Глава Т (300)

…ТВЕРДОго мнения относительно созданной Кириллом и Мефодием азбуки я в этот вечер, само собой, ни от кого не услышал, но литературных споров наслушался выше крыши. Особенно, когда заявилась толпа, среди которой я узнал Сергея Отпадова, Викториона Берлинского, Славу Бройлермана, Гектора Анаврина и других, уже знакомых мне за эти дни, людей, в том числе и Анюту, пришедшую, как я не без сожаления отметил, вместе с отцом Мирославом.

— Ты никак в матушки собралась? — улучив момент, шепнул я с трудно скрываемым чувством досады.

— А почему бы и нет? — не стала она отнекиваться. — Я же тебе говорила, что, читая книги Горохова, представляю себя если и не монашенкой, то женой священника.

— Но ведь отец Мирослав ещё только диакон?

— Да, но он как раз и не рукополагался раньше, чтобы не стать целебатом. Если бы он принял священство холостым, то ему уже нельзя было бы потом жениться. Вот он и ждал, чтобы сначала обвенчаться, а затем уже стать батюшкой.

— Ну и когда же теперь венчание?

— Мы ещё ничего конкретно не решали, но, по крайней мере, не раньше Успения. Ведь сейчас идет пост, а в пост не венчают…

— …Да что там реклама, реклама — это чепуха! — почти кричал тем временем на всю комнату, заглушая все прочие разговоры, тот же вихрастый паренек, которого все называли странной фамилией Фертоплясов. — Если будет надо, я могу на любой товар сочинить рекламу, подумаешь! Ну вот для примера: Соки и нектары — «Шей саван»! И за кадром — эдакие жадные глотательные движения: буль, буль, буль… А потом — с высоты птичьего полета — вьющаяся по узкой пыльной дороге среди песков процессия с гробом, и в конце — крупным планом — кладбищенские ворота, над которыми, вырастая во весь экран, покачивается на сухом ветру выгоревшее на солнце полотнище: «Им уж — ничто жажда и всё…»

— Такую рекламу только в «Городке» показывать.

— Да где угодно, главное — что мне это неинтересно делать. А вот я сейчас пишу сценарий телевизионного фильма «Джентльмены у дачи» — так это мне в кайф, там чуваки приехали к другу на дачу, а в его доме какая-то шобла гуляет. И они на своей собственной территории оказываются в роли рабов и вынуждены ублажать узурпаторов. Показывают им, где хранятся ружья, отдают мобильники, собственными руками разбивают на потеху блатякам иконы…

— Короче, полная модель сегодняшней России! — заметил Берлинский, с чем согласились и Чохов, и остальные. — Разоружение перед наглым чужаком, оплевывание своих святынь, все прочее…

— Ну да, — кивнул Фертоплясов. — Только боюсь, что это никому сегодня заведомо не нужно. Они же теперь все демократы, требуют легкого стиля. Вот, как у него! — кивнул он в сторону Отпадова. — А серьезное слово всех прямо в дрожь бросает.

— А что ты хотел? — подал голос обычно отмалчивавшийся Анаврин. Время «самовыражения» в литературе закончилось. В нашем массовом, потребительском обществе писатель должен стать «демократом». У него нет другого выхода, как пойти навстречу публике и говорить то, что ей интересно и для неё важно.

— Но это почти стопроцентно значит, писать «массовую литературу», то есть всякого рода «чернуху», «порнуху», детективчики, триллеры, фэнтези, в лучшем случае постмодернистские хохмы. Одним словом, дешевку, — резюмировал Берлинский.

— Почему же обязательно дешевку? — обиделся Анаврин. — Между массолитом и серьезной литературой есть узкая зона, которую я как раз и пытаюсь превратить в «ничейную землю» — то есть территорию, на которой действуют законы обеих враждующих сторон.

— Вот-вот! — поддержал его Борька. — Именно этого сегодня нашей литературе и не хватает!

— А почему герои твоих романов, — не удержался от вопроса и я, — живут словно во сне? Я тут почитал на днях «Гений рации П» и «На задворках Великой Ичкерии» — и все герои там либо находятся в страшном алкогольном угаре, либо дуреют от съеденных мухоморов или слизанной с марок ЛСД…

— Это не совсем так, — нехотя отозвался Анаврин, снисходя до случайного собеседника. — А может быть, и совсем не так, потому во сне находятся не герои, а сам мир. Это он, этот мир, представляет из себя сон и бред, понимаешь? Вся наша реальность, которая якобы дана нам в ощущениях, это только иллюзия и мнимость. Она — наш коллективный глюк, и поэтому, когда мой герой напивается или съедает мухомор, он этим как раз и возвращает всё в свое первоначальное положение.

— Да разве у тебя герои? — задираясь, бросил Берлинский. — Это какие-то куклы-марионетки, которые пассивно следуют за любыми случайными поворотами судьбы и ничего не пытаются делать сами.

— А зачем? — не дав ответить Анаврину, подал голос Бройлерман. Мнимость сущего заранее обесценивает любое действие, лишая смысла любую попытку переменить судьбу, а тем более улучшить мироздание.

— Точно, — опять подпрягся на помощь Борька. — Человек есть то, что он ест. То есть, когда любой из нас садится перед телевизором, он превращается в пустую перчатку, в которую виртуальный субъект с экрана входит, как рука. И не более того.

— Ну не скажите! — раздался вдруг чей-то спокойно-уверенный голос и, оглянувшись, я увидел незаметно сидевшего за всеми отца Мирослава. — Ведь в этой, как вы говорите, перчатке, — провел он легким жестом руки вдоль своего тела, — уже давно присутствует нечто гораздо более реальное и более законное, чем пытающаяся вскользнуть в неё с экрана информация, то есть моя душа, причем не просто душа, а созданная по образу и подобию самого Творца — потому-то она и вмещает в себя весь окружающий мир.

— Да ладно, отче, не надо, — криво ухмыльнулся Анаврин. — Весь этот мир, о котором вы говорите — это только анекдот, который Господь Бог рассказал самому себе. Да и сам ваш Господь Бог — то же самое.

— Религия — это такая же часть человеческой культуры, как театр, живопись или та же литература, — лениво добавил Бройлерман. — А значит, она находится в зоне действия тех же самых законов, что и любая другая сфера творчества, которые без постоянной модернизации просто отмирают, превращаясь в рудименты былых эпох.

— И из этого следует, что богослужения в православных храмах должны проводиться в сопровождении группы «На-на»? — усмехнулся отец Мирослав.

— Так далеко, к сожалению, наши архиереи не шагнут, но обновить язык богослужений надо было ещё в начале восьмидесятых, — не обращая внимания на иронию отца диакона, продолжал проповедник постмодернизма. — Ну не смешно ли — третье тысячелетие на пороге, а там всё «аки» да «паки»?

— Вот и обновите язык литературы, возвратив ему не только понимание этих забытых слов, но и утраченную ныне возможность обозначать действие «в чистом виде», то есть не зависящее от времени и происходящее вне времени, в Вечности, — предложил отец Мирослав.

— Что вы имеете в виду? — удивленно вскинул брови Бройлерман.

Анаврин и остальные тоже заинтересованно повернули лица к отцу диакону.

— Я имею в виду так называемый аорист — «не-ограниченное» или, как его называли славянские книжники, «всегдашнее» время. Дело в том, что из современных переводов «Библии» и «Нового Завета» на наш сегодняшний русский язык как бы сам собой исчез тот догмат о безначальном и бесконечном, от времени не зависящем и временем повелевающем бытии Слова, который был возвещен миру самовидцами Божия Слова апостолами и передан затем нам на языке, специально созданном для славян равноапостольными Кириллом и Мефодием. И, печатая в новых изданиях Евангелий от Иоанна не славянское «в начале Бh слово», а осовремененное «в начале БЫЛО слово», мы, сами того не замечая, как бы лишаем свой мир развития, говоря, что бытие «слова» уже окончилось в прошлом… Или же возьмем для примера такой фрагмент Библии, говорящий о делах Божиих. Там, в начале книги Бытия, различие между «церковнославянским» и «русским» текстами при их записи по принятым теперь орфографическим нормам получается вообще всего только в одной букву: «СОТВОРИ Бог небо и землю» и — «СОТВОРИЛ Бог небо и землю». Казалось, бы такая ничтожная разница (всего-то лишь одна буковка!), а смысл получается принципиально разный. Так, если современный русский текст, выражая действие Бога перфектом (совершенным прошедшим временем), утверждает, что акт творения всецело относится к прошлому и по окончании этого акта Бог уже не вмешивается в дальнейшее бытие твари, то традиционный «церковнославянский» текст, выражая «дело твари» аористом, утверждает, что Бог его не прекращает никогда и, активно вмешиваясь в наше «мирное бытие», этого мира Своим творчеством не оставляет… А ты, — отец Мирослав повернулся к Бройлерману, — предлагаешь этот длящийся в аористе Вечности процесс обновления всего бытия, в том числе включающего в себя и литературу, запереть псевдомодернистским реформированием в клетку навеки завершенного перфекта. Кто же в таком случае больший приверженец модернизма — ты с твоими апологетами или наши консервативные архиереи?..

— Это всё, отче, софистика, — вяло парировал Бройлерман, тогда как остальные присутствующие оживленно загудели, признавая позицию отца Мирослава и оригинальной, и не лишенной смысла.

В этом галдеже и шуме никто не заметил, как открылась входная дверь и в квартиру вошел уходивший на какое-то свое пенсионерское собрание Панкратий Аристархович. Его увидели только тогда, когда он сделал несколько шагов в центр комнаты и молча там остановился.

— Дед, что с тобой? — испуганно спросил Борька, когда все вдруг замолчали. — Что-нибудь произошло? Дед?..

— Включите телевизор, — тихо ответил он.

Загрузка...