Зашевелился народ на деревне, заволновался. Слух прошел: царь свободу даровал.
Из хаты в хату разнес такую весть Иван Иваныч, мужичонка со слезящимися глазками, однорукий почтарь с барского двора.
Взбудоражились и мы, мальчишки. Пантюшок, хоть и мешковат был, неповоротлив, а из края в край всю деревню колобком проскакал. И, запыхавшись, шлепая толстыми губами, доложил нам:
— Все мужики на сходку двигают. Бабы на пригорок высыпали, руками всплескивают, кричат — ничего не понять.
Сережка, Сафонов первенец, смотался в соседнюю деревню Упологи и тоже принес новости:
— Народ всей деревней к барину Костюченко направляется. В руках — вилы, дубины!
Заявился с барского двора, где барином был Коленский, и Воробей.
— Ребята! Бунтуют батраки! Все, как один, отказались ехать на луга за сеном. А барин с управителем из хором не вылазят. Так и сидят на запоре, — выпалил он одним духом.
— Ну что, ребята, пошли на сходку? Что там наши мужики толкуют?
И вот сходка. Забравшись на бочку, длиннолицый мужик Ермил бабьим писклявым голосом держит речь:
— Как-никак, мужики, а народу все же легче дышать станет. Балакай на ровнях со всеми, барин ли и господин ли какой, другое ли какое сословие — все едино почитается за личность. Стало быть, это и есть свобода голоса. В думу тож, гомонят, и от мужиков посланец будет. Там тож мужицкое слово прогудит. Ну, и слух идет: стало быть, царя вот-вот долой будут скидывать. А заместо царя, толкуют, какая-то Конститация в правление вступит — жена князя Константина… Так-то, кажись, старшина гутарил…
— Эх, Ермил ты Ермил, козлиная борода! — выкрикивает могучий мужик, дядя Рыкалин. — Не жалуй-ка журавлем в поле, а лисичкой на воле. Один подвох такая свобода. Свободно слово гомони, а по сопатке получай, сколь влезет? Нет, мужики, на такой свободе далеко не уедешь! Свободу надобно силком добывать! Земельку, стало быть, надобно всем поровну разделить. Что барину — то и поселянину. А так-то что? Сколь языком ни лопочи, а он как был барином, так и остается барином. И землюшку ему вспахать на своих хребтах, и своим зерном засеять, и обмолотить, и на ветру провеять… Какая это свобода?
Страсти на сходке разгорались.
— Да, да, мужики! — шумел Аполлоныч. — Войну с япошкой тож затеяли — подавай им коней! Коров чуть ли не подчистую подобрали. А третьего дни у Тимохи за недоимку овцу последнюю со двора свели! И сына, большуна, в солдаты забрили. Поди, тож воюет. Ну ладно, япошка — враг, азият, разоритель. А что же все с одного мужика? Барин-то — как у Христа за пазухой. Все на наших плечах. И куда ни кинь — всюду клин. Какая это правда?
— Будет тут волынку тянуть! — выкрикивает Потап, кудлатый мужик в драной свитке. — Веди, Рыкалушка, на барский двор, к самому барину, к злодею горбоносому веди!
И вся сходка с шумом, говором направилась на барский двор — правду искать.
Стояло время — зима с осенью спорила. Падал редкий мокрый снежок, по небу плыли разрозненные кучковатые серые облака. Под ногами хлюпало, густой ветерок колыхал бороды у мужиков, фалды зипунов. Но в народе — весна. Впереди, в зипуне нараспашку, в заячьей ушанке, шагал дядя Рыкалушка.
Наконец — барская усадьба. Обширный двор огражден высоким дощатым забором. Повсюду надворные постройки: флигель управителя, конюшня для беговых породистых лошадей, псарня и рядом с ней — хата для батраков. Дом барина наполовину уходит в фруктовый сад. Дом большой, высокий, балкон выкрашен белой лоснящейся краской.
— Видал, как барин проживает? — зашлепал губами Пантюшок. — В уюте, в просторе и довольстве…
— Да погибель и на него выйдет, — сказал Сафонов Сережка. — Барин Костюченко, говорили, драпу дал, забоялся, как бы не порешили мужики.
Но тут из флигеля появился управитель имением.
— Добро пожаловать, господа миряне! — широко улыбаясь, сказал он.
— Эвона! Никак мужиков в господа жалует?
— К самому веди! К барину! С ним толковать будем!
И всей толпой подвалили вплотную к хоромам. Мужики друг дружкой прикрываются, переминаются с ноги на ногу.
Мальчишки залезли на яблони, на груши, как по осени скворцы, все ветки оседлали.
И вдруг все затихли — на белый балкон вышел сам барин — толстобрюхий, тяжело пыхтящий — и застыл, опершись о перила балкона.
— Чем обязан, мужики, вашему челобитью? — наконец спросил он. Дряблые щеки его передергивались, белесые ресницы трепыхались, лицо медленно багровело.
Мужики скинули шапки — засверкали лысины, зашевелил ветерок нечесаные мужицкие волосы, а у молодых — непокорные чубы.
— К твоей милости, барин, кормилец наш, — шагнув вперед, начал староста Панкрат. — Прослышали мы, господин барин, царь свободу объявил. И не будет ли от вашей милости в пользу обчества послабождения какого?
Барин вскинул голову и стоял не двигаясь.
И тут своим густым басом загудел Рыкалушка:
— Пошто, барин, так мы тобою шибко ужаты, куды ни сунься, все твое да твое? А нашу земельку воробей шагами промеряет. Вот как мы маемся! — гудел Рыкалушка. — И посколь от царя свобода вышла, надо бы и тебе, барин, потесниться. Земельку надобно перемерить! По справедливости — всем поровну. Не так ли, мужики?
— Потеснить! Потеснить барина! — все разом заговорили мужики. — По справедливости надобно!
— Это что ж? Бунт? — вскрикнул барин и растопырил руки, будто схватить кого намеревался.
— Да понимай как знаешь! — распалясь, мощно гудел Рыкалушка. — А подобру в согласие не придем, пеняй, барин, на себя. Вот так-то!
— Э, да чего там! Круши, мужики! — выкрикивал Потап. — Сымай его с вышки!
— Братцы! Братцы! Пожар! Баня горит!
На минуту все смолкло. Густой сизый дым окутал подворье. В толпе поднялось смятенье. Тем временем барин с управителем скрылись в усадьбе. Вся сходка потянулась к пожарищу.
Но горела не баня, а добротный, до отказа набитый табаком деревянный сарай.
Вырывавшийся из сарая черный едкий дым устремлялся ввысь громадными клубами. Мало-помалу огненные языки начали прохватываться сквозь стены сарая.
Скоро словно исполинский костер полыхал в вечерних сумерках. Сгрудившийся вокруг сарая народ стоял в полном безмолвии.
Вдруг и по другую сторону болота, осветив небо, заполыхало в усадьбе барина Костюченко. И хоть на землю уже опустилась ночь, на дворе — хоть иголки собирай.
Шум на деревне не затихал до утра. Не занялся еще как надо рассвет, а мужики без всякого зова снова потянулись на сходку.
Первым забрался на бочку староста Панкрат:
— Посколь, мужики, я ваш вожак, говорю: остепениться надобно. Ответ, стало быть, в первую голову доведется мне держать. Не бунтуйте. Как оно еще повернется?
Только расшумелись, раскричались мужики, а тут все вдруг опять смешалось. Воробей во всю моченьку первым выкрикнул:
— Казаки! Казаки!
И, как по команде, вся сходка рассыпалась. Забились в хаты, попрятались по гумнам, по погребищам. Неуемный же народ — ребята выглядывали из-за углов хат, а самые отчаянные головы залезли на крыши и выкрикивали:
— Тут нас не взять!
На рослых конях, в лохматых шапках, на боках — сабли, в руках — увесистые ременные плетки, влетела в деревню казачья сотня.
Танцуют кони, храпят. Седоки их шпорами подбадривают.
— Геть! Геть!
Всадники врассыпную, полным галопом взяли. Из-под копыт летят комья снега, грязи, собаки из-под ворот надрываются.
Казаки понеслись во все концы деревни.
Повсюду визги, крики, плач и причитания.
Не прошло и часа, как Ермила и старосту Панкрата потянули на барский двор. А Рыкалушку под голыми, блестящими саблями, опутав веревкой руки, пять стражников погнали к приставу.
Притих народ, затаился.
Вот тебе и царская свобода!