Дядюшка

Однажды случилась со мной беда. Не знаю, как это произошло: то ли бочка прохудилась, то ли еще что, только на рассвете, когда я, по обыкновению, пришел отпускать мужикам керосин, бочка была почти пуста. Керосин вытек.

Едва дядюшка узнал об этом, он пришел в ярость.

— Раз-зорители! Дармоеды! До сумы доведете! — кричал он.

В бешенстве он схватил меня за шиворот. Хорошо, спасла Володькина шубейка, которая была мне великовата. Я вырвался из дядюшкиных рук, как вьюн, оставив его с шубейкой в руках. И, как был, в одной рубашонке, без шапки, махнул в проулок. Бежал через огороды и поля к шляху. Под ногами — грязь. Хлещет холодный, колючий дождичек. Рубаха от ветра пузырем вздувается. Но я ничего не замечал.

«Домой! Домой!» — только одна мысль и билась в голове.

Так и отшагал добрую половину пути. Полный десяток верст. И тут вдруг поравнялась со мной телега. А в телеге — старый мой друг-приятель Аполлоныч.

Догнал он меня и начал уговаривать вернуться к дядюшке.

— Ну что ты, Аполлоныч! Вот надумал! Меня-то и дома никто не трогал, а тут дядюшка руку поднял… И не думай… Не вернусь.

— Да чего ты, Федорыч! Мало ль чего не бывает? Ну, поосерчал маленько дядюшка, а опамятовался — с лица сдался. И так-то хорошо балакал, дескать, чтобы возвернуть тебя…

Хорошо умел уговаривать Аполлоныч! Но и я был упрям, не поддавался — все шагал и шагал вперед.

— Накося, Федорыч, свитку на плечи вскинь. Продрог, поди? Да и усаживайся, потрусим помаленьку…

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы вдруг не припожаловал верхом на Серко и сам дядюшка. Глянул он на меня — так и просверлил с ног до головы. Сверху донизу. Но тут же потупился. Будто извинения просил.

Что же такое случилось с дядюшкой?

— Никак разобиделся? — сказал он. — Давай уж мириться будем…

Я же страха перед ним не почуял. Готов был возражать ему, как равный равному. Только сопротивляться дальше сил уже не было.

Так мы и двинулись обратно. Аполлоныч, помаргивая, задумчиво сказал:

— Эва, как оно обернулось…

Я же думал о том, как непонятно устроен человек. Вот дядюшка — суров, неприступен, идет — земля под ним дрожит, никого не замечает. А тут вдруг вроде бы человек в нем проглянул.

Вернувшись в дом дядюшки, мы с Аполлонычем, по случаю мира, впервые воссели в застолье вместе с дядюшкой. Тетка на большой сковороде подала глазунью, подала селедку да закуски всяческой.

Дядюшка с Аполлонычем пропустили по единой и языки развязали.

— Да, да, Максимович! Наливай-ка еще по маленькой, — разошелся Аполлоныч. — А керосин-то мы сами с тобою под горушку выпустили. Крант, стало быть, слабовато ввернули. А на Федорыча, Максимыч, ты напраслину возвел. Так-то…

Но дядюшка про керосин не желал и слушать.

— Хватит уж о том толковать. Сказано — мир, на том и порешим.

Я тоже за столом лимонился, как на именинах. Чай со сдобной булочкой попивал, селедкой закусывал.

А когда пир подошел к концу, дядюшка сказал мне:

— Ты уж к Марье боле не бегай. Занимай место на печке, а уроки на кухне проглядишь. Все будешь на глазах вертеться.

С того дня вроде бы и лучше мне жить стало, а на самом деле оказался я словно под домашним арестом. Все на виду.

Главное же — лишен был компании тети Маши. Не с кем теперь стало и душу отвести.

И снова потянулись тоскливые дни. Вчерашний похож на сегодняшний, сегодняшний на завтрашний.

Правда, дядюшка вроде бы попокладистее стал, подобрела и тетушка. Клавушка же и вовсе освоилась. Даже заигрывать стала, как ровня. Но на душе у меня по-прежнему было что-то неспокойно.

И вот однажды лежу на печи и слышу — между дядюшкой и тетушкой идет такой разговор:

— Давай-ка уж мы хлопца усыновим, — толкует дядюшка, — ребят у нас нету, к старости, глядишь, и опора какая будет. А Клавушка — дело девичье, вспорхнула и за хвост не удержишь…

— Как знаешь, Володя, ты — голова, — отвечает тетка. — Я на все согласная. Перечить не стану.

А мне такой разговор — как по затылку дубинкой.

Да что я — сирота какая? Как же так? Усыновить? А батя да мама, братишки и сестренки? Буду я им уже не родной? Чужим буду?

И тут, не помню уж как, покатился я с печки на лавку, с лавки — на пол. И как закричал, как закричал:

— Не хо-о-очу! Не хо-о-очу-у! Не хо-о-очу-у! Черти вы полосатые, не хо-очу!

Не помню, что я еще бормотал и что дядюшка мне говорил, ничего не помню.

Только поутру, когда проглянуло ласковое солнышко, я, как побитый, сидел под горушкой на бревнах. Возле меня восседал верный Аполлоныч. Теребя черную бородку, он мурлыкал певучим баритоном:

— Плюнь на все, Федорыч, таких порядков давно вовсе не бывает, стало быть, чтоб силком, без согласия. Не, не. Не бывает. А приедет твой батяня, он так дядюшке укажет — тошно станет…

И верно — будто почуяв неладное, на другой день вдруг явился батя. И как начал приструнивать дядюшку:

— Эх, Володя, Володя! Да я тебя со всем нутром проглочу! Сына ему отдавай! Да моя кровь неотделима от меня — как ее взять? А то: «в люди выведу», «человеком сделаю»! Да мы-то давно человеки. Погляди-ка ты на себя! Гольтепа ты этакой…

А дядюшка только молчал и хмурился.

Загрузка...