«…Слово АЗБУКА состоит из двух букв: АЗ — я, БУКИ — что-то неопределенное в будущем, чего не знаешь наверняка. Раньше была загадка: „Буки-букашки, веди-таракашки, глаголь-кочерыжка“. Ответ — кочерга. Почему, я так и не понял…»
Я снова на большом нуле,
И что-то разъяснять неловко,
Да, жизнь заключена в ЧИСЛЕ,
А СЛОВО — только расшифровка…
— …АЗия мы, Алексей, А-зи-я! Ну какая мы, на хрен, Европа? Ты вот сам посуди: может, потому-то у нас и идет всё наперекосяк, что на нас, как французские панталоны на русских солдат при императоре Павле, все время пытаются натянуть какую-то несвойственную нам культуру! Ну вот ты посмотри: что у нас осталось исконно своего, незаемного? Одни только матюки, да и те нам принесли из глубины Азии ордынцы, всё же остальное навязала Европа! — с ожесточением обгладывая куриный окорочок, убеждал меня известный писатель-почвенник Василий Николаевич Горохов, прославившийся своими повестями о крестных ходах, совершенных им в ближние и дальние монастыри России, которые он подписывал трехсоставным псевдонимом — Василь-из-Кундер.
Кундеры — это небольшое сельцо недалеко от Самары, на правом берегу Волги, моя и Василия Николаевича малая родина. За пределами области оно известно главным образом тем, что рядом с его околицей из подножия Жигулевских гор бьет несколько весело булькающих источников целебной минерализованной воды, которая, как утверждали страждущие, успешно лечит геморрой, кариес и трудно проходимые запоры. В шестидесятые годы здесь были выстроены два санатория-профилактория на пятьсот койко-мест каждый. Зимой их связывала с Самарой санная дорога через замерзшую Волгу, по льду которой неторопкие мохноногие лошадки таскали устланные старыми половиками деревянные сани, летом от берега до берега сновали резвые серые катерки, а весной, когда ходить и ездить по потемневшему льду было уже нельзя, в плавать ещё нельзя, любителей кундерской минеральной доставляли к месту лечения за небольшую плату темно-зелеными армейскими вертолетами.
Горохов уехал из Кундер около тридцати лет назад на учебу в пединститут, однако после его окончания домой возвращаться не стал женился на москвичке, осел в столице и начал писать свои повести. Я же после окончания кундерской средней школы поступил в Самарское культпросветучилище на библиотечный факультет, на котором то с большим, то с меньшим успехом доучился практически почти до диплома, но перед самой защитой вдруг загремел в армию. Вообще-то у нас из училища до окончания учебы на службу не призывали, но я, по своей глупости, закрутил тогда на глазах у всех опупенный роман с Галкой Шипиловой — красивой длинноволосой девахой, приезжавшей каждый день в училище на сверкающем импортном мотоцикле, которая, как утверждала молва, была то ли двоюродной, то ли троюродной племянницей тогдашнего самарского губернатора Константина Титова, — и, видимо, во избежание ненужных жизненных коллизий для именитой родственницы, с меня, вопреки правилам, сняли бронь, и отправили сначала в волгоградскую учебку, а в декабре девяносто четвертого — прямиком в город Грозный.
Новый тысяча девятьсот девяносто пятый год я встречал на площади Минутка, выволакивая на себе из-под огня москвича Фиму Таракьянца, затем, благодаря своему библиотечному образованию, был переведен в Моздок штабным писарем, где и просидел вместе с выписавшимся чуть позже из ростовского госпиталя Фимкой до самого дембеля.
Возвратившись домой, я благополучно защитил диплом библиотечного работника и, не отыскав следов исчезнувшей из Самары Галочки, вернулся в свои Кундеры и устроился работать в библиотеку расположенного неподалёку села Рождествено, где и проторчал безвылазно три с лишним года, кое-как перебиваясь на убогую библиотекарскую зарплату да привыкая к одиночеству. Санатории, откуда в годы моего детства гремел жизнерадостный голос Пугачихи, стояли полупустые и притихшие, сверстники мои поудирали из Кундер кто в Самару, кто в Тольятти, а кто и вообще на край света, благо все границы и страны стали нынче открыты для жаждущих обрести себе не такую непредсказуемую родину, как Россия, а потому почти единственной отдушиной для меня на все это время сделались книжки. Я штудировал Толстого, Достоевского, Булгакова, перечитывал по несколько раз Гоголя и Олешу, открывал наугад Пушкина, Пастернака и Рубцова, вчитывался в Розанова, Ильина и Бердяева, но так и не смог отыскать для себя вразумительного ответа на то, чем именно идущая ныне по второму кругу Чеченская война лучше того сытого семидесятилетнего мира, который обеспечивало этой республике (как, впрочем, и всем остальным её подругам по СССР) пребывание в столь яростно проклинаемой сегодня всеми советской «тюрьме народов». Не смог я найти ответ и на то, почему декларируемая в течение вот уже десяти с лишним лет на каждом углу демократия не позволяет сыну оператора котельной (то бишь попросту говоря — кочегарши) рассчитывать на взаимную любовь даже с троюродной племянницей губернатора российской области. И не потому ли, подумалось мне, наша самая читающая страна в мире почти в одночасье отшатнулась от своей великой литературы, что её высокие, но абстрактные истины оказались абсолютно не приложимыми к реалиям нашей внезапно понёсшейся, словно автобус по ухабам, жизни?
Стояли Новогодние праздники, проходя с работы и на работу заснеженной сельской улицей, я смотрел на соседские дворы, где веселилась отпущенная на каникулы ребятня, и странным виденьем грядущей поры вставало вдали все пришедшее после: все мысли веков, все мечты, все миры, всё будущее галерей и музеев, все шалости фей, все дела чародеев, все ёлки на свете, все сны детворы. Весь трепет затепленных свечек, все цепи, всё великолепье цветной мишуры…
…Всё злей и свирепей дул ветер из степи…
И я вдруг отчетливо понял, что, просиживая дни в полупустой библиотеке села Рождествено, я никогда в своей жизни ни на какие вопросы не отвечу, а потому, порывшись в записных книжках армейской поры и отыскав там адрес незабвенного Фимы Таракьянца, я написал ему письмо с просьбой разузнать, не найдется ли для меня какой-нибудь возможности устроиться в столице. Месяца полтора-два я с нетерпением заглядывал в почтовый ящик, а потом, как это обычно и случается, забыл о своем «запросе», переключившись мыслями на какие-то текущие местные дела. Однако в начальных числах августа наш бессменный почтальон Тишкин все-таки принес мне ответ, в котором Фимка для начала обзывал меня несколько раз мудаком, а потом говорил, что если бы я сразу же после дембеля рванул в белокаменную, то уже бы давно заработал себе на небольшую квартирку, служа в охранной службе какого-нибудь банка или офиса. А теперь все самые лучшие места уже заняты и, чтобы подыскать что-нибудь достойное, придется хорошенько покрутиться, но для этого, мол, мне надо приехать в Москву самому и походить по различным конторам. Ночлег и интересное время провождение на эти дни он берёт на себя, ну, а удачу возлагает на Бога…
Прочитав письмо Таракьянца, я тут же написал заявление на отпуск и побежал к нашей заведующей Эльвире Марковне.
— Ну что ж, ну что ж, — в раздумии произнесла она, ознакомившись с моей просьбой. — Это, наверное, даже кстати, что ты едешь в столицу. Весьма кстати… Я тут как раз пробила в Управлении культуры разрешение открыть при библиотеке музей нашего писателя-земляка Василия Горохова, и мы с ним договорились, что он передаст нам для этой цели часть своего личного архива. Вот ты его у Василия Николаевича и заберешь, я думаю, это будет сделать нетрудно. Так что можешь считать эту поездку командировкой…
Она дала мне листок с телефоном Горохова, подписала заявление на отпуск и даже пообещала по доставлении гороховского архива решить вопрос с возмещением дорожных расходов. После этого я побросал в дорожную сумку кое-какие манатки, купил в подарок Фимке бутылку лучшей в России водки «Расторопша» самарского завода «Родник» и на всякий случай — вдруг он живет с сестрой или матерью (я это, честно говоря, как-то совершенно забыл) коробку самых лучших в стране конфет шоколадной (опять-таки, блин, самарской) фабрики «Россия», а затем переплыл на катере на левый берег Волги, вскочил в первый же идущий в столицу поезд, в котором нашлось для меня свободное место, залез на верхнюю полку и чуть менее суток, сжимаясь под серой простыней, гордился пространством за то, что росло на дрожжах, и уже следующим вечером звонил в обитую черным дерматином бронированную дверь Фимкиной квартиры в одном из новеньких домов на Марьинском бульваре всё разрастающейся столицы.
Из-за того, что район Марьино, где жил Таракьянц, был, как мне пояснил один встретившийся мужик, только недавно построен Лужковым на месте бывших полей аэрации («Ну, говносборников, бля… Сюда раньше со всей Москвы дерьмо сваливали…») и люди ещё не успели разобраться в его не совсем четкой планировке, на поиски нужного мне дома ушла целая куча времени, но поскольку, выезжая вчера из Самары, я не решился беспокоить друга телеграммой с просьбой о встрече, то теперь был вынужден искать его жилище самостоятельно, плутая среди новостроек и выслушивая самые противоречивые советы встречных.
Но вот, наконец, мой палец утопил черную кнопочку звонка, за дверью послышались чьи-то шаги, звякнули какие-то запоры и цепочки, и я оказался в объятиях своего боевого товарища.
— Лё-ёха-а! Ты-ы! Ну, ва-аще-е прикол! — орал он дурным голосом, таща меня за собой внутрь квартиры. — Пацаны, знакомьтесь, это мой армейский корефан Лёха! Он меня, бля, в Грозном на себе из-под обстрела выволок, когда меня там чехи подстрелили! В натуре! Как мешок картошки с базара, объявил он сидящей в одной из комнат компании, в которой, между тем, были отнюдь не одни пацаны.
— Лёха, Лёха, Лёха, без тебя нам плохо, — тут же протренькал на гитаре один из сидевших на диване пацанов.
— Но теперь-то, слава Богу, можно выпить и за Лёху, — продекламировала ему в лад соседка по дивану — девица в короткой черной майке с белой надписью на груди: «Prigov — eto Pushkin segodnya!»
— Ты не удивляйся, что они тут все в рифму шпарят, — подавая стакан с водкой, пояснил Таракьянц. — Это студенты Литературного института, друзья моего брата Борьки, — кивнул он на широкоплечего курчавого парня, пытающегося в эту минуту открыть бутылку сухого вина, пропихнув карандашом внутрь пробку.
— А он сам — тоже поэт? — уточнил я.
— Он? — на мгновение задумался Фимка, и честно признался: — А хрен его знает! Он такой жуткий модернюга, что его писанину нельзя толком отнести ни к стихам, ни к прозе, вот сам потом увидишь!
Курчавому брату Фимки наконец удалось протолкнуть пробку вглубь горлышка, пустовавшие стаканы были наполнены, и компания потянулась ко мне чокаться. Затянувшись пару раз сигаретой, которую курила девица в черной майке, гитарист лениво тронул струны и запел. Пропустив потонувшее в окружающей болтовне начало, я вдруг поймал какие-то показавшиеся мне знакомыми интонации и прислушался к песне внимательнее:
…Какие повсюду
ужасные цены,
напиться в дымину
и то денег нет.
За нашим бокалом
сидят — бизнесмены
и девушек наших
ведут в кабинет…
— Это что — переделанный «поручик Голицын»? — наклонившись к Фимке, спросил я полушепотом.
— Ну да, — кивнул он. — Они же тут все постмодернисты, а главный творческий принцип постмодернизма — это пародирование всего написанного предшественниками, обыгрывание широко известных в народе произведений, скрытое цитирование чужих строк, использование популярных персонажей и тому подобное трюкачество, причем, как правило, с опусканием любой используемой темы до уровня рядовой хохмы. Вон сидит главный идеолог и теоретик постмодернизма Слава Бройлерман, — указал он кивком головы на рыжего, с какими-то грязноватыми и, как сказала бы моя украинская бабушка, засмоктанными прядями длинных волос юношу в парусиновой куртке, который, думая, что его никто не видит, запихивал тайком ото всех во внутренний карман два банана со стола. — Нынешней зимой он опубликовал в «Литературке» нашумевшее исследование о современной любовной лирике — «Болеет фаллос одинокий», а два месяца назад выпустил книгу статей «Котлета в тексте», в котором объясняет основы своего направления. Скрытая в тексте цитата, говорит он, это практически то же самое, что и запеченная в тесте котлета можно жевать вместе с тестом, не различая вкусовых составляющих, а можно чувствовать вкус теста и вкус мяса по отдельности. Если захочешь, я дам тебе потом почитать, там есть кое-что любопытное… А вон тот, стриженный под призывника, в темных очках, это, как говорит Борька, гордость всей нашей завтрашней литературы — Гектор Анаврин. Правда, нынешней весной его отчислили из института за неуспеваемость, он там завалил экзамен по русскому языку, но при этом сумел повернуть дело так, что это только прибавило ему популярности. Он ведь теперь говорит всем, что его выгнали за творческую независимость, — то есть за то, что, мол, он «не укладывался в общепринятые стереотипы». Хотя Борька вон говорит, что, если не заваливать экзамены, то сейчас если за что и выгоняют, то как раз за то, что ты в эти стереотипы «укладываешься». Но — не случайно он написал роман о рекламе, видимо, знает это дело, если даже свою неудачу сумел обернуть победой! Другого кого-нибудь выгони из института, так у него на этом событии всей судьбе абзац придет, а у Анаврина, наоборот — взлёт популярности начался. «Самый загадочный писатель поколения тридцатилетних», — пишут теперь в предисловии к его книгам. Я, правда, прочитал пока только одну из них, да и то раннюю — «Секс по домофону». Ничего, помню, забавная такая вещица… А вот в июньском номере «Нового мифа» за этот год напечатан его роман «На задворках Великой Ичкерии», так я, блин, тебе честно скажу: не дочитал его даже до середины — фигня полнейшая, какие-то сваленные в кучу анекдоты плюс длиннющие цитаты из научно-популярных брошюрок о буддизме. А весь сюжет, бля, заключается в том, что Давыдов с Нагульновым прибыли в Грозный создавать колхоз имени Шамиля, пьют там целыми днями чачу, трахают чеченок и, вызывая время от времени дух Джохара Дудаева, обсуждают с ним, как им поскорее присоединить к Чечне Индию, назначить махатм звеньевыми и бригадирами, а самим погрузиться в затяжную нирвану… Бройлерман говорит, что это — самая знаковая вещь для поколения сегодняшних двадцатипятилетних, и что они от неё прямо-таки тащатся…
— Это вы там не обо мне ли? — услышав свою фамилию, повернул к нам голову идеолог постмодернизма.
— И о тебе тоже, — кивнул головой Фимка. — Я рассказываю Лёхе о вашем направлении, ну и объясняю ему, кто есть кто в постмодернизме. Если не лень, так дополни меня — ты в этом лучше разбираешься.
Прихватив со стола стакан с недопитым вином, критик нехотя поднялся и, перейдя в наш угол, присел на пустующий стул.
— И что вас интересует в постмодернизме?
— Да вообще… Проиллюстрируй, так сказать, примерами. Можно даже из своего собственного творчества. Ты же, кажется, не только статьи пишешь, но и прозу?
— Пишу, а как же… Сейчас вот как раз заканчиваю большой роман под названием «Огонь, вода и медные трупы».
— Трубы? — переспросил я.
— Трупы, — уточнил он.
— А почему они медные?
— А ты посмотри на эти блестящие лбы в Кремле или в Думе. На лицо, так сказать, нашей сегодняшней власти…
— Так это будет роман о политике?
— В какой-то мере, да. Я даже хотел его сначала назвать «Деньги, капиталы, гранты» — тебе это название ничего не напоминает?
— Ну как же… «Дети капитана Гранта», точно?
— Точнее некуда. Современная жизнь России — это ведь такое же плавание по океану политики и блуждание по джунглям экономики, как и путешествие героев Жюля Верна по морям и континентам. Но только я бы не хотел, чтобы мою работу воспринимали слишком узко — я ведь пишу собственно не о политике, а о том, как законы литературы проявляют себя в реальной жизни. Ну, вот возьмем, к примеру, нашу сегодняшнюю эпоху — это буквально время, которое началось после модернизации политической системы страны, то есть оно уже само по себе, в силу чисто хронологических законов оказывается ничем иным как периодом пост-модернизма. А значит, и всё развитие этой эпохи не может протекать никак по-другому, кроме как по законам этого метода искусства. То есть на смену настоящим героям должны прийти их пародийные тени, на смену глубокой любви — порнография, на смену высоким идеям — голая развлекательность, и так далее. И в принципе, если внимательно оглядеться вокруг, то всё это уже и на самом деле так…
В то время, пока мы с Бройлерманом разбирались в премудростях постмодернизма и других новомодных литературных течений, младший Таракьянц сгонял в ближайший магазин за выпивкой и, поддержанное выставленной мною на стол «Расторопшей» пиршество перешла на новый уровень. Правду сказать, передать какие-либо отчетливые подробности этого загула я бы не смог, помню только, как кто-то опять пел какие-то полуузнаваемые песни, кто-то лез ко мне со своими стихами, кто-то бегал за водкой… Так продолжалось целых два или даже три дня, пока однажды утром вдруг не раздался длинный междугородный звонок и кто-то срочно потребовал Фимку к телефону.
— Ну че, Лёх, — задумчиво скребя небритую три дня щетину на щеке, проговорил после разговора приятель. — У меня в Арзамасе невеста… И у нее, бля, как раз послезавтра день рождения. Сам понимаешь, я должен там показаться… Это всего на несколько дней, так что ты и заскучать не успеешь. Можешь все это время жить здесь, наши старики летом торчат на даче и мешать тебе никто не будет, но если надоело пить и хочешь заняться делами, то Борька тебя отведет к Пифагору.
— Кому-кому?
— Деду нашему — Панкратию Аристарховичу Пивогорову. Он большой любитель гостей, так что можешь оставаться у него столько, сколько потребуется.
— Если только он его не умучает, — добавил слышавший наш разговор Борька.
— Чем? — повернулся я к нему.
— Да числами. Он у нас немного на математике «поехал» — ищет во всем числовую основу.
— Так это, наверное, даже любопытно! — опрометчиво провозгласил я. Только сначала мне надо найти моего Василя-из-Кундер и забрать у него бумаги для музея… — и я полез искать записную книжку с телефоном Горохова, а через час с лишним, договорившись с ним о встрече, прихватил с собой по пути в пакет несколько бутылок пива и отправился к нему на дачу за архивом…
— …Сам посуди, — вещал между тем далее Василий Николаевич, поедая курицу, — государственность нам, как утверждают учебники, принесли Рюрик со Свенельдом, христианство — константинопольские купцы, алфавит — Кирилл и Мефодий…
— Но ведь солунские братья за свой труд по созданию кириллицы признаны Православной Церковью равноапостольными, — решился я нарушить его монолог и вставить возражение. — А вы им это же самое деяние как будто в упрёк ставите…
— Да это всё так, это верно, что они признаны и святыми, и равноапостольными, это верно, — возобновил свою скороговорку Горохов. — Но вот же в самом их житии говорится, что в Херсонесе Константину, то бишь Кириллу, удалось найти «Евангелие и псалтирь, русскими письменами писана» это, по-твоему, как надо расценивать, а? Я думаю так, что русская грамота существовала и до создания кириллицы, мы ведь вовсе не были безписьменным народом, но Европа и тут нам, пускай и в лице христианских подвижников, а всё равно подсунула своё вместо нашего… Нет-нет, ты только не торопись возражать, — предостерег он, видя, как я непроизвольно дернулся что-то говорить. — Ты ещё сколько в Москве пробудешь?
— Не знаю, — пожал я плечами, прикидывая в уме, на сколько у меня может хватить остающихся после загула денег. — Может быть, недели полторы, две…
— Ну и хорошо, и достаточно. Походи по выставкам, по вечерам поэзии, послушай концерты современных артистов — и ты сам увидишь, насколько всё вокруг перестаёт быть русским.
— Так а при чем здесь Кирилл и Мефодий? — не понял я.
— А при том, — поднял вверх перст Горохов, — что, как пишут сегодня газеты, «создание славянской письменности великим гуманистом Средневековья Константином-Кириллом Философом послужило началом включения славянского мира в общеевропейский культурный контекст». Ты уловил подоплёку? Получается, что Кирилл и его брат как бы освятили своим делом традицию принесения в Россию культуры с Запада. Вот мы и хватаем, ничтоже сумняшеся, то идеи декабристских заговоров, то теории Маркса-Энгельса, то рекомендации Сороса.
— Ну так, может, дело вовсе не в том, откуда эти идеи приходят, а в том, что мы их хватаем, не осмысливая? Я тут недавно у кого-то, кажется, у Вильгельма Гумбольдта, вычитал, что язык — это не просто средство межчеловеческого общения или передачи функциональной информации, но самая настоящая программа грядущего бытия народа. То есть — выражение апостола Иоанна «в начале было Слово» означает не только то, что Бог является первопричиной появления всего сущего, но и то, что нематериальное слово, раскодируясь, предопределяет собой и нашу материальную жизнь.
— Это так, это так, тут я с тобой стопроцентно согласен. Ведь наши святые отцы тоже всегда говорили, что язык — это Божий замысел о народе.
— Совершенно верно, — кивнул я. — И хоть в народе и говорят, что, сколько раз ни произноси слово «халва», а во рту от этого слаще не станет, на деле всё обстоит далеко не так однозначно. И если десять лет подряд на каждом углу кричать слово «свобода», то на одиннадцатый произойдет или революция, или перестройка. Свидетелями чего, собственно говоря, мы сегодня и являемся в нашем Отечестве, не так ли?
— Что я могу тебе на это сказать? — вскинув свои реденькие брови, ответил мне вопросом на вопрос Горохов. — Вполне возможно, что ты абсолютно прав. Но чтобы уметь отстоять свою правоту перед оппонентами, мало опираться на интуицию, нужно обладать знаниями. Так что используй дни пребывания в Москве на полную катушку — походи по букинистическим магазинам, полистай учебники древнерусского языка, монографии славистов. Попробуй сопоставить языковые реформы с общественно-политическими событиями, тут тебе может открыться очень много любопытного… Короче, поизучай этот вопрос. Хорошо было бы сходить в какой-нибудь лицей на пару уроков кириллицы, но сейчас лето и у них наверняка каникулы, — и он потянулся к отложенной было на тарелку курице.
Я в это время как-то неловко двинул под стулом ногой и зацепил поставленный рядом с собой пакет с бутылками, которые до сих пор не знал, как предложить писателю.
— Что это там у тебя, — встрепенулся, услышав звякнувшее стекло Горохов, — пиво? Нельзя, нельзя, брат, губить свою душу алкоголем, душа должна быть всегда готова предстать пред Судией. Ты вот сам подумай призовёт Он тебя, допустим, сию вот минуту пред лице Свое, а от тебя кислым пивом несёт. Каково-то ты себя будешь чувствовать перед Ним?.. Что, говоришь? Не кислое? За какое число? Точно? Ну хорошо, тогда открой мне бутылочку, а то что-то курятинка немного жестковата. Ты, кстати, не желаешь отведать крылышко?
— Нет пока… — помотал я головой. — Да и сегодня среда ведь, вы разве посты не соблюдаете? — удивился я, вспомнив написанные им православные повести.
— Ну, среда, — покаянно согласился Василий Николаевич. — Ну и что же такого, что среда? Ты, Алексей, запомни: не человек для поста, а пост — для человека… А то мы как-то опять слишком уж буквально, по-европейки ко всему подходим, а русский человек — он ведь всё по-особенному понимает, его душа шире установленных канонов… Да ты давай-то, давай сюда пиво, что ты его в руке держишь, тебе же так неудобно! — он с удовольствием припал к горлышку открытой бутылки и, опорожнив её примерно до половины, захрустел косточками столь опрометчиво отвергнутого мной крылышка.
— Так что же делать, Василий Николаевич? Как жить, чтобы Россия не превратилась в провинцию Европы?
Я взял в руки приготовленную для транспортировки в Кундеры, туго перетянутую веревками, картонную коробку из-под телевизора «Samsung», в которой находились предназначавшиеся для кундерского музея бумаги Горохова, и попробовал её на вес. Писательский архив был откровенно тяжелым.
— Как это, что делать? — замер тем временем с не донесенной до рта курицей Василий Николаевич. — Спасаться надо, Алексей, спасаться. Что мы ещё можем делать в этой жизни? Помнишь, как батюшка Серафим Саровский учил: «Спасись сам — и рядом с тобой тысячи спасутся…»
Куриный жир золотыми каплями блестел в его седой бороде, остановившиеся на мне глаза фанатично горели, и весь он в эту минуту показался мне удивительно похожим на иконописного апостола Павла.
— …Да оставь ты, ради Бога, это пиво! — не сдержавшись, вдруг с сочувствием произнёс он, видя, как я беру во вторую руку пакет с остающимися там бутылками. — Оно же тебе только мешать будет — ни перехватиться поудобнее, ни руку сменить. А так всё посподручней будет ящик тащить — вишь, какой он неадекватный, — и, услышав сорвавшееся с собственных уст чужеземное слово, болезненно поморщился: — Ох, губители, что с русским языком сотворили! Совсем уже нормальных слов не осталось, сплошная иностранщина.
Он встал с места, взял у меня из руки пакет с пивом, поставил его на стол и, вынув новую бутылку, ловко сковырнул с неё обратным концом вилки крышечку.
— Спасаться, спасаться надо, — ещё раз повторил он своим быстрым свистящим полушепотом и, высоко запрокинув голову, так, что стал виден острый, как петушиный клюв, кадык на тонкой шее, забулькал поглощаемым пивом…