Наконец пожаловала и хмурая, ненастная осень. Непрерывно моросит надоедливый мелкий дождичек. Сыро, грязно и неприветливо вокруг. По болоту стелется сизый туман, оголились в барских усадьбах липы, тополя и клены. В деревне тоже уныло, тишина. Мужики досушивают и обмолачивают в овинах остатки житницы. Бабы и девки засели за самопряхи — гудят прялки и рано поутру, шумят и ввечор до полуночи. Ребятишки покинули запруду, забились в душные хаты.
Мой любезный дядюшка и вовсе запамятовал, что надо мне в школу, и по-прежнему помыкает мной, Володькой и Аниской:
— Марш картошку копать!
— Сгребайте на коноплянике сулуку: сарай да двор уж надобно утеплять!
— Отправляйтесь хворост на зиму заготовлять!
Всякой работы надумает, конца ей нет.
Так бы, наверно, и не видать мне школы, если бы не помог мой друг-приятель Аполлоныч — мужичонка небольшого роста, с черной бороденкой, с такими же черными подстриженными под горшок волосами и с живыми, лукавыми глазами. Он время от времени прирабатывал у дядюшки.
— Да, да, Максимыч, чтой-то ты Федорыча в школу не направляешь? — сказал он однажды. — Давай, давай, Максимыч. А хозяйство твое, стало быть, мы обиходим с Володькой…
— Вот уж, что уж… — заговорил дядюшка. — Между дел, пожалуй, пусть и пошляется. — И обратился ко мне: — Вот так-то: школа школой, а по хозяйству чтоб все в исправности было — скотинка напоена и накормлена, дровишки нарублены и по топкам разнесены. Затемно и мужикам керосин да деготь чтоб был отпущен.
Долго он еще говорил, да я мало слушал. О школе думал.
Так поутру в один из сентябрьских дней, пристроясь к стайке ребят, зашагал я в школу.
И что там толковать? Летел как бы на крыльях. Казалось, новая, неведомая жизнь ждала меня…
В поле, в версте от деревни, стояла церковка — приземистая, молчаливая, с облупившейся краской, а в полусотне шагов от нее — пятистенная изба с подгнившими углами, покосившаяся в сторону церкви, будто кланялась ей. Это и была школа.
Среди учеников были и пузыри — от горшка два вершка, были и такие, что хоть впристяжку впрягай: рослые, плотные, говорящие полубаском. Эти разгуливали среди пузырей, как гусаки в стае гусят.
Но вот дребезжаще зазвенел колокольчик. Распахнулась дверь, и все двинулись в школу.
Классом оказалась половина избы, заставленная десятком парт. Ребят же сюда набилось десятка три с хвостиком. И среди них ни одной девочки. Мужики на деревне толковали: «Прясть, ткать и похлебку варить — матка научит. А грамота им ни к чему».
Шуму, крику было — хоть отбавляй. Но вдруг раздалась команда:
— Смир-р-но! Смир-р-но! — словно здесь была рота солдат.
— Это Воробей выкрикнул, — объяснил мне Пантюшок, мой новый приятель. — Видишь — самый здоровенный малый в школе. И драчливый — его потому и воробьем прозвали. С ним лучше не вяжись. А сейчас и Суслик заявится.
— Какой суслик?
— Да сам учитель. Воробей всех прозвищами наделяет. Дрянной малый…
Тут же со второй половины избы появился и сам учитель: в поповском подряснике, с тупым рыльцем и бегающими глазками. Его рыльце выхватится на минуту из воротника подрясника, сверкнет глазками и снова в воротник. Точь-в-точь настоящий суслик — выставит из норки тупую мордочку, вертанет головой и опять в норку.
«Да, — подумал я, — метко Воробей придумывает прозвища, ничего не скажешь…»
Однако Суслик отрекомендовался Павлом Ивановичем. Тут же он приступил к пересортице. Второгодников, третьегодников и других «никчемных» загнал на задние парты.
— Марш на «камчатку»! — провозгласил он. — Балбесы!
В балбесы угодил и мой новый приятель Пантюшок.
— Ты чего же так-то? Третью зиму шляешься и ни в дуду, ни в сопелу?
— Да никак не вразумею. Грамота — она мудреная. Не знать, как ее и осилить… — ответил Пантюшок и безропотно отправился на «камчатку», словно на свое привычное место.
Началось обучение. Суслик вручил каждому по грифельной доске и по грифелю. Затем нарисовал на классной доске палочек, крючков и разных загогулин — вот и учись, ума-разума набирайся.
А выходит криво да без хвостиков — плюй на грифельную доску, стирай рукавом и снова пиши сколько хочешь…
Недельки через две принес Суслик буквари. В букваре было немало завлекательных картинок: домики, ежи, мухи да пчелы, топор и соха была, и много еще всяких рисунков, ярко раскрашенных.
Но букварь был молчалив. Молчит да и только. Я его тете Маше, Володьке и Аниске показывал — все молчит. А к Клавушке и к дядюшке обращаться считал зазорным. Сам, все сам хотел осилить.
И вот мы всем гамузом тянем вслед за Сусликом:
— А… У… Ю… Ж-жу… М-ма…
А что к чему — никак не доходит. Я даже начинал на себя уже сердиться. На «камчатку» к балбесам уж очень не хотелось угодить. Не потому, что Суслик станет обязательно приговаривать: «Ну ты, дубина стоеросовая! Жениховать пора, а ты дважды два не знаешь!» Нет, просто помнил, как батя учил нас: «В хвосте быть — последнее дело. Никудышное».
Ну, я и осерчал на себя еще больше. Так же вот, бывало, махнешь вплавь через широкое озеро, а силенок не хватит, ко дну тянет. Но осерчаешь этак по-настоящему и начнешь отмахивать все саженками, все саженками. И усталь исчезает. Взбодрить себя надо.
Первым делом я взял в оборот своего приятеля Пантюшка:
— Ну-ка, читай букварь!
— Ммм-ма… Жж-жу… Рр-ра… — тянул Пантюша.
— Да чего ты тянешь? Давай скороговоркой.
— Ну, вот это «мама», тут — «Шура», «Маша», «топор», «борона», — послушно переходил он на скороговорку.
— Вот так бы и читал. А то мычишь, жужжишь, и не поймешь, что рыкаешь…
Но мой ученик скороговоркой мог прочесть всего пять — шесть слов, которые помнил наизусть. И снова начинал мыкать. А я думал:
«Скажем, надо написать или прочитать „Васька“, „Пашка“, а там „батя“, „мама“… Э-э, брат! Сколько же названий на белом свете есть! Голову надо с медный котел иметь, чтобы все запомнить».
И еще настойчивее наседал на Пантюшка:
— Ну, ну, тугодум, нажимай! Третью зиму в школе углы обиваешь и только мыкаешь да рыкаешь!
— Да на зиму-то батька в отход уходит, лапти плести некому, — отговаривался Пантюшок. — Ну и сидишь на печи, считаешь кирпичи…
И вдруг однажды меня так и толкнуло:
«Да не к чему же каждое слово запоминать… Вот же как получается слог — из букв! И из слогов — слово! Просто-то как!»
— Э-э, брат Николашка! Гусь ты лапчатый! Вот в чем вся загвоздка! Понял ли?
Пантюшок расплылся в широчайшей улыбке. Николашкой называла его только мама. А в школе все Пантюшок да Пантюшок. Был он мал ростом, но взял вширь: пухленький, коротенький, с толстыми, мясистыми губами. Зная его покладистый нрав, ребята частенько обижали его, дразнили.
Однажды его ни за что ни про что поколотил Воробей.
— Всыплем Воробью за такие штучки? — предложил я.
— Не, не надо, не осилить нам Воробья…
А я к Воробью:
— Ты за что Пантюшу побил?
— А тебе чего? Заступник тож!
— Ах, так!
И мы сцепились.
Твердо Воробей на ногах стоит, свалить его не так-то просто. Недаром мать его с барского стола подкармливала. Кухарничая на барском дворе, она правдами и неправдами добывала и таскала своему питомцу в карманах и за пазухой лакомые кусочки. А он и мать не признавал:
— Ну ты, чумазая! А сладкого почему не приволокла?
Так что не только за Пантюшу, но и за все его штучки мне крепко хотелось проучить Воробья.
Возились мы с ним в обнимку, возились, и тут я, вроде бы падая, ему ножку подставил. А сам как махнул его через себя, да обеими лопатками о землю. Воробей так и распластался. С тех пор больше к нам с Пантюшей не приставал.
Скоро дела мои в школе вроде бы наладились.
Зато на камчадалов, на балбесов учитель совсем рукой махнул. «Отпетые ребята», — говорил о них Суслик. Но наказывать их не забывал: за чуб драл, толстой линейкой по головам колотил, без обеда до поздней ночи в школе на коленях оставлял.
А еще надумал на горох ставить. Насыплет в угол гороху и всех неслухов, «никудышных» коленями прямо на горох. А балбесы помаленьку да помаленьку горох поедают. Суслик из себя выходит, кричит:
— Замучу на горохе!
И снова в свою половину — за новой порцией. А у камчадалов драка:
— Ты чего, Воробей, жадничаешь? Сколько гороху загреб!
Так-то я и учился, ума-разума набирался. В школе грамоту постигал. У дядюшки к житейским делам притирался. Затемно в хатке у тети Маши при керосиновом фитиле уроки готовил.
А время шло, двигалось…