Четыре.
«Любовь»…
«Любовь» у меня не означает «любовь» у него. А у него «любовь» не значит, что он будет меня слушаться. Тем паче, выполнять мои просьбы, которые выполнять ему не в кайф.
Итит твою мать, думаю, вот волчья же твоя порода — назавтра он звонит с видео и — кажется, снова навеселе, хоть и не так вусмерть, как прежде. Курево, наверно, зашифровал — покурил заранее. Ладно. Все-таки, Нина в этом плане толковая, конечно. Вон, курить его было отучила. Это он со мной срывается. Как и на другие вещи.
— Расскажи, — прошу, улыбаясь нежно. — Расскажи, что случилось.
— А ты не помнишь? — внимательно вглядывается он мне в глаза.
Ранее я упоминала, что и врачам заявила, будто вспомнила (сама же кратко пересказала им «сказочку», услышанную мной от мамы).
— Я подъехал — встретить тебя с метро. Там рядом с тобой стоял один упырь… орал на тебя… Ты — на него…
— Высокий, молодой такой? В очках?
— Нет, не тот твой чмырило из парка.
— Так ты нас видел?..
— Я вас видел, да…
— Поэтому поехал за мной?
— Приехал к тебе. Поэтому-не поэтому, бл-лять… Вы с ним сосались.
— Ты разве видел?
— Блять, видел.
— У меня с ним ничего…
— Мне похуй. И я понял.
— Я — так, на всякий случай… Откуда ты знал, что я поехала домой?..
Ведь могла же и к тому… собиралась… чуть не поехала…
— «Оттуда», — недовольно передразнивает он. — Короче, когда я к тебе подъехал, тебя не оказалось дома. И я пошел тебе навстречу. И сразу увидел, как ты шла с собакой. По ходу, тот пидор докопался до твоей собаки…
— Это Эрни притащил… он… пес жил у меня… я назвала его Рикки…
— Ну-ну… — хмуро кивает Рик. — И потом я вижу, он, сука, прям на тебя попер… а пес грызанул его или что… защищал… а он как толканет… тебя… под грузовуху… А пес прыгнул, и ты упала… но не под машину… а — го-ло-вой… — его передергивает, я вижу, даже голос хриплый у него дрожит — об столбик низенький такой… Блят-ть… Он съебался, тварь… Я не добежал — башку ему раздолбать… — хрипло, сдавленно говорит он, тихо так, зловеще, но внутри наверняка аж клокочет все… — Я не добежал, Кать… — и словно прощения просит. — Жалко…
— Не жалко, — говорю просто.
Ведь из этих соображений он и действовал — лучше не тратить время на разборки, а поскорее привезти в больницу меня.
— И ты не вызвал скорую… — начинаю, но мне уже известно окончание:
— …потому что днем раньше у нас в Веддинге пациент в дороге… — ему явно трудно говорить, — помер… из-за ебнутой короны скорая приехала поздно… в ебнутую больницу через двадцать минут его привезла… когда уже…
Если б не пандемия, у нас это было бы неслыханно, хоть где-то еще бы считалось быстро.
— А ты?
— Я — через две…
Блин, надеюсь, не натворил по дороге ничего… не разбил никого из-за меня… Потом его эвакуировали, припоминаю.
— Права, наверно, забрали? — догадываюсь, а он лишь сухо, лаконично кивает.
— С ментами там проблем не…
— Блять, замяли, я ж сказал…
— И пес грызанул… Сильно?..
— Ниче, зажило почти.
Не может быть, конечно.
— Охуеть, — «хвалю» его я. — Бля, повезло мне.
Он запретил говорить «спасибо» — перехожу на «его» язык, чтобы дать ему прочувствовать.
— М-гм. Как смог, — только и говорит он хмуро. — Так ты че напиздела врачихе, типа, все вспомнила? Че тут за хрень?
— Нет, в общих чертах то, о чем ты рассказал, я-то помню…
Он нутром чует — «пиздеж» опять и нутром чует, что это почему-то плохо, а потому сокрушительно важно.
Видимо, надеясь призвать меня к откровенности, Рик говорит не «своим» уже языком:
— Врешь — не помнишь. Зачем ты врешь?..
Что это даже в некоторой мере опасно, он не знает. Об этом мог бы порассказать Симон, могла бы Каро, но их сейчас тут нет — наверно, уплетают там за обе щеки свою шакшуку да на море смотрят, а то все остальные развлечения — это там, говорят, дорого… Мог бы сказать Миха — как хорошо, что не скажет. На этом всё, больше не скажет никто — про тогда на мосту ни мама, ни папа не в курсе.
Как же ты не понимаешь, хочется мне сказать ему — если «не помню», значит, это рецидив, если рецидив, значит, психоз. А если психоз, то я, значит, чокнутая. А я не хочу чувствовать себя чокнутой. Потому что пока не чувствую себя чокнутой, я ей не являюсь. А пока я ей не являюсь, у тебя нет причин еще и из-за этого меня жалеть, и видеть мою слабость, и бухать вообще по-черному.
Пока я думаю все это, стараясь глядеть на него непроницаемо, он говорит нечто больше по незнанию, но, сам не подозревая, произносит именно то, что я хочу услышать:
— Ниче, вспомнишь еще.
И мне мгновенно становится хорошо. Я опять ему благодарна. Вновь хочу обнять его и от умиления тем, как он сумел и угадал, даже немного поплакать. Ведь мне хотелось чувствовать себя сильной, а он это понял и дал мне силу. Дал мне уверенность в себе.
Но тут я вглядываюсь в его лицо и меня накрывает дежа вю. Нет, я не «вспоминаю» — я понимаю, что однажды уже слышала, но не слова, а тон, каким они сейчас были сказаны. Ведь точно так же он когда-то говорил мне: «Ничего, родишь еще». Помнится, тогда мне вовсе не это было надо, но сказал он все равно в тему. Теперь от воспоминания о тех его словах, сказанных таким же тоном, у меня мороз по коже.
Мы недолго разговариваем друг с другом — Рик уже дошел.
— До завтра, Кати, — говорит он. — Жди моего звонка, как обычно.
— Буду ждать, — обещаю я.
Засыпаю в общем-то быстро — должно быть, сказывается действенность капельничного обезболивающего-антисептика, который, в свою очередь, еще и успокаивает, кажется.
Впервые с тех пор, как начали с ним перезваниваться, устраиваюсь в койке поуютнее, представляю, что, если б не корона, то — вот шел бы он сейчас не с Котти, а от меня, потому что пробыл бы целый день у меня в палате, просидел бы возле койки и даже держал бы мою голову у себя на коленях и гладил бы мои волосы, как знать, может, даже целовал бы — он ведь всегда их любил, только целовал и гладил редко.
Кто знает, может, он потому и звонит мне каждый день, что ему так хочется все это сделать, но нельзя.
И я не только представляю это все, но и отчетливо, как уж давно и не было, припоминаю все, что между нами было. Только теперь так, будто все то время, когда были вместе или не вместе, но все равно спали друг с другом, мы были не просто влюблены, но и сами об этом знали. И постоянно говорили друг другу об этом, и нежничали, и сюсюкали, и ласкали друг друга. Ведь может, было и такое, да просто я забыла?..
Ведь может, если постараться, то я и это вспомню. Это не кажется мне всплеском голого, кипящего отчаяния, глюком сродни байкам Каро о том, где она якобы была и с кем там спала. Нет, это просто грезы, очень сладкие грезы, очень явственные и слишком целебные, чтобы быть вредоносными.
И все же, напившись вдоволь этих целебных и невредоносных грез, я непосредственно перед тем, как заснуть, испытываю чувство безотчетной тревоги, да так с этим тревожным чувством и засыпаю, не успев разобраться, почему мне не по себе от его не то «еще вспомнишь», не то «еще родишь».
Пять.
Вчера что-то случилось. Как будто мы через что-то переступили и поняли, что отныне все будет по-другому. Пока я не могу объяснить, что и как — просто чувствую.
А, ну и чувствую, что мне сегодня еще больше хочется нежности — дарить ему и получить от него. Хочется нежного секса с ним. И я ни за что не признаюсь ему в этом сейчас. По непонятной причине мы все это время не говорим друг другу совершенно никаких пошлостей, если не считать, что Рик, если по нетрезвянке не в силах сказать доходчивей, частенько переходит на мат.
Как будто все прошедшие дни мы с ним наверстывали упущенное, непознанное, вновь проживали некий непрожитый период знакомства и дружеских отношений, о многом болтали непринужденно и по-дружески, но сегодня, чувствую, это кончилось. Чувствую и теряюсь в догадках, что же будет теперь. Чего ждать от себя, тоже не знаю.
— Ты к врачу-то ходил? — спрашиваю.
— На хера?
— Укус показать… а вдруг — да мало ли…
— Не-а. Зажило почти.
— Он… Рикки… пес… его обижали раньше. Он вечно от всех защищать меня лезет.
— Так как у тебя пес оказался-то? — интересуется Рик с кивком, будто понимая и одобряя сии защитнические инстинкты.
— Эрни притащил. Они вместе с Дебс усыновили Рикки. Из приюта взяли.
Говорю, не стесняясь ни клички, ни его вопроса, который следует сейчас же:
— А кличку…
— …я придумала.
— Ну да…
Я еще раньше начинаю улыбаться ему в лицо, вот и он улыбается мне в ответ, хоть, кажется, терпеть не может уменьшительно-ласкательное «Рикки». Я его когда-то даже специально так обозвала — взбесить. Сейчас я не боюсь воспоминания об этом и разозлить его тоже не боюсь.
Оказываюсь права: вместо того, чтобы разозлиться, он неожиданно дарит мне довольно интимную в своей болезненности откровенность:
— Меня так звал Вальтер. Отчим.
Мое сердце делает гигантский скачок и начинает бешено колотиться.
Вот оно. Из всех необсуждаемых тем эта, пожалуй, самая необсуждаемая. Но ведь зачем-то он сейчас ее поднял, нарушил табу? Значит, и мне не стоит его соблюдать.
— Да, я знаю, как его звали, — говорю просто.
— Иногда просто так называл — подъебать и забыть. А иногда подъебывал пожестче, чтоб разозлить, чтоб я огрызался и доебывался до него в ответку. И тогда пиздил. Пиздил меня по-жесткому. Нос ломал, ребро ломал… Ему ниче не бывало за это…
Вспоминаю, как мне однажды привиделось, будто он не чувствует боли, получая по носу — значит, то было из-за тех, давнишних переломов.
— Приговаривал, чтоб я эмоции свои ебнутые учился контролировать, тварь… Я-то подстревал, бывало, ну… всякое бывало… на Котти… Вот и верили все, когда он пиздел им. Пиздел всем, что я все это — в драке. А сам пиздил. Но еще чаще… не меня…
Сердце не колотится — кувыркается у меня в груди. Рик смолкает, но не отводит глаз, взглядом не прося меня ничего говорить, но и не запрещая тоже.
И я решаюсь — сейчас или никогда:
— Рик, я знаю про твою маму.
Боже, не дай заплакать. Не дай отвести глаз, не дай показать ему в моем взгляде страх, вопрос, сочувствие. Не дай. Дай просто выдержать его взгляд, дай и ему выдержать, не изрыгнуть на меня проклятия только за то, что посмела вспомнить, заговорила о ней без разрешения, не послать грубо и матерно, не бросить сотку, не кинуть безвозвратно. Дай.
Понятия не имею, что там внутри него сейчас и как. После минутного молчания и безэмоционального разглядывания меня он только спрашивает:
— Всё знаешь?
— Всё.
Он кивает, затем начинает рассказывать неожиданно и глухо:
— Я ее ненавидел за то, что она с этим пидором жила. Когда на него находило, он бил ее по-черному. Ты не знаешь, как. Ты такого не знаешь. Не дай Бог тебе узнать. А она с ним жила. Я не мог ее понять. Я раньше думал, она из-за бабла это все. Из-за меня. Он говорил, он нас из говна вытащил, в Берлин привез, а я хуетой занимаюсь. А он меня, блять, уму-разуму научит. Лучше, блять, сам добьет, чем там, на Котти кто-нить. Он меня в ту школу устроил, бабки платил. Она терпела. Так я думал. Я ей говорил — хули терпеть. Уйду оттуда нахуй, завалю. Другим чем-нить займусь. Она орала на меня, что я ничего не понимаю, я учиться должен, и «не дай Бог» — такая всякая хуета. А потом я понял, что она… любила его. Любила этого пиздюка. Я потом только понял. Уже когда он ее… Я потом подождал его… на хате… отпиздил… Я думал: убьет — похуй… Ножик притащил, чтоб не в сухую совсем… он кабан же был… А он нихуя не делал… подставлялся просто — и все… И пиздел мне постоянно: «Давай, пацан… давай еще… я заслужил…» Я ему накидывал, накидывал… со всей дури… он, сука, просто стоял, потом сидел… потом… Я думал — ножиком его под конец, но он такой был, как мочалка, неживой и на себя не похожий… Я заебался с ним, так хотел, чтоб он ответил, так хотел… Я дал ему еще разок — вырубил. Он ебанулся… Я тогда съебался от него… Подыхать оставил… Нашли, откачали… Не сдал меня, тварь… И… его в итоге ушатало… А мне ни хуя не было… Мать сам хоронил… Он тоже любил ее, гад… Он, сука… он… даже меня немного любил.
После этого рассказа Рик молчит и просто смотрит на меня.
Хочу прижать его к себе, зажать покрепче и не отпускать. Пусть бы он ругался, отталкивал и даже прогонял — не отпускать, сослаться на то, что, мол, нет, не пущу, у меня приступ жалейства. А ты так и сиди. Ты мой сейчас и никуда ты не пойдешь. Но черта с два я это сделаю сейчас, на больничной койке, когда он, такой, без прав, топает себе из Кройцберга в свой Веддинг.
Вот тебе, думаю — не хотела показывать чокнутость и слабость. Сильной хотела быть настолько, чтобы даже его поддерживать. Припоминаю, что он не любит и не принимает жалости, да и теперь, в этом, должно быть, самом страдательном деле в его жизни, не примет тоже. Он не тот, умерший давно, как я тогда еще поняла, пацан. Он взрослый мужик, жесткий, огрубелый, битый-перебитый. Припоминаю — и мне плевать.
Поэтому я тихонько глажу указательным пальцем правой руки его изображение на дисплее, стараясь при этом смотреть так, чтобы мой вид не напоминал сюсюканий и глупых девчоночьих жалелок. И вижу, что вместо его лица мой указательный палец гладит… его указательный. Только левой руки. Так и гладимся пальцами, а сами — серьезные-пресерьезные.
— Тяжело с родителями, — нагладившись, нарушает он обоюдное молчание.
— С детьми не легче, — говорю я.
Еще одна дурацкая тема, некогда вызывавшая между нами одни только разногласия.
— Ну, как с детьми справляться, ты-то доказала — умеешь, — замечает он.
Он может подразумевать только Эрни.
— Так это с большими же. Мелкие — совсем другой уровень сложности.
— И с мелкими тоже справишься. Придет время.
Меня пробирает до костей тот же мороз, что и намедни — вот же оно, черт бы меня побрал.
Да как же я до сих пор не понимала, что там такого страшного в его словах: ведь он же говорит со мной, как с другом. Как с близким другом. Только что он дал добро на то, чтобы поведать, что я в курсе о его матери, и я выдержала это испытание. И нарвалась.
Он не может быть одновременно и другом, и… мужчиной. Дружеские отношения — в них спокойнее, но они лишены страсти, ревности, всего, что хоть сколько-нибудь позволило бы надеяться, что некий теплившийся огонек не затух окончательно. Да и Рик без страсти — это ж не Рик, а какая-то подделка… И тон этот, мягкий теперь — разве не кажется он мне столь же неподходящим к нему, какими некогда казались в нем робость, нерешительность?.. Да что такое творится-то… Чем дальше в лес, тем больше дров.
— А я ведь как-то думала, что залетела от тебя…
Он хмыкает ласково, смущенно, чуть виновато даже:
— Бывает…
Вот… балбес такой… не въезжает, что я ж не предъявляю… что мне тогда, наоборот, больно было от того, что не было… да что мне и сейчас больно…
— Да, бывает, — говорю обиженно. — Но не было. Видно, не судьба.
А я-то как страдала, один на один со своими соплями, задница — на жестком полу, знай себе — наволочки меняй…
— Говорил тебе — родишь еще, — мягко напоминает он. — Когда захочешь.
А меня бомбит от воспоминаний, как мучилась тогда, от слов его: это ж ведь не просто значит «когда захочешь», но и… от кого захочешь. То есть, значит, не от него — он-то себе такую нашел уже, чтоб от него рожала… или нет???..
Молчим, пока не «довожу» его до дома.
Меня знобит, и я тихонько думаю, что… да на черта мне все это надо, это выламывание мозгов да выдирание сердца. Эта… любовь, будь она неладна. Ну пропустили когда-то в самом начале, ну не вышло — теперь, вот, маемся, не знаем, что нам еще друг от друга нужно. Вроде мне показалось, проснулось что-то, но он, кажется, в упор не догоняет. Или просто поздно?..
Озноб мой не прекращается — может, от кого из врачей корону подхватила?..
Или застудилась на ледяных процедурах, которыми меня пытал… эм-м-м, лечил физиотерапевт.
В тот вечер я метаюсь по койке, что не столь приятно и драматично-романтично, сколь выглядит в мелодрамах, если у тебя серьезно уже болит сломанная нога и тебя не только сняли с обезболивающего, но и растравливают боль жесткучей физиотерапией.
Меня рвет в разные стороны, тянет то туда, то сюда. То я люблю его, хочу жалеть до боли, всю боль его и страдания перенять на себя, хочу любить и чувствовать его каждой клеткой своего изголодавшегося, ноющего тела, то… смеюсь над собой. Ведь как несвоевременны мои желания и чувства. Ведь мы пропустили, перепрыгнули через все это когда-то — откуда же им взяться, чувствам у него?.. Ведь у него все просто: защитить надо — защищу, захотелось трахнуть — трахну. Помню, готовить мне пытался, кормить. На лыжи раз свозил, сулил свозить в круиз. Дарил духи и брюлик. И… все. Не научили его романтике. Я не научила. Но не в романтике дело.
Итак, что детей ему от меня «не видать» — на это он давно забил. Другую себе для этого нашел. До этих моих переломов он, если хотел меня видеть, то видел — и сразу трахал. Теперь трахать он меня не может, но все-таки звонит. Зачем? По-дружески. Чтоб мне не скучно было тут отлеживаться. И чтоб ему не скучно было идти домой.
А ты что думала — влюбился по-настоящему? Любит?.. Из-под колес грузовика вытащил, значит, любит?..
Если б любил, думаю, разве давно не сказал бы? Или, может, боится.
Чтобы бояться любить, бояться вслух говорить о любви — отчего-то мне кажется, что он не из таких. Значит, если до сих пор не сказал… Ох-х…
Ворочаюсь, мыкаюсь на своей койке… уже давно за полночь, а я все ворочаюсь. Это не только больно — я и движений своих не контролирую и ненароком давлю на звонок «сестра». Ко мне приходит медсестра в наспех надвинутой маске, справляется, не дать ли обезболивающее, но я отказываюсь и извиняюсь, мол, задела. Недовольно бурча, она уходит.
А я?.. — думаю, разве я боюсь говорить, что люблю? С Михой совсем не боялась. Не помню, говорили мы с ним друг другу, что любим. По-моему, как-то подразумевали. А тут спираль какая-то получается: Рик не говорит — значит, не любит. Тогда и я не должна. Ведь я думала, что тех, кто меня не любит, я быстро забываю.
В мозгу недовольно копошатся слова мамы: «не можешь забыть… забыть его не можешь…» — выходит, я давно его люблю? Здрассте, приехали. И почему, думаю, сама ему не говорила? Что за старомодность такая — от него признания ждать? Ну и что, если первая… Он, разве, не заслуживает?..
«Ты создан для любви»… — да уж, как же.
Да не болтают мужики об этом, ворчу сама себе недовольно. Этот тем более не будет. А если ему, наоборот, начнут заливать, он, вон, как вчера — насчет неудавшегося залета — хохотнет — бывает, мол. А ты сидишь, как оплеванная — и правильно. Нечего. Не всем слушать серенады. Да и не залог они семейного счастья, серенады эти.
Тогда почему бы просто не взять и не спросить его, чтоб раз и навсегда выяснить.
Казалось бы, чего проще:
«Рик, скажи по чесноку: ты меня любишь?..»
От одной мысли о том, как спрашиваю и о том, как он отвечает, становится смешно, слезливо и страшно. И откуда только взялась во мне эта бабская боязнь услышать «нет»?..
Засыпаю лишь под утро изъеденная, искусанная, изгрызенная этими мыслями, измученная болью и неудовлетворенностью и изголодавшаяся по его ласкам в словах и в действиях.