться, намекая рыбнадзору, что, если он пойдет не с «народом», головы не сносит, здесь стрелки не то что в Туруханске, здесь оторвы такие, каких на свете мало.

Рыбинспектор не удостаивал разговором Грохотало, царапал ручкой и, когда бумагу сунул, пригласил: «Распишись», - лишь ткнул костлявым, давно разрубленным по ногтю пальцем в то место, где злоумышленник обязан учинить подпись. Сунув книгу актов и ручку в залощенную, еще военных времен, полевукУ сумку, рыбинспектор закинул ее привычным командирским броском на бок, волоком затащил осетра в лодку и, брякнув им о железное дно, оттолкнулся веслом на глубину, отурился на стрежинке, наматывая на руку заводной шнурок.

Почему-то военная сумка вызвала у Грохотало особенную ярость, может, сорок пятый год вспомнился, следователь с сумкой? Может, северный строгий лагерь, где военные сплошь щеголяли при сумках, может, и ничего не вспомнилось, просто раздирало клокочущую грудь.

Да где же, на чем же душу-то отвести? И как жить? За каким же чертом так надсадно и тяжело отстаивал он себя и эту самую жизнь, к чему перенес столько мук? Отчего клин да яма, клин да яма на его пути?…

‹№ 40, 1980)


Загрузка...