Коридор принял меня сыростью и полумраком.
Факелы чадили через каждые десять шагов, бросая рыжие пятна на стены и на лица. Много лиц. Десятки. Серые рубахи, серые штаны, босые ноги на мокром камне. Новое мясо, набитое в этот коридор, как рыба в бочку. Жались к стенам, переминались, дышали часто. От них несло потом и страхом, густым, кислым, таким, что перебивал даже факельную копоть.
Они шептались.
— … выжил, видел, видел, стоял прямо рядом…
— … а дракон лежал, просто лежал…
— … значит можно, значит не все…
Шёпот тёк вдоль стен, как вода по желобу, сливался, множился. Я сделал три шага и они меня заметили. Ближайшие отшатнулись, потом подались вперёд. Мальчишка, может пятнадцать, может шестнадцать, с подбитым глазом и дрожащими руками, схватил меня за рукав.
— Как ты выжил? Что ты сделал?
Рука Хруста легла мне на плечо. Пальцы сжались, жёсткие, костлявые, вдавились в мышцу.
— Пошли.
Одно слово и голос у Хруста был другой. Челюсть щёлкнула привычно, но звук вышел тише, и в нём что-то плавало, чего я раньше не слышал. Хруст тянул меня вперёд, сквозь толпу серых рубах, и рука его на моём плече подрагивала мелко, будто от холода.
Они расступались. И тут же смыкались за спиной.
— Почему он ничего не сделал⁈
Это уже громче, из середины толпы. Голос ломкий, мальчишеский, на грани крика.
— Почему дракон лежал⁈ Он что, мёртвый был⁈
— Он взял что-то, а потом положил обратно, я видел!
— Что положил? Что⁈
Хруст толкал меня вперёд, и я шёл, и не оборачивался, и не отвечал. Мальчишка с подбитым глазом не отпускал рукав, семенил рядом, заглядывал в лицо.
— ЗАТКНУЛИСЬ!
Голос Псаря рубанул сзади. Я не видел кто. Кто-то крупный, хриплый, из тех, кто стоял у стен и следил за стадом.
— Вы ещё даже не мясо! Вы — ничто! Голоса вам не давали!
Удар. Глухой, мокрый, как будто мешок с песком уронили на камень. Кто-то охнул и повалился. Пальцы мальчишки разжались, рукав отпустило.
Ещё удар. Вскрик, короткий и тонкий, оборванный на полуслове. Ещё один. Шлёпок кожи о кожу, хруст, стон.
Шёпот стих. Толпа сжалась к стенам. Кто-то скулил тихо, прикрывая голову руками, кто-то просто стоял, глядя в пол.
Хруст вёл меня дальше. Его пальцы на моём плече не разжимались. Мы прошли мимо факела, мимо поворота, мимо группы сбившихся к стене мальчишек, которые смотрели на меня так, будто я вернулся оттуда, откуда не возвращаются.
Конец коридора. Дверь, тяжёлая, дубовая, обитая железными полосами. Хруст толкнул её плечом, петли заскрипели, и снаружи ударило холодом.
Морозный воздух вошёл в лёгкие, как нож. Пар повалил изо рта, густой и белый. Свет после факельного полумрака слепил, и я зажмурился на секунду, потом проморгался.
Площадка перед ареной. Серый камень, ветер, пустота.
Трещина стоял в трёх шагах от двери. Просто стоял, сгорбленный, маленький, в своей кожаной броне с тусклыми пластинами. Руки опущены вдоль тела. Выцветшие глаза на мне, неподвижные.
Хруст убрал руку с моего плеча. Я услышал короткое движение воздуха за спиной, потом шаги, удаляющиеся по камню, назад, в коридор. Дверь закрылась с глухим стуком, отрезав крики и шёпот.
Тишина.
Ветер нёс запах камня и далёкой гари. Над краем хребта висело небо, низкое и серое, как всегда. Мгла внизу лежала ровной фиолетовой гладью, и из неё торчали чёрные зубцы дальних пиков.
Трещина стоял. Я стоял.
Старик кашлянул. Сухо, привычно, в кулак. Пожевал серыми дёснами, глядя на меня так, будто прикидывал что-то прикидывал.
— Кха. Ну и рожа у тебя, Падаль.
Сплюнул в сторону. Ветер подхватил и унёс.
— Не следил за тобой в этот раз. Чего следить-то? Мёртвому обмылку глаза закрыть — и то больше проку.
Он замолчал. Пожевал дёснами опять. Выцветшие глаза скользнули мимо меня, к Мгле, обратно.
— А потом арена замолчала.
Голос стал тише, будто слова стали тяжелее и не хотели выходить наружу.
— Тридцать два года я тут, Падаль. Тридцать два. Слышал, как орут. Слышал, как воют. Слышал, как кишки по камню шлёпают. А вот чтоб молчали…
Кашлянул, длинно, с хрипом, согнулся, утёрся рукавом. Выпрямился.
— Такого не слышал.
Он сказал это и замолчал. Стоял, смотрел мимо, и морщины на его лице выглядели глубже обычного. Ветер дёргал полу куртки, железная пластина позвякивала.
Я молчал. Говорить было нечего. Или слишком много что можно было сказать, что то же самое.
Трещина повернулся ко мне. Глаза цепкие, привычно оценивающие, но под этим что-то ещё. Он смотрел, будто прикидывал, куда меня девать. В барак? Зачем? К Костянику? Цел вроде, кости на месте, кровь не течёт. Хворь после Ямы видно по лицу, но с этим и так ясно. Старик явно не знал, что со мной делать, и ему это не нравилось. Трещина из тех, кто всегда знает, куда ведёт очередное мясо. Направо — в загон, налево — в яму, прямо — к Костянику латать. А тут ни направо, ни налево.
Он отвернулся. Постоял лицом к ветру. Плечи ссутулились ещё больше.
Потом буркнул:
— Пошли. Шевели костями, мне ещё новое мясо принимать.
Трещина развернулся и пошёл, не оглядываясь. Сгорбленная спина, позвякивание пластин, шаркающий шаг по камню. Я двинулся следом.
Мы поднимались. Ступени, вырубленные прямо в теле хребта, узкие, стёртые тысячами ног до гладких лунок. Ветер бил в бок, забирался под рубаху, и я стискивал зубы, чтобы не стучали. Трещина лез вверх ровно, привычно, даже не запыхался — ноги знали каждый выступ, каждый поворот.
Средний лагерь открылся за каменным выступом, как деревня, спрятанная за скалой.
Через лекарскую Костяника проходил, и кузню видел мельком, когда меня тащили к нему, но дальше — не был. Червям сюда хода нет.
Другой мир. То есть тот же камень, тот же ветер, то же серое небо. Но здесь жили, а не выживали. Длинные казармы из тёсаного камня стояли в два ряда вдоль утоптанной дорожки, крыши плоские, крытые плотно подогнанными пластинами сланца. Между казармами — верёвки с сохнущим тряпьём, бурым и серым, которое хлопало на ветру. Из трубы ближайшего здания поднимался дымок, белый и жидкий, и пахло чем-то горьким, едким — то ли краска, то ли дубильный состав.
Слева, за казармами, прилепился к скале кожевенный навес. Широкий, открытый с одной стороны, под ним — деревянные рамы с натянутыми шкурами, бурыми и тёмно-зелёными, покрытыми белёсым налётом. Два мужика в фартуках скребли одну из шкур длинными ножами, не обращая на нас внимания. Рядом — чан, над которым курился пар, и запах оттуда шёл такой, что я задержал дыхание на пару шагов.
Дальше колодец. Каменный сруб, ворот с железной ручкой, мокрая цепь свисает в темноту. Женщина в кожаном переднике тянула ведро, жилы на руках вздулись. Подняла, поставила на край, зачерпнула кружкой, выпила. Посмотрела на нас равнодушно, отвернулась.
Трещина шёл вперёд. Мимо кузни, та осталась позади, и я слышал, как затихает стук молота. Мимо приземистого здания, из которого тянуло жаром и горелым салом — кухня по всей видимости. Мимо сарая, заваленного мотками верёвки и связками жил, бурых и жёстких, свисающих с крюков под потолком. Верёвочник или что-то вроде.
Жилые дома пошли дальше, выше по склону. Небольшие, каменные, в один этаж, вросшие в скалу задней стеной. Каждый на два-три человека, не больше. Крыши из того же сланца, дверные косяки из тёмного дерева, потемневшего от времени и влаги. Перед некоторыми — скамьи, вырубленные из цельных камней. У одного дома стояла бочка, накрытая доской, и пахло кислым. У другого на стене висели связки трав, высохших до ломкости.
Настоящая горная деревня, со своим укладом и ритмом. Только вместо полей — загоны с драконами ярусом ниже, а вместо церкви — арена.
Трещина свернул с дорожки вправо, к дому, стоящему чуть на отшибе. Обычный, такой же каменный, одноэтажный, с плоской крышей. Может чуть крупнее соседних. Дверь из тёмных досок, стянутых железными полосами. Окно узкое, как бойница, затянутое чем-то мутным вместо стекла.
Трещина подошёл, постучал кулаком. Подождал. Постучал опять.
За дверью шаги. Мягкие, почти беззвучные. Потом тишина, секунда-две, будто человек по ту сторону стоял и слушал. Щёлкнул засов. Дверь открылась.
Молчун стоял в проёме, занимая его почти полностью — высокий, нескладный, с длинными руками. Лицо невыразительное, тёмные глаза глубоко посажены. Шрам через горло белел в сером свете дня, от уха до уха, ровный, будто проведённый по линейке. Взгляд хмурый, спокойный. Он посмотрел на Трещину, потом на меня. Обратно на Трещину.
Старик молчал. Стоял, жевал дёснами, глядел на Молчуна. Потом кивнул в мою сторону.
— Вот. Принимай, Молчун. Твой выводок теперь.
Молчун перевёл взгляд на меня. Внимательный. Очень внимательный, и за этим вниманием работало что-то быстрое и точное, как у человека, привыкшего оценивать без слов. Несколько секунд он смотрел мне в лицо, потом кивнул один раз, коротко.
Трещина потоптался. Переступил с ноги на ногу, кашлянул в кулак, пожевал губами. Не уходил. Мялся, как человек, которому нужно что-то сказать, но он не знает что.
Потом повернулся ко мне.
Я увидел его глаза. Выцветшие, почти белые, цепкие, но сейчас в них было то, чего я у этого старика не видел ни разу. Тоска с которой человек живёт так давно, что уже не замечает, но иногда она поднимается на поверхность. Я знал этот взгляд. Видел его у тренеров, которые отдавали подопечного зверя в другой центр. Ты вложил время, ты вложил себя, ты уже начал видеть, кем это существо может стать, и вот его забирают, и ничего ты с этим не сделаешь, потому что так правильно.
Перспективный Червь. Мог бы стать хорошим Псарём. Мог бы стать крепким Крюком, опорой, подспорьем. Тридцать два года старик принимал мясо и провожал тех, кто выжил, дальше по лестнице клана. Мог бы и этого провести.
Трещина ничего не сказал. Стиснул губы, отвернулся. Прошёл мимо меня, близко, плечом почти задев. Шаркающий шаг по камню, позвякивание пластин, сгорбленная спина. Уходил туда, откуда пришёл. Ни слова. Ни кивка.
Смотрел ему вслед, пока сгорбленная фигурка не свернула за выступ и не пропала.
Стоял. Молчун стоял в дверном проёме. Ветер. Тишина, если не считать далёкого стука молота из кузни и хлопанья тряпья на верёвках.
Молчун кивнул в глубину дома. Заходи.
Я кивнул в ответ. Ветер ударил в спину, забрался под рубаху, и тело скрутило мелкой дрожью. Холод добрался до костей, до того места в груди, где ещё час назад лежал тёплый камень, и теперь там было пусто. Камень остался на арене, между лап каменного дрейка, на мокром полу, я был здесь, а он там, и от этого почему-то было холоднее, чем от ветра.
Шагнул через порог.
Внутри пахло сухими травами, дымом и чем-то ещё, химическим, едким, от чего щекотало в носу. Одна комната, вытянутая в глубину скалы, задняя стена — голый камень, необработанный, с прожилками кварца. Потолок низкий, рукой достать, закопчённый до черноты.
Я сел на табурет у стола. Единственного стола, тяжёлого, из грубых досок, и доски эти были в пятнах и подпалинах, покрыты царапинами от ножа. На столе — ступка с пестиком, каменная, край обколот. Рядом три глиняных горшка с притёртыми крышками, горлышко одного обмотано тряпкой. Пучки сушёной травы, перевязанные бечёвкой, свисали с вбитых в стену костылей. Под потолком — связка корней, бурых и узловатых, похожая на переплетённые пальцы.
Справа от стола — ещё одна поверхность, уже, ниже, придвинутая к стене. На ней склянки. Много. Мутное стекло, тёмное стекло, глиняные пузырьки с восковыми пробками. Порошки в плошках, белый, серый, желтоватый. Что-то бурое и маслянистое в плоской миске. Медная трубка, согнутая дугой, один конец заткнут тряпкой. Деревянная рамка с натянутой на ней тонкой кожей, исписанная мелко, частично закапанная чем-то тёмным. На полке над этим столом — свитки. Десятка полтора, может больше, скрученные и перевязанные, торчали из щелей между камнями, лежали друг на друге. Некоторые потрёпанные, края обгоревшие.
Это было похоже на лекарскую Костяника и одновременно совсем не похоже. У Костяника всё служило одной цели — латать тела, людские и драконьи. Здесь я не мог понять назначения половины предметов. Для чего медная трубка. Для чего три разных порошка в одинаковых плошках. Для чего исписанная кожа на рамке. Это была мастерская человека, который что-то ищет, и поиск этот долгий.
Койка у дальней стены, узкая, застеленная серым одеялом. Рядом сундук, закрытый, с железной скобой вместо замка. Вот и всё жильё.
Меня трясло. Мелкая дрожь шла по всему телу, от плеч до колен, и зубы норовили застучать. Руки я спрятал под мышки, но толку было мало. Рубаха тонкая, мокрая от пота, и ветер снаружи выстудил её насквозь, пока мы шли.
Молчун прошёл мимо стола к очагу. Очаг был выложен из плоских камней у задней стены, с дымоходом, уходящим в щель между скалой и потолком. Внутри тлели угли, рыжие, подёрнутые серым пеплом. Рядом лежала стопка тёмных брикетов, плотно спрессованных, каждый размером с два кулака. Торф, смешанный с чем-то. Или сушёный навоз с горной травой. В таких местах деревья — роскошь, их не жгут просто так. Молчун взял два брикета, положил на угли, подул. Пламя занялось с негромким потрескиванием, чёрный дым потянулся вверх, потом выровнялся и посветлел.
Молчун кивнул в сторону очага. Давай сюда.
Я подтащил табурет. Деревянные ножки скрежетнули по каменному полу. Сел близко, вытянул руки к огню, и жар коснулся ладоней, пальцев и запястий.
Живое, настоящее тепло. Я попытался вспомнить, когда в последний раз сидел у огня. В бараках Червей очага не было. В Яме — темнота и лёд. На площадке Купания — ветер и Мгла. С того момента, как я попал в это тело, я не видел открытого пламени вот так, близко, не считая факелов, но там они висели лишь вечером, когда все едят. А тут можно протянуть руки и почувствовать, как тепло входит в кожу и расползается по телу, медленно, слой за слоем.
Дрожь не ушла сразу, но мышцы начали отпускать, сначала в плечах, потом в спине, и я обнаружил, что сижу сгорбившись над очагом, почти нависая, как человек, который боится, что тепло заберут.
Камень.
Мысль пришлатихо, как приходят мысли у огня. Что это за штука такая. Откуда у Молчуна артефакт, который греет ровным жаром и пульсирует, как живое сердце. Один ли он у него или есть ещё. Штука, которая спасла мне жизнь в Яме, а потом спасла на арене, когда я отдал её дрейку. И Молчун отдал её мне, рискуя собой.
А теперь она лежит на мокром граните арены, между лап зверя в цепях.
Я повернулся.
Молчун стоял у стола, спиной ко мне, перебирал что-то на рабочей поверхности. Поставил склянку, переложил пучок травы, движения неторопливые, привычные. Потом остановился. Руки замерли. Он смотрел в стену перед собой, но глаза видели что-то другое. Лицо в профиль, шрам через горло, от уха до уха, белый на серой коже.
Перерезали горло. Пепельник тогда сказал это ровно, будто про погоду. Десять лет назад отказался от кнута. Горло перерезали и бросили за Мглистый Край. Выжил. Вернулся. Доказал свою пользу.
Немой. Не потому что не хочет, а потому что не может. Голосовые связки перерезаны вместе с горлом, и чудо, что он вообще жив.
— Спасибо, — сказал я.
Тихо. В полутьме этой комнаты, с треском брикетов в очаге и запахом трав.
Молчун повернул голову. Тёмные глаза нашли мои.
— За камень. Он мне жизнь спас. Дважды. В Яме. И сейчас, на арене.
Он смотрел на меня ровно, без выражения. Лицо не дрогнуло. Потом кивнул коротко, один раз, как кивал у двери, когда Трещина привёл меня. Принял к сведению.
— И за еду. Спасибо, что приносил.
Уголок рта дрогнул. Едва заметно, на долю секунды. Улыбка или тень улыбки, промелькнувшая и спрятавшаяся обратно.
Тишина. Треск брикетов в очаге, глухой и ровный. Дым тянулся в щель под потолком. Тепло медленно заполняло комнату, и дрожь уходила из тела, нехотя, как вода из мокрой тряпки.
Молчун отошёл к столу. Звякнула склянка, шуршнула ткань. Я слышал, как он возится за спиной, но не оборачивался. Сидел, глядя на огонь, и огонь глядел на меня, и мне этого хватало.
Шаги. Молчун прошёл мимо, держа в руках закопчённый медный ковш с длинной ручкой. Зачерпнул воды из глиняного кувшина, стоявшего у стены, и пристроил ковш на край очага, на плоский камень, нагретый докрасна. Вода зашипела, по дну побежали мелкие пузырьки.
Молчун подтащил второй табурет. Тяжёлый, приземистый, с просевшим сиденьем. Сел рядом, в полутора шагах. Положил руки на колени, длинные, жилистые, с мозолями и мелкими шрамами на костяшках. Посмотрел на огонь. Потом на меня.
Кивнул вопросительно. Подбородок вверх, брови чуть приподняты, взгляд прямой.
Я не понял.
Молчун подождал. Потом кивнул снова, тем же движением, чуть медленнее. Подбородок вверх, пауза, обратно. Глаза на мне.
Ну. Давай. Рассказывай.
— Про арену? — спросил я. — Как справился?
Кивок утвердительный.
Я потёр лицо ладонями. Щека горела от жара очага, левая сторона, ближняя к огню, и правая оставалась холодной, и в этой разнице было что-то, от чего хотелось засмеяться или заплакать.
— Даже не знаю, как тебе сказать.
Молчун улыбнулся по-настоящему. Улыбка вышла кривоватая, рот открылся чуть, и шрам на горле натянулся, побелел сильнее. Понимающая улыбка. Человек, который десять лет общается без слов, знает цену этой фразе.
— Твой камень, — сказал я. — Я отдал его дрейку. Как дар. Чтобы он позволил мне быть на его территории.
Молчун перестал улыбаться. Лицо стало сосредоточенным, глаза чуть сузились. Он кивнул медленно, сам себе, как человек, который прикидывает вес услышанного. Голова качнулась, раз, другой.
Потом снова вопросительный кивок. Ну. А дальше.
— Дальше… Получилось. Он принял. Лёг. Подпустил.
Молчун ждал. Кивок не повторился, но тёмные глаза держали меня, и в них было ожидание продолжения.
— И больше нечего рассказывать, — сказал я. — Вот и всё.
Вода в ковше бурлила. Молчун не двигался, смотрел на меня, и я смотрел на него, и между нами был огонь и молчание.
Что я могу ему сказать. Что могу себе позволить. Человек работает на клан. Вернулся сюда добровольно, после того как ему вскрыли горло и бросили умирать. Почему вернулся? Потому что верен? Потому что некуда идти? Потому что здесь драконы, а он без драконов не может? Я не знал. Я видел его дважды: у загонов, когда он стоял боком к дрейку с едой в руке, и в Яме, когда он отодвинул засов и протянул мне лепёшку и тёплый камень. А, точно, ещё когда он провожал меня взглядом после того как я усмирил Грозового. Этого мало, чтобы доверять. Этого достаточно, чтобы быть благодарным. Одно не означает другого.
— В общем… — я помолчал, подбирая слова. — Я ведь из племени Чёрный Коготь. У нас драконов не бьют. Связь устанавливают с младенчества. Дракон — партнёр, а не инструмент. Я так рос. Так это видел.
Молчун слушал. Неподвижно и внимательно, тёмные глаза на мне, и в них что-то работало быстро и точно, как часовой механизм, перебирая, укладывая, сопоставляя.
— Поэтому я не смог этого делать. Кнут, крюк, голод. Искал другой путь.
Кивок медленный и единственный. Он принял это, уложил куда-то внутрь, и лицо его не изменилось, но что-то в глазах сдвинулось, совсем немного, будто подтвердилось то, что он и так подозревал.
Тишина. Вода в ковше булькала ровно и мерно. Брикеты потрескивали. Дым тянулся вверх.
Молчун встал. Движение вышло плавным, без рывка, как встаёт человек, который знает, куда идёт и зачем. Прошёл к полке над рабочим столом, к свиткам. Длинные пальцы прошлись по торчащим из щелей рулонам, задержались на одном, перескочили, вытянули другой. Подержал, покачал головой, засунул обратно. Вытащил третий, из самого низа стопки, лежавший под другими. Кожа на нём потемнела от времени, края обтрёпаны.
Вернулся к очагу. Сел на табурет, развернул свиток на коленях, пробежал глазами. Потом протянул мне.
Я взял. Кожа тонкая, выделанная до гладкости, но мягкая, поношенная. Свиток длиной в руку, исписанный мелко, плотно, и поверх основного текста — пометки. Много пометок, другим почерком, другими чернилами, рыжими и густыми.
На краю зрения, бледное золото:
[АНАЛИЗ ДОКУМЕНТА]
[Тип: Копия фрагмента трактата.]
[Тема: Методы невербальной коммуникации]
[с драконами II–III ранга.]
[Источник: неизвестен. Язык — имперский,]
[диалект восточных провинций, архаичный.]
[Примечание: обнаружены множественные]
[рукописные пометки поверх оригинального]
[текста. Почерк единый. Датировка пометок:]
[разброс 5–8 лет.]
Я смотрел на свиток и понимал, что читать не умею. То есть глаза видели знаки, и где-то в глубине головы, в той части, которая принадлежала Аррену, шевелилось узнавание. Отдельные символы складывались в слоги, слоги — в слова, медленно, с трудом, как складывается картинка из осколков разбитого стекла. Говорить на этом языке тело умело, привычка вросла в мышцы рта и горла. Читать — совсем другое дело. Аррен читал мало и плохо, это чувствовалось по тому, как глаза спотыкались на каждой третьей строке.
Но кое-что проступало.
Основной текст, старый, аккуратный, написанный уверенной рукой. Описания поз. Положение головы дрейка при… что-то, я не разобрал слово, но рядом шла пометка рыжими чернилами, крупная, угловатая, торопливая. Пометка Молчуна. Два слова и жирная черта, перечёркивающая абзац.
Дальше. Схема, грубая, от руки — контур дракона, вид сбоку. Стрелки к голове, к хвосту, к передним лапам. Рядом с каждой стрелкой — текст, мелкий, и поверх него снова рыжие пометки. Одну я разобрал: «только штурмовые». Другую, рядом: «с багряными иначе» и три вопросительных знака.
Ещё абзац. Здесь основной текст был длиннее, и речь шла о чём-то, что память тела подсказала как «приближение без угрозы». Способы подхода к дикому дрейку. Теоретические. Семь пунктов, пронумерованных, каждый в три-четыре строки. Из семи четыре были перечёркнуты рыжим крест-накрест. Рядом с пятым — пометка, которую я разбирал полминуты, водя пальцем по буквам: «пробовал. не работает. чуть не убил.»
Рядом с шестым: «может быть. нужна голодная особь.» И знак вопроса, обведённый кругом, от круга — линия к полям, на полях ещё слова, совсем мелкие, неразборчивые.
Я листал дальше. Страница за страницей, и картина складывалась. Старый текст — теория. Чьи-то записи, может столетней давности, может старше. Попытки описать то, что делали древние всадники, или то, что кто-то наблюдал у диких стай. Предположения, догадки, схемы. А поверх — десять лет рыжих чернил. Десять лет проб, ошибок, зачёркиваний. «Это не так.» «Применимо только к молодняку.» «Самки реагируют иначе.» «Каменные — глухая стена, не подтверждается.»
Десять лет на ощупь, в темноте, без карты.
Я держал в руках дневник человека, который шёл той же дорогой, что и я. Только у меня была Система, которая говорила прямо: уровень стресса — семьдесят восемь процентов, триггер агрессии — звук металла, доминантная мотивация — безопасность. Числа, шкалы, прогнозы. Я видел зверя изнутри, читал его, как открытую книгу.
А Молчун видел только зверя снаружи. Живого, рычащего, способного убить одним движением, и пытался понять его по обрывкам старых текстов, по собственным наблюдениям, по шрамам, которые оставались после каждой ошибки. Каждая перечёркнутая строка стоила ему крови. Каждый вопросительный знак на полях — это день, когда он стоял перед диким дрейком и не знал, убьёт тот его или нет.
Я посмотрел на Молчуна. Он сидел и ждал, руки на коленях, тёмные глаза на мне.
— Серьёзная работа, — сказал я. — Значит, ты ищешь другой способ укрощения.
Молчун качнул головой из стороны в сторону. Нет.
Я посмотрел на него. Не понял.
— Нет? Разве не это…
Молчун улыбнулся. Спокойно и терпеливо, как улыбаются тому, кто почти угадал, но промахнулся на полшага. Протянул руку к свитку, который я всё ещё держал на коленях. Длинный палец прошёлся по строкам, остановился. Постучал по слову дважды.
Я пригляделся. Слово я пропустил при первом чтении, оно стояло в заголовке, крупнее остального текста, и память тела подсказала произношение раньше, чем я осознал значение. «Ашт-рах.» Или «ашт-ра.» Ударение плавало, и от этого менялся смысл. Укрощение? Подчинение? Нет. Память подталкивала к другому. Контакт. Общение. Сотрудничество. Слово из тех, что в этом языке несёт несколько значений сразу, и какое из них — зависит от того, кто говорит и о чём.
Молчун смотрел, как я перебираю варианты. Потом постучал по слову ещё раз и поднял обе руки, сцепил пальцы, левую с правой, крепко, как звенья цепи. Подержал так и посмотрел мне в глаза.
Связь.
Не укрощение. Не приручение. Не «другой способ» работы с драконами, Связь. То, что возникает между всадником и дрейком при Первом Касании. То, что доступно только избранным, только с рождения, только с вылупком. Молчун искал способ установить Связь с диким взрослым драконом.
Сердце ударило сильно и гулко, почувствовал этот удар в горле.
— Получилось?
Голос вышел хриплый. Я кашлянул.
Молчун качнул головой. Нет.
Лицо его не изменилось — ни горечи, ни сожаления, ни обиды. Десять лет, рыжие чернила поверх старых текстов, шрам через горло, «чуть не убил» на полях, и на выходе — нет.
Я смотрел в огонь. Брикеты прогорели до светло-рыжего, жар от них шёл ровный и глубокий, и тени плясали на стенах, на свитках, на лице Молчуна.
— А думаешь, это возможно? Связь. С диким.
Молчун молчал, уж простите за тафтологию. Я подождал, потом вспомнил, что ответа голосом не будет, и повернулся к нему.
Он тоже смотрел в огонь. Лицо в рыжих отсветах, шрам тёмный, глаза спокойные. Сидел и думал, или не думал, просто был рядом с огнём и с вопросом, который, наверное, задавал себе каждый день из этих десяти лет.
Потом повернулся ко мне. Пожал плечами. Широко, честно, с выдохом через нос, и уголки рта поползли вверх. Улыбка вышла открытая, лёгкая, почти мальчишеская на этом изрезанном шрамами лице. Означала она примерно следующее: «Да хрен его знает».
Я засмеялся коротко, выдохом, смешок вырвался сам, неожиданный, как чих. И Молчун засмеялся беззвучно, плечи затряслись, рот открылся, и из горла вышел только сиплый выдох, тёплый и почти весёлый.
Два мужика у огня, один без голоса, другой вообще хрен знает как тут оказался, оба без ответа на главный вопрос, и почему-то это было смешно.
Молчун отсмеялся первым. Вытер глаза тыльной стороной ладони, выпрямился. Посмотрел на меня серьёзно, внимательно, будто принял решение. Потом протянул руку. Правую, ладонью вверх, пальцы чуть согнуты.
Я смотрел на его руку. Жест был похож на рукопожатие, но ладонь развёрнута иначе, открыта по другому, и пальцы ждали не сверху, а снизу, будто предлагая что-то принять, а не сжать.
Молчун увидел моё замешательство. Взял мою правую руку, мягко, развернул ладонью вниз. Подвёл свою снизу. Показал: вот так. Его ладонь под моей, пальцы обхватывают запястье, мои — его. Поддержка. Я держу тебя, ты держишь меня.
Я сделал. Его запястье в моих пальцах, тёплое, жилистое, пульс бьётся под кожей. Мое запястье в его пальцах, и хватка крепкая, уверенная.
Молчун кивнул.
Мы разжали руки и сидели молча. Огонь потрескивал, тени бродили по стенам, и молчание было не пустым, а полным.
Шаги снаружи.
Тяжёлые, уверенные, несколько пар ног по камню. Подошли к двери. Остановились. Стук костяшками, три раза.
Молчун поднялся спокойно, без суеты. Посмотрел на дверь, потом на меня. Кивнул коротко — сиди — и пошёл открывать.
Я повернулся на табурете, лицом к двери.
Молчун отодвинул засов. Потянул дверь на себя. В проём вошёл холодный воздух и серый свет.
— Здесь он?
Голос заполнил комнату. Хриплый, низкий, раскатистый, и ему не нужно было быть громким, чтобы быть везде. Я слышал этот голос на арене, когда он сказал «Иди, Червь», и арена замолчала.
Молчун кивнул.
Пауза. Скрип кожи, лязг железа — браслет на запястье. Потом:
— Пошли, Падаль.