Длинны вечера в зимнюю пору на деревне. Коротает их каждый по-своему. Дядюшке не спится — торговля последнее время плохо идет. Спички и керосин вовсе не покупают.
— Эка уж пройдохи бабы: угольки в печи золой засыпают и берегут все сутки, чтоб вздуть огонек. Мужики кресалом для курева огонь добывают, по ночам в хатах лучину жгут. В трубу того и гляди уж выпустят…
Тетка, накинув на плечи шубейку-кацавейку, отправляется по хатам — язык почесать, чужие косточки промыть. Такая досужая — всех доподлинно обговорит.
Клавушка красной краской губы накрашивает, черной — брови прихорашивает, лицо и нос мелом натирает. Хороводятся с молодым дьячком — до полуночи на крыльце в любовь играются.
Святки на деревню пришли — гульбища в самом разгаре. Затихли по хатам самопряхи. Затеваются свадьбы: одна, вторая, третья… По две недели сваты к сватам хаживают. Последний зипун пропивается, последняя телушка со двора проедается.
Молодые парубки и девчата на игрищах до третьих петухов хороводы водят. Под гармонику барыню отплясывают. Девушки за ворота лапоть бросают — милого дружка привораживают. А вот и ряженые. Ведьма в ступе едет, метлою след заметает. В вывернутых кверху шерстью шубах «медведи» бродят…
Ближе к весне и широкая масленица подвалила. Шумно на деревне масленицу отмечают. Из последнего, а винца припасут. Смелют из необрушенной гречихи муки, и хоть черные, а все ж блины. Гуляй, девки, бабы и мужики! Смазывай блины пахучим конопляным маслом и облизывайся… Посему «широкую» и полизухой прозвали:
— А масленица-полизуха полизала все блины — сковородницы…
Справные мужики, хозяева-мироеды, закладывают в розвальни карего мерина, в холку ему вплетают алые ленты, на дуге вместо колокольчика брякает ляполка. И, навалившись как попало в сани, с гиком — вдоль по улице. Собаки за ними…
Мужики же победнее и бабы-девки набьются в сани и с крутой горы с песней! Летят, как на парусах в сильный ветер…
К барским же усадьбам съезжается всяческая знать: помещики, предводитель и пристав, поп благочинный и сам архиерей. Возочки расписные, на железных полозьях. В запряжке резвые гнедые: парами, а то и цугом — на дуге колокольчики да брелочки на разные лады переливаются.
Вот кучер в широкой шапке, в суконном армяке, опоясанном красным кушаком, с длинным кнутом в руках, знай, покрикивает:
— Сторонись! Сторонись! Самого предводителя везу! — И ладит стегануть стоящих возле дороги зевак.
А тут по дороге через болотину навстречу предводителю несется такая же пара гнедых — с разбегу и столкнулись.
— Куды прешь? — выкрикивает предводительский кучер. — Самого предводителя везу — сворачивай!
— А я тож не черта-дьявола! — густым басом отвечает встречный. — Самого попа, отца благочинного! Давай, давай, сворачивай! Аль впервой?
Кони друг на дружку лезут, в постромках запутались. Кучера меж собой в кнутики затеяли игру. Кони храпят, на дыбки всхватываются.
— Мужики! Мужики! Глянь-ко! Власть на власть наскочила! Го, го, го!
— Вот бы сцепились! Потеха!
— Да им, господам, с жиру беситься можно, — разглаживая черную бородку, молвит Аполлоныч. — Поди, у них круглый год масленица. Это не наш брат, мужик. Отвел душу, попотешил себя малость, а там снова ломать спину да брюхо потуже подтягивать…
— Исстари так ведется, — вмешался в разговор дед Антип, — господа сами по себе, мужики тож сами по себе. Так-то вот…
— Эх, дедуля! — не унимается Аполлоныч. — Сами-то, сами, а воз все за нами… Вези его да покрехтывай…
Но вот позади и масленица. Зазвенела с крыш звонкая капель, заговорили, замурлыкали ручейки, и речонка наполнилась вешними мутными водами. Разинуло еще шире рот солнышко, дохнуло во всю моченьку, и пригорки покрылись первой зеленью. В нос бьет свежим воспарением земли-матушки, воздух — прозрачный, гулкий.
По-иному зачирикали хлопотливые воробьи, на столетних липах в барских усадьбах подняли шум и перебранку грачи и хохлатые галки.
Зашевелился, засуетился и народ в деревне: мужики сохи, бороны подклинивают, готовятся к пахоте; бабы, девки холстины на пригорках расстилают, добеливают их ярким солнышком. Детвора высыпала на простор. Шумят, галдят, как грачи с галками в барских усадьбах.
Вылезла на пригорок из по-курному топленой в зиму хаты и тетка Васюта со своим выводком. На солнышке греются. Пять голопузых у нее мальчонков. Мал-мала меньше.
Отца-кормильца лишились за неуплату податей и невпопад сказанное слово. Урядник со становым приставом его сгубили. Теперь Васюта со своими мальчонками бьется одна-одинешенька. Ни одежонки, ни обужонки — босиком, в драных рубашонках, со вздутыми животами, словно старые-престарые старички.
— Отчего? От голодухи, — говорит тетя Маша. — Голод и малых не красит…
Блеснет у меньшого улыбочка — солнышку рад, теплу. Но тут же погаснет. Есть хочется. Тетка Васюта уговаривает:
— Вот и крапивка пробивается, свежих штей наварим. Отъедимся, мои голодранушки… — И, словно защищая от чего-то, всех пятерых крепко прижимает к себе, поглаживая кудлатые, нечесаные головенки…
Дядя Сафон — мужик с медвежьими лапищами, высок, статен — вверни крюк в землю, кажись, и землю готов с места сворохнуть. Но угрюм и тоже бедствует.
— Детишек-то семь душ, — говорит его хозяйка все с той же присказкой-поговоркой. — А в левую руку и взять нечего. Хлебушек доели…
Сафонов первенец, Сережка, свое толкует:
— Батя наш хороший. Шибко нас любит. А чего угрюм? Никак ему на нас не сработать. Земельки маловато, заработков тоже нема. А тут еще кобыла пала — кормов недостаток вышел. Вот и бьемся как рыба об лед.
И голодают дети тетки Васюты, недоедают детишки Сафона. Животы пухнут. Древними старичками выглядят. Да и они ли одни? Недоставало малого — хлебушка! Прошла еще неделя, и на том же пригорке тетка Васюта выла и причитала:
— Да ясный ты мой соколик, меньшенький! Родимый ты мой, ладонка моя! Ненаглядный и жалкенький! Да чего же и меня бог с тобою не взял…
— Вот те и крапивушка… — утирая слезы, тихо молвила тетя Маша — Прегорькая вдовья доля…
Хоть и пришла весна, а тяжело, тоскливо на сердце. Не раз вспоминалось мне, как говаривала бабушка Сыроежка:
— Матушка не родна — и похлебка холодна, на чужой сторонушке рад своей воронушке…
И грезилось мне Усовье озеро, родимая хатка, сочные заливные луга, просторы брянских лесов… И весна, но другая…
— Ребята! Ребята! Ласточки прилетели! — выкрикивает старшой братишка Иван. — Землю целуй!
И мы кидаемся плашмя — землю целуем. Шибанет в нос свежестью молодой травки, прелью землицы, нос, губы и щеки — все вымазано, как у поросят. Зато весело — рожицы светятся, словно играющее при восходе солнце…
А за взвальем блестит разлив. Маячат по разливу кое-где верхушки кустов, дубняк в воде кронами купается. А то все гладь, гладь неоглядная…
Желтеет лишь железнодорожная насыпь, да над рекой висит голубой двухгорбый мост.
Бурлит и свирепствует под мостом вешняя вода, ревмя ревет. Шумно катит свои воды Десна, буйствует…
Но все это были только грезы…
Поутру, еще затемно, тетя Маша по-прежнему будит меня — похлебку хлебать.
И вместе с Володькой и Аниской, все трое, бежим к дядюшке. На работу.