Не пожелал бы я даже недругу своему испытать в малолетстве разлуку со своими родителями, с родной семьей, жить на чужбине…
Но хоть и долго тянулись три года, а кончились и они.
И вот опять переступил я порог родимой хатки. Переступил — и дальше шагу не смог сделать. И в хатке тоже все замерли.
Так и осталась у меня в памяти навсегда эта картина: батяня высоко над столом держит в руке ложку с длинным черенком, видно, как и в былые времена готовый дать команду: «На жак!» Остальные — кто встал, кто сидя за столом — вглядываются в меня.
Возле печи с ухватом в руках неподвижно застыла мама. Из люльки, поблескивая глазенками, выглядывает проворный мальчонка.
Но вдруг все заговорили, зашумели, окружили меня.
Коротки бывают такие минуты! Но зато не забываются никогда.
А дальше — как встарь:
— Пошагаем, ребята, в лес землянику собирать! — уже командует Большун.
И снова сосновый, стройный бор, и дятел все тот же, пестрый, с крепким клювом, простукивает деревья в своих владениях, перекликаются иволги, хохочут сойки… Так же вдруг из густой травы невзначай вырвется тетерев. И лесные полянки все те же. И ватага все та же.
Недоставало лишь Феклы. Вместе с отцом и матерью уехала она из наших краев.
— А теперь пошли на луга, рыбешку охватывать! — не унимается Большун.
И озера Усовье и Осетрово по-прежнему дремлют, окруженные величавыми дубами, кустами ивы, калины и рябины. Ничего не изменилось здесь…
И те три года, когда приходилось с бегу черпать керосин да деготь, и дядюшка со своим усыновлением, и угрюмая деревня — все осталось далеко позади, все забывалось…
— На что и клад, коли в семье лад, — не раз говаривала бабушка Сыроежка. — Великое дело для человека — настоящая, любящая семья…
Наша семья мало-помалу начинала выдираться как бы на пригорок, к свету, к теплу. Старшие — Ваня, Вася и Паша — окончили Кокинскую двухклассную школу.
— Ну, мать, — сказал однажды батя, — не поднатужиться, что ль? Не спробуем ли которого в город поучиться направить? Аль мы хуже других?
«Поучить которого в городе» выпало на долю Васи. Кому-кому, а маме было виднее, на что горазд каждый.
И Васю определили в ремесленную школу. Быть ему мастеровым.
— Недаром же он заставлял тикать столетние часы-ходики, — говорил батя.
— Ну как, Вась, в город? — подтрунивал над ним Большун. — Поди, задаваться станешь? Городской!
Скоро Вася уехал, распрощался с родной хаткой.
— Ну, ребята, пять рублей на прожиток Васе надо, — сказала мама. — Доведется постараться. Неужто не вытянем сообща?
И вот, бывало, наловим рыбешки, затарим ее в лозовые плетухи — и марш в город.
А мама наказывает:
— Оставьте Васе еще двугривенный на мелкие расходы. Город деньги любит.
Взвалив на плечи плетухи с рыбешкой, шагаем мы темной ночкой на станцию Выгоничи.
— Меня седьмой пот прошибает, — жалуюсь я. — Не передохнуть ли малость?
— Нет, надо затемно до станции добраться, — не соглашается Большун. — Зайцами на товарняке днем никак не устроиться…
Забравшись на свободную площадку товарного вагона, мы наконец катим в город. А колеса на стыках рельс наигрывают песенку: «Тах-тах-тах, тах-тах-тах!» Паровоз: «Чух-чух-чух!» И вдруг:
— А, голубчики! Попались?
И с крыши вагона, как хороший акробат, спускается к нам молодец с черными усиками — кондуктор.
— Дяденька! У нас есть пятак — вот, держи! А то и карасиков добавим. Не веди к жандарму…
По-разному доводилось откупаться. Когда пятаком, когда гривенником, а когда и карасиками.
Зато продадим, бывало, рыбешку и, обвешанные плетухами, босиком, в закрученных по колено штанах, без шапок, разинув рты, бредем, любуемся городом…
И снова как-то заводит речь мама:
— Батька! Поди, пришла пора и остальным ребятам топтать дорожку в жизнь? Не все ж они лапти будут трепать, в лесу грибы да ягоды собирать…
— Да вот третьего дня толковал я со своим приятелем, который в Брянске на станции работает… Не пристроить ли там Большуна? — отвечает отец.
— Какой такой приятель? С красным носом, что ль?
— А что тебе нос? К начальству близко стоит. Самый высокий на станции человек.
— Это который на семафоре фонари заправляет?
— Ха-ха-ха! Самый высокий!
— Вот заладили! Красный нос! Фонари! Главное, душевный он, справедливый. Если что надумал — на своем настоит, — расхваливал батя своего приятеля.
Через недельку мама обрядила Большуна, батя поддевку натянул, картуз с блестящим козырьком на голову напялил, расчесал русую бородку, и они отправились в путь.
Потом Большун докладывал нам:
— Ну вот, прибыли мы на Брянск-станцию, а батин друг тут как тут. «Пойдем, пойдем, Григорьевич, — говорит, — к самому большому начальнику пойдем». А большой начальник оказался — аршин с шапкой: плюгавенький, сухонький, торчит лишь один длинный тонкий нос. «Вот, господин начальник, мой друг-приятель привел своего сынишку, — говорит батин товарищ. — Как бы пристроить его на работу?» Глянул тут начальник на нас, завертел носом, голову вверх задрал и сказал: «Эка, какие молодцы! Что батька, что сын — хоть картинку рисуй». И, перекинувшись с батей еще словом-другим, добавил: «Да этому пареньку не доведется за собой лестницу таскать — на любой вагон стоя пломбы будет накладывать…» Тут они, значит, по рукам и ударили… — закончил Большун.
Так Большун и поступил на Брянск-станцию. Стал железнодорожником.
Вслед за ним туда же, на ту же «железку» направился и Паша — путь чинить да костыли в шпалы забивать. Тоже рабочим человеком стал.
Скоро наступило время разлуки и с нашей старшей сестренкой Маней, вышла она замуж.
Я же, ваш Боровик, которому в ту пору минуло всего тринадцать с хвостиком, временно еще задержался в семье, стал как бы вожаком у меньших…
Недаром, видно, говорят в народе, что радость и горе по одной дорожке ходят. Ввалилось в нашу семью горе. Занедужилось вдруг нашей маме.
И надо же ей было согласиться искупаться в ледяном колодце?
— Давай-ка, Максимовна, святому Тихону помолимся, — наговаривали советчицы и ворожейки, — и твою болячку на ноге как рукой снимет…
— Не слушай ты их, — говорила бабушка Сыроежка, — это ж ты просто ногу застудила. Погоди немного — все и пройдет.
Но советчицы, досужие кумушки, уговорили все же маму не только помолиться святому Тихону, но и в той же обители, носившей тогда название Тихонова пустынь, под Калугой, искупаться в ледяном колодце…
Вот так из-за святого Тихона мы и провожали маму, в последний путь провожали…
И был тот путь в десять верст. Шли и лугами, и дубовые рощицы пересекали, и по берегам озер шагали, и через реку на пароме переправлялись. Потом полями шли, пару деревень миновали.
Раньше не раз вместе с мамой каждый из нас топтал эту дорожку. А теперь несли маму знакомые добрые люди. И по пути все примыкал и примыкал к нам новый народ…
И вспоминались мамины шершавые от черной работы руки, и ласковая мамина улыбка, и невзначай оброненные слезинки…
А вокруг ничего как бы и не изменилось. Играло приветливое солнце, в воздухе плыли белые паутинки, даль одевалась сизой дымкой. Стояло погожее бабье лето…
В толпе слышался сдержанный говор:
— Глянь-ка! Это ж самая старшенькая осталась в семье. Как убивается! Бедняжка! Вытянулась в тростинку, а слабенькая. Ох, немало на твою долю доведется хватить горюшка…
Так говорили женщины, глядя на нашу сестренку Нюру…