Да здравствует труд и разум!

Двадцать второе — двадцать третье декабря тысяча девятьсот двадцатого года...

Эти дни дадут начало летосчислению нашей мощи. Они станут рубежом между убогой бессильной матушкой-Россией и родиной Днепрогэсов, Пятилеток, Спутников. Возможно, эти дни будут праздновать в ряду рождений армии и флота, годовщин побед и созидания.

Все это будет, все это впереди, а пока... Колючий ветер порошит гривы коней, вздыбленных над порталом, наметает сугробы поперек площади.

Непрерывным потоком спешат к Большому театру делегаты Восьмого Всероссийского съезда Советов. К десяти часам утра и вестибюль, и коридоры, и лестницы уже переполнены, однако заседание не открывают. В киосках делегаты получают газеты, печатные материалы с отчетами о работе народных комиссаров, народных комиссариатов...

Пробившись через фойе, Глеб Максимилианович сразу обращает внимание на группу людей в шинелях, бушлатах, кожанках, сгрудившихся у дверей. Раскрыв тяжелый — еще бы: шестьсот семьдесят две страницы! — том, рыжий бородач водит заскорузлым, побуревшим от махорки пальцем по строкам, шевелит губами:

— «...Э-лек-три-фи-ка-ция Рос-си-и...»

Статная девушка в заячьей ушанке, кокетливо сдвинутой на затылок, — так, чтобы видны были старательно завитые локоны, — то ли ткачиха, то ли вагоновожатая, и коренастый плотный крепыш в путейской поддевке — наверняка паровозный кочегар — подталкивают чтеца, нетерпеливо торопят.

Да и как же тут утерпеть, когда вчера, докладывая о работе Совнаркома, Ленин ходил по сцене с этой книгой, называл ее второй программой партии, говорил торжественно:

— Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны.

Все это прозвучало как сенсация, стало открытием, сделанным здесь, в зале Большого театра.

Ленин не скрывал, не замалчивал и то, что мы слабее, чем капитализм, не только в мировом масштабе, но и внутри страны. Поэтому:

— Самая лучшая политика отныне — поменьше политики. Двигайте больше инженеров и агрономов, у них учитесь, их работу проверяйте, превращайте съезды и совещания не в органы митингования, а в органы проверки хозяйственных успехов, в органы, где мы могли бы настоящим образом учиться хозяйственному строительству.

Большинство делегатов ответило на эти слова громом аплодисментов, но были вокруг — рядом с Глебом Максимилиановичем — и те, кому, казалось бы, ясная, здоровая и дельная мысль Ильича пришлась не по душе. Они восприняли ее как выпад против них, как ущемление их достоинства, были шокированы.

— Как же так? — переглядываясь, говорили подобные «сверхреволюционеры». — Мы кровь проливали, штурмовали буржуазию, завоевывали Советскую власть, а теперь какие-то инженеры будут командовать! Какая-то профессорская книжка — вторая программа партии? За что боролись?..

Теперь, в такой обстановке, предстояло выступать инженеру Кржижановскому. Усаживаясь среди товарищей по работе в Комиссии, он успевает заметить неподалеку округлого пружинистого Федора Дана в неизменном облачении военного врача.

«Что такое? — морщится Глеб Максимилианович и тут же спохватывается: ведь среди делегатов, кроме «сверхреволюционеров», есть еще меньшевики, эсеры, анархисты. — Федор Дан... Все равно как если бы Мартов пришел сюда — тот самый Мартов, который только недавно оставил пределы любезного отечества, но уже успел помочь его врагам, выступив с антисоветской речью на съезде германских независимых. Недаром лондонская «Таймс» назвала вождя русских меньшевиков «высокопочтенным революционером».

Глеб Максимилианович оборачивается и с волнением вглядывается в лица людей, рассаживающихся в красных бархатных рядах партера.

Вспоминаются прежние съезды Советов. Тогда главную роль играл центр — вожди. Массы мало чем себя проявляли, каждый помнил: Краснов, Колчак, Деникин — у ворот, и съезд должен действовать, как артиллерийская батарея.

Первое ощущение от нынешнего съезда — надежда на решительный поворот, ожидание коренного начала чего-то главного, нужного, неповторимого. Кажется, весь трудовой люд России облачился в шинели и бушлаты, прожженные у походных костров, в материнские кацавейки и зипуны, потерявшие цвет от снегов, дождей и солнца, в трофейные бекеши лихих конников, полушубки волостных исполкомовцев и продовольственных комиссаров, простреленные махновскими пулями, в аккуратно залатанные робы горновых, молотобойцев, углекопов — облачился во все это, собрался сюда и размышляет о том, как лучше построить свой новый дом.

Особенно заметно это стало вчера, когда Ленин заговорил как раз об инженерах и агрономах. Тут же зашумели, заколыхались, заходили ходуном массы людей в партере, ложах, амфитеатре, на галерках — никто из делегатов не остался равнодушным.

«Да, это так, это хорошо, — старался успокоить себя Глеб Максимилианович. — Но все же. Все же...»

Никогда еще он не волновался так — даже в молодости, впервые стоя перед судом. Если хотите, он и теперь должен предстать перед судом, только судить будут не его самого, а главный труд его жизни, его детище — мечту.

Над столом президиума, мягко освещенным огнями рампы, поднялся Михаил Иванович Калинин, потряс колокольчиком, объявил заседание открытым.

В порядке дня — доклад инженера Кржижановского об электрификации России, но прежде, чем Глеб Максимилианович начнет говорить, делегаты должны выслушать прения по вчерашнему докладу Ленина.

Прямо против Глеба Максимилиановича и Зинаиды Павловны, сидящих локоть в локоть, на трибуне, обтянутой кумачом, возникает Дан.

По залу пробегает волна сдержанного смеха, кое-где раздается посвистывание.

Но:

— Тише! Тише, товарищи! Надо выслушать любое мнение.

Начинает Дан с жалобы: слишком мало времени ему отведено, а сказать есть что: Ленин здесь вчера призывал заниматься поменьше политикой и побольше строительством. Ленина занимают электрические лампочки! Но Дана и его товарищей — истинных социал-демократов! — это не интересует. Это все мелочи и подробности. Главное — в политике...

«Поехали!» — досадует Глеб Максимилианович, многозначительно глянув на Зинаиду Павловну.

Меньшевик на трибуне... Живой, настоящий!

Он осуждает Председателя Совета Народных Комиссаров, а сбоку за столом президиума сидит Ленин. И выступление Дана интересует Глеба Максимилиановича главным образом своей картинностью — тем, как он воздевает руки, потрясает ими, закатывает глаза, как ставит ударение на обычном слове, и любое обычное слово делается страшным, превращается в опасность, в угрозу.

Все, что скажет Дан, Глеб Максимилианович знает наперед:

— ...Полоса новых войн, господство принуждения — согласитесь, товарищи, что это не такие вопросы, по которым агрономы и инженеры могут сказать свое веское и решающее слово... и согласитесь также, что разрешение этих основных вопросов... зависит не от того, много или мало у нас будет электрических лампочек... — В течение положенных пятнадцати плюс десять да еще добавили десять минут, Дан успевает потыкать пальцем во все прорехи, сунуть нос во все щели Советской России, почти дословно повторяет известные выпады Мартова.

С питерских марксистских кружков знает Федора Дана Глеб Максимилианович Кржижановский. От Второго съезда партии, через всю их сознательную жизнь сплошным водоразделом проходит одна и та же борьба двух противоположных, взаимно исключающих друг друга полюсов. Если Ленин говорит — белое, Дан и Мартов — черное, Ленин — идемте тушить пожар, Дан и Мартов — пусть как следует разгорится. И сейчас — через столько лет! — Дан стоит около Владимира Ильича, как дух невозвратимого прошлого, как зов назад.

После Дана слово представителю меньшинства партии социалистов-революционеров товарищу Вольскому.

Съезд долго ждет. Из последних рядов пробирается мрачная фигура.

— Неужели тот самый Вольский? — Зинаида Павловна наклоняется к мужу.

Да, как ни странно, тот самый: социалист-революционер, известный тем, что два года назад в Самаре он был председателем Комитета членов учредительного собрания — печально знаменитого «Комуча», установившего свою власть в Поволжье и Приуралье с помощью террора белочехов, а потом подготовившего приход Колчака.

Теперь Владимир Казимирович Вольский — в группе, издающей журнал «Народ», осудившей кровавые шалости социалистов-революционеров.

Размеренным, неторопливым шагом человека, безусловно уверенного в том, что абсолютная истина доводится родной сестрой ему одному, он выходит на сцену, подчеркнуто спокойно марширует перед президиумом.

— Вот наглец! — негодует Глеб Максимилианович.

Вольский останавливается у трибуны, невозмутимо кладет портфель и... начинает раздеваться! Снимает шапку, вылезает из пальто, бережно его складывает.

— Сейчас портянки развесит сушить!.. Нет! Я его осажу!

— Тсс-с! — Зинаида Павловна опять склоняется к мужу и, как бы удерживая его, сжимает руку.

— Нет! До чего же любит российский «вольнодумец» покривляться, попредставлять на людях Петрушку!.. — Приподнявшись, Глеб Максимилианович громко, на весь зал, произносит: — Товарищ Вольский!..

— Что? — вскидывается тот.

— Как поживает Колчак?

Это сразу вышибает Вольского из медлительной спеси. Он трясет кулаками и, должно быть, бранится, но слов его не слышно. Весь съезд смеется: смеется президиум — Ленин, Калинин, Петровский, Орджоникидзе, Ворошилов, Гусев, Сталин... Смеются сидящие в зале Александров, Графтио, Шателен, Угримов... Смеется Маша Чашникова, тоже не обойденная приглашением на съезд — воссевшая где-то на галерке.

Пока Вольский в обычной для эсеров манере, с лихвой восполняя недостаток аргументов пафосом, распинается о народе, равенстве, трудовластии, Глеб Максимилианович задумывается:

«Нет, Дан и Вольский не комические фигуры — отнюдь! Скорее, трагические. Как знаменательно складываются судьбы трех основных течений в российском социализме: большевиков, меньшевиков, эсеров. Лидеры всех трех выступили здесь. И что же? С чем обращаются они к стране, которая, можно сказать, вместилась сейчас в зал Большого театра?»

Все те же, двадцатилетней давности, придыхания, всхлипывания, мольбы меньшевиков об отвлеченной, неосязаемой благодати, неведомо как и почему имеющей снизойти на голых и голодных граждан республики, стоит им лишь отрешиться от бесовского соблазна большевизма — признать нашу некультурность и пойти на выучку к капитализму. Все та же эмоциональность, а вернее бы сказать, истеричность, взбалмошность эсеров, шараханье из одной крайности в другую, прекраснодушие маниловых, на совести которых кровь тысяч сограждан, загубленных в братоубийственной войне.

Ну как не вспомнить разделение людей на два типа — плакальщиков и деятелей?!

А ведь Дан и Вольский в юности тоже мечтали о счастье народа, и, казалось, не было для них более высокого идеала, блага, более высокого мерила поступков. «Суждены нам благие порывы, но свершить...» Известный, слишком хорошо известный сорт людей! Покажите им только что отстроенный, сверкающий мрамором и зеркальным стеклом дом, и они тут же начнут вздыхать: леса не убраны, перил нет на лестницах, на седьмом этаже крап открыт и вода хлещет.

Пустозвоны!

Что предлагаете голому и голодному соотечественнику? Что выставляете перед ним против нашего плана — против мечты Ильича, его дерзкого и всегда определенно-действенного чаяния — его страстной, целеустремленной мечты о возрождении истерзанной Родины?

Нет уж! Не посетуйте, не взыщите, «товарищи»-господа, что заключительное слово Ленина звучит, как отповедь, как приговор:

— ...Партии меньшевиков и эсеров... представляют такую группировку разношерстных частей, такой постоянный переход одной части к другой, который делает из них вольных или невольных, сознательных или бессознательных пособников международного империализма... Ни меньшевики, ни эсеры не говорят: «Вот нужда, вот нищета крестьян и рабочих, а вот путь, как выйти из этой нищеты». Нет, этого они не говорят...

«Какое счастье, что я пошел за ним, с ним, еще тогда, в юности, и на всю жизнь!» — Глеб Максимилианович приосанивается, поднимает голову, с гордостью смотрит на Ильича, энергично расхаживающего по сцене.

Приходит на память недавний спор с ученым знатоком по поводу одного высказывания Ильича.

— Ленин этого не говорил! — решительно утверждал тот «знаток».

— Вам не говорил, а мне говорил, — спокойно возразил ему Глеб Максимилианович.

Или вот еще диалог с сотрудником парткомиссии Замоскворецкого райкома:

— С какого года вы в партии, товарищ Кржижановский?

— С тысяча восемьсот девяносто третьего.

— Но тогда же и партии еще не было!

— Для кого еще не было, а для кого уже и была...

Глеб Максимилианович не спускает взгляд с Ильича, продолжающего заключительное выступление по отчетному докладу Совнаркома, улыбается про себя: «Знай наших!» С вызовом наклоняет голову, точно собирается забодать всех противников и недоброжелателей...

Наконец Михаил Иванович Калинин объявляет:

— Слово для доклада имеет товарищ Кржижановский.

Зина напутствует взглядом, желает удачи. Помня, какое впечатление произвел Вольский, в пику ему, Глеб Максимилианович держится правил приличия и хорошего тона — проходит позади президиума, — успевает поймать взгляд Ильича, поднимается на трибуну, с которой только что выступал Ленин.

Снизу доверху в пятиярусном зале висит туман от дыхания двух тысяч людей. В свете сотен мутновато мерцающих лампочек не различишь их лица, но там, среди них, было тепло, а здесь — холодно, ох как холодно, словно в леднике.

Он все же снимает малахай и прячет куда-то вниз, не то на полку, не то на табуретку.

«Дойдет ли все, что собираюсь сказать, до людей, которым сегодня вместо хлеба выдано по горсти овса?.. Говорят: что общего между революцией и электрификацией?.. Вероятно, через десять—двадцать лет такое опасение покажется дикостью, но сейчас оно приходит в умные, очень умные головы, высказывается в газетах. И неизменно рядом с ним возникает слово «утопия».

«Товарищи!» — хочет начать Глеб Максимилианович, но ведь здесь, перед ним, не только товарищи. Недаром Ленин, возражая Дану, называл его «гражданином». Но обратиться так ко всему съезду — значит обидеть большинство делегатов...

Он начинает прямо, без обращения:

— Передо мной стоит чрезвычайно трудная задача — в краткий предоставленный мне срок развить громадную тему электрификации нашей страны.

Он говорит тихо: сказываются переутомление, бессонные ночи накануне съезда. Посматривает в сторону Владимира Ильича. Воодушевляет себя:

«Не бойся! Не бойся прослыть утопистом. Без утопистов, придумавших молот и колесо, люди так и остались бы несчастными «голяками» в пещерах. Это утописты проложили улицы первого города. Из их дерзких мечтаний родились благодетельные реальности».

Вперед, Глеб Кржижановский! Техник должен быть борцом.

— ...Нам приходится спешно заняться основными вопросами хозяйства великой страны в очень трудное и очень сложное по переплетающимся в нем событиям время. Оно может быть охарактеризовано как переходное время от частнохозяйственного строя, строя капиталистического, к хозяйству планомерно-обобществленному, социалистическому.

«Да, да, гражданин Дан! Как бы вы ни морщились, как бы ни вперяли в меня огнедышащий взор, ни сбивали, пуская в ход гримасничанье, притоптывание и прочие кульбиты из арсенала испытанных мастеров обструкции. Именно так. И только так».

— ...Благодаря электричеству является возможным подход к такому овладению силами природы, к созданию таких могучих производственных центров, которые уже не мирятся с частной собственностью. Там, где идет вопрос о том, чтобы громадные реки заковать в каменные одежды и построить такие станции, которые будут влиять на жизнь целых районов страны, где дело идет о хозяйственном объединении этих районов в целостное народное хозяйство, — там территориальная собственническая грань не может не мешать.

— ...страна, стряхнувшая гнет частной собственности, получает возможность свободного подхода к источникам природной энергии и может не считаться в своих проектах и планах с прихотливой игрой частных интересов. Ошибочно и, более того, преступно было бы не использовать это наше преимущество.

— ...Нам противостоят противники, вооруженные всеми атрибутами сильно развитого капиталистического хозяйства. Совершенно ясно, что и в экономической борьбе нам надо быть вооруженными тем же оружием, каким вооружены они. При этом было бы крайне опасно переоценить элемент так называемой живой силы, рассчитывать на то, что масса трудового населения в нашей громадной стране может победить, опираясь лишь на свою численность. Вспомним, что Америка в своих механических двигателях располагает мощностью в сто тридцать миллионов лошадиных сил, тогда как мощность наших двигателей в довоенное время не превосходила тринадцати миллионов лошадиных сил. В переводе на мускульную силу человека приходится каждую лошадиную силу множить на десять, то есть Америка в своих двигателях как бы располагает армией в миллиард триста миллионов человек...

Он говорил уже громко, высоким, чуть звеневшим голосом, — о том, как электрификация поднимет производительность труда и взрастит промышленность, о расцвете сельского хозяйства, о возрождении транспорта, дружного с такой замечательной штукой, как электровоз, о безграничности наших богатств и возможностей: черноземы Кубани, Поволжья, таежный лес, уголь Донбасса, уголь Сибири, «белый уголь», разлитый повсюду, «черное золото» — нефть — сокровище подороже настоящего золота! Все твое, все наше, приложи только руки.

Перед ним в полутемном зазябшем зале сидели люди, видавшие, как добровольцы Булак-Балаховича обматывают колючей проволокой голого старика, а потом катают его по улице деревни, и он сходит с ума; люди, слыхавшие, как в облитом керосином и подожженном бунте потрескивает пшеничное зерно, наполняя удушливо-сытным чадом голодающую округу; люди, знавшие, как ноют пальцы на недавно ампутированной руке.

Все они сидели перед ним, напряженно притихнув, — жадно слушали его.

Там, среди них, сидела Зина и тоже внимательно, очень внимательно слушала его, точно он не читал ей по десять раз каждую главу, не обсуждал с ней каждый абзац своего доклада.

Товарищи из президиума повернулись к нему, подались вперед, как бы стараясь быть поближе. Сталин, стиснув карандаш, подпер кулаком усы. Калинин выпустил колокольчик, сцепил пальцы — рука с рукой. Ворошилов, Гусев, Петровский, Орджоникидзе буквально ловили каждое слово докладчика.

Ленин энергично чиркал по листку для заметок и, ободряя, поглядывал на Глеба Максимилиановича.

Та особая серьезность, с которой он записывал и слушал, для делегатов была, наверно, лучшим свидетельством того, что задумано стоящее дело и оно будет двинуто с той же настойчивостью, так же победоносно, как разгром нашествия капиталистов всего мира.

Глеб Максимилианович достал свои неотлучные «мозер», щелкнул серебряной крышкой: отведенное время уже истекло, но никто не напоминал ему об этом, никто не перебивал его.

Он взял тяжелый биллиардный кий, прислоненный к трибуне, и двинулся в глубь сцены — туда, где с кулисных колосников спускалась громадная карта европейской части страны, а рядом с ней, за пультом стоял наготове инженер Михаил Алексеевич Смирнов. На карте красными кругами были обозначены проектируемые станции, синими — уже действующие.

Вот так же в прошлом году здесь, на этой самой сцене, стоял главнокомандующий красными армиями Сергей Сергеевич Каменев и показывал делегатам Седьмого съезда Советов карту с фронтами гражданской войны. Теперь главком инженеров и агрономов развернул совсем, совсем иную карту. Сходство с прежней у нее оставалось лишь в названиях узловых пунктов.

Чего, каких трудов стоил этот практический — даже не шаг — шажок в деле электрификации: ее карта! Окончательный список станций, которые нужно строить, приняли ровно месяц назад — на заседании ГОЭЛРО двадцать третьего ноября.

Экономист и видный инженер Евгений Яковлевич Шульгин, слывший у работников Комиссии «живой энциклопедией», вооружился цветными карандашами и засел за карту. Вот на ней уже все двадцать семь задуманных для европейской части станций, линии электропередач, штриховка районов, которые должны ожить...

Карту несут к Ленину.

— Что же вы не провели эти линии дальше? — вырывается у Ильича.

Он тут же смущается: знает, что есть технический предел, и словно оправдывается:

— Так хотелось бы дальше... Дальше! Чтоб заштриховать все, буквально все — сплошь! Чтоб ни единого белого пятна. Но... Что поделаешь?.. Только давайте если делать, так уже делать по-настоящему, с размахом, ярко, внушительно — чтоб каждый понял, почувствовал, представил: и его Гореловка, его Нееловка, Неурожайка освещается, поднимается к жизни, попадает в сферу новой цивилизации. Как трудно раздобыть в Москве, опустошенной семью годами войны, обычные вещи, материалы. Требуется вмешательство Председателя Совета Народных Комиссаров. Но и холст, и гуашь, и кисти получены.

До открытия съезда остается четыре дня, а комендант Большого театра не пускает в удобные мастерские, где обычно делают декорации. И сейчас же предписание ретивому коменданту:

— Предлагаю не препятствовать и не прекращать работ художника Родионова, инженера Смирнова и монтеров, приготовляющих по моему заданию... карты по электрификации...

Председатель Совета Народных Комиссаров

В. Ульянов (Ленин).


Чтобы на грандиозной карте по-настоящему вспыхнули сигналы-маяки, нужен настоящий накал, а где его нынче взять?.. На время доклада товарища Кржижановского решено отключить центр города, в том числе и Кремль, — направить всю энергию в Большой театр.

В общем, понятно, не такая уж разительная, но победа. Обнадеживающая, многообещающая, знаменательная. От нее Глебу Максимилиановичу стало как будто теплее. Покосившись в ту сторону, где сидела его Зина, он крепче сжал кий и уверенно подступил к освещенному холсту.

Невысокий, в оленьей дохе, без шапки, он стоял у своей карты, кивком подавал знаки Смирнову и одну за другой называл станции, которые будут.

Будут!

Тень от его откинутых с широкого чистого лба волос перекрывала Черное море, Таврию, захватывала Донецкий бассейн.

Он дотронулся кием до красного круга с номером три — и сейчас же из центра его, возле Александровска на Днепре ударил фонтан света — ударил так, что заиграло, затеплилось давно не чищенное золото ярусов.

Отчетливо обозначились, как будто приблизились, лица делегатов: то изможденные, то пышущие здоровьем, невзирая ни на что, то пожилые, то юные, но все одинаково напряженные. Впервые услышанные слова «гидроэлектрическая станция», «нефтепровод», «сверхмагистраль» зажигали четыре тысячи глаз — две тысячи душ — точно так же, как «Даешь Перекоп!», «Даешь Варшаву!», «...Каховку!».

Глеб Максимилианович уже не доклад продолжает, а беседует с друзьями, среди которых почему-то все время всплывает лицо тети Нади из далекого детства.

Эх, видела бы мама!.. Вот возмездие за ее унижения, муки, нужду — оправдание загубленной, вдовьей молодости, ссылки, поделенной с сыном, и еще многого, многого другого — разве все вспомнишь?

В зале нет прежней тишины: партер, ложи, ярусы — все переполнено сочувствием, нетерпением. И хотя на протяжении доклада, уже длящегося два с половиной часа, Ленин не назван, все обращено к нему. Все прекрасно понимают, что электрификация страны — это прежде всего Ленин, сидящий неподалеку от того места, где работает кием-указкой главком инженеров и агрономов, — Ленин, стоящий сейчас здесь, вместе с ним, вместе с ними, у начала будущего — в самом начале его.

Без малого три часа говорит инженер Кржижановский — без малого три часа внимания отдают ему делегаты. Ведь это о них, обо всех — об их товарищах, отцах, детях — он думает вслух, возвратясь на трибуну.

— ...В период империалистической войны у нас было мобилизовано и оторвано от мирного труда... пятнадцать миллионов человек. Но если наши электрические станции будут работать не в течение восьми часов в сутки, как это нормировано для трудящихся в Советской России, а по меньшей мере шестнадцать часов, то их действие уже равносильно работе тридцатимиллионной армии.

Таким образом мы будем лечить ужасные раны войны. Нам не вернуть наших погибших братьев, и им не придется воспользоваться благами электрической энергии. Но да послужит нам утешением, что эти жертвы не напрасны, что мы переживаем такие великие дни, в которые люди проходят, как тени, но дела этих людей остаются, как скалы.

Сидевшая на верхотуре в зимнем пальто, в валенках Маша Чашникова встрепенулась — со всех сторон точно раскаты грома:


Весь мир насилья мы разрушим...


Огляделась: кругом, па ярусах, в зале полумрак, а там, впереди, внизу, во всю сцену озарена карта — и на ней двадцать семь ослепительно-мощных маяков.

Небывалый даже для Большого театра хор, как один голос:


Мы наш, мы новый мир построим.


Пусть это не покажется странным, но после доклада, после восторженного приема делегатами Глеб Максимилианович сходил с кафедры очень недовольный собой — будто не выполнил задачу, не сказал и малой доли того, что должен был сказать.

Одобряющая улыбка Ленина и дружеские похвалы Калинина, Орджоникидзе, Петровского несколько успокоили его. К ним, в президиум накидали столько записок, что съезд постановил устроить специальное совещание для всех делегатов, интересующихся электрификацией. Там товарищ Кржижановский даст подробные разъяснения.

Со съезда Глеб Максимилианович уходил вместе с Лениным. Уже в дверях, из группы собравшихся возле Дана послышались голоса:

— Еще новость! Спецы уж теперь и на съезд Советов пролезли...

— Рождественскими елочками да лампочками очки втирают!

— А мы сидим — ушами хлопаем!..

Глеб Максимилианович растерялся, точно его ударили, и не заметил, как Ленин подозвал редактора «Правды», сказал ему что-то. Конечно, это все Дан и Мартов мутят воду — их окружение. Хотя... и среди наших есть — наверняка есть — люди, которые думают и говорят так же.

Слово «спец» сейчас что-то вроде нового ругательства. Да и не без основания. Сколько измен, саботажа, явной вражды подарила в последние годы интеллигенция простому люду, — тот же Фарадей с Петровки, который так и не пошел работать, уплыл за океан и оттуда поливает помоями «бывшую родину».

Как рассказать им всем, всем «простым людям», как объяснить, что инженер Кржижановский и те, кого он собрал вокруг себя, не «спецы», а специалисты?..

Эта, казалось бы, мелочь надолго испортила настроение, сбила рабочий пыл.

В воскресенье, как всегда, просматривая утром газеты, он наткнулся на заметку «Предварилка и съезд Советов» с подзаголовком: «К биографии тов. Кржижановского».

«Что такое?! — Пододвинулся к столу, поправил очки. — Кого это заинтересовала моя персона?»

В начале заметки дословно приводились те самые выпады против «спеца», которые после его доклада делали меньшевики («Кто же их подслушал? Кто надоумил автора заметки — не Ленин ли?»), потом говорилось:

— ...для охлаждения разгоряченного воображения таких товарищей, а также и для пользы дела мы даем некоторые штрихи из биографии первого инженера, выступавшего с докладом на съезде Советов...


«Черт возьми! Да кто же это пишет? Какой-то «К». Чей это псевдоним?»

— ...Когда он был еще в Нижнем, там он написал работу о реорганизации промыслов, которая была написана с таким блеском, что тогдашний министр земледелия Ермолов повелел разыскать автора, где бы он ни находился.

Каково же было удивление и гнев царского служаки, когда он узнал, что адрес талантливого инженера — предварилка!

Всем известно, что царское правительство тоже стояло за натуральное премирование выдающихся русских граждан: им «даром» давали квартиру с решеткой (охраняет от воров), парашу и баланду.

«Конечно, стиль явно не Ленина, но по конкретным деталям чувствуется его наводящая рука».

— ...Затем тов. Кржижановский (тоже в порядке премирования) был сослан в Сибирь (по процессу «декабристов», по которому был сослан туда же и Владимир Ильич), где и «прожил» на иждивении попечительного начальства три года.

После ссылки очутился в Самаре, где работал на железной дороге и одновременно в центре тогдашней русской организации старой «Искры». На 2-м съезде партии тов. Кржижановский был выбран членом Центрального Комитета...

Все давным-давно известно, все так, но как-то по-особому, свежо видится, когда читаешь это напечатанным для других. И заново переживается то, что ушло вместе с молодостью:

— ...В 1905 году был председателем забастовочного комитета Юго-Западных железных дорог.

Конечно, после подавления революции ему пришлось получить увольнительный билет. Тов. Кржижановский переехал в Питер, избрал своей специальностью электротехнику и скоро завоевал себе репутацию одного из лучших электротехников. С 1912 года он уже является организатором «Электропередачи».

Всем известна боевая песнь рабочего класса «Варшавянка» («Вихри враждебные веют над нами...»). Русские слова этой песни принадлежат тов. Кржижановскому.

Глеб Максимилианович подправил усы, но тут же оглянулся, точно его могли увидеть и упрекнуть в нескромности. В кабинете по-прежнему был только он один. Дочитал:

— Не понятно ли, после всего вышеизложенного, что наркомы РСФСР, в противоречии с Ермоловым, сменили предварилку на трибуну Всероссийского съезда Советов?

«Понятно, что «все вышеизложенное» подстроил Ленин, чтобы поддержать тебя, чтобы ты нос не вешал».

Но, хотя маневр был разгадан, настроение сразу поднялось. Что он, в самом деле, раскис? План ГОЭЛРО одобрен съездом, принят как основной для хозяйственного строительства, под рукой на столе уже лежит нетерпеливое, торопящее письмо Ильича:

«...развить (...тотчас) практический план кампании по электрификации... в каждом уезде создать срочно не менее одной электрической станции...»

Опять, как и в прошлую зиму, на московских домах шелестели истерзанные вьюгой афиши: Художественный — «Дочь Анго», Корш — «Рюи Блаз», Незлобина — «Раб наживы», а поверх них объявления: «Хлеб по карточкам (отпуск бесплатный)», «Распределение картофеля», «Распределение дрожжей». Опять на углах заваленных снегом улиц высились груды дров, сброшенных с трамваев, а возле них у неугасавших костров притоптывали стражи с винтовками.

По мосту через Москву-реку, снова будто бы навечно закованную в черный лед, красноармеец легко катил диковинное сооружение: четыре параллельных обруча-рельса диаметром в рост человека изнутри скреплены брусьями, и в образовавшуюся бочку туго напиханы поленья — целая сажень!

«Сколько дров сжигается сторожами на кострах, на этих вечных жертвенниках прожорливому божеству транспортной разрухи! — отметил для себя Глеб Максимилианович. — Ну что бы наделать побольше вот таких «рельсо- бочек» и развезти все сразу по домам!.. Надо это не забыть. Не за-быть...»

Лестница и большие залы Дома Союзов декорированы красными лентами, знаменами. Плакаты, лозунги:

«Здоровый паровоз — гвоздь революции!»

«Молот впереди, винтовка позади!»

«Да здравствует труд и разум!»

У входа на выставку Восьмого съезда Советов теснятся мастеровые — ребята и девчата с красными бантами на куртках и шубейках, выкрикивают хором, весело, задиристо новые стихи Демьяна:


Последнее теперь дело — прокламации,

Коммунизм — ничто без электрификации;

Мы пришли к тому, к чему стремились давно мы:

Первые места займут инженеры и агрономы.


— Пожалуйте, товарищ инженер, проходите, — расступились перед Глебом Максимилиановичем.

— Спасибо.

— Мы про вас в газетке читали... Проходите без очереди.

— Да нет уж, я как все. — И стал в хвост.

В залах выставки — диаграммы, диаграммы, очень вошедшие теперь в моду. У дверей, на первой таблице, — огромный лодырь сунул руки в брюки, а рядом крохотный рабочий с киркой. На второй таблице лодырь стал чуть поменьше, а старательный работник подрос. Дальше — бездельник все уменьшается, а рабочий достигает исполинских размеров. Все это — «Диаграмм: падение прогулов на Кольчугинском металлообрабатывающем заводе».

Развеселили Глеба Максимилиановича и образцы изделий Петроградского фарфорового завода — тарелки, чашки, блюда с надписями: «Кто не трудится, тот не ест», «Мир хижинам, война дворцам», «Что добыто силой рук трудовых, да не проглотится ленивым брюхом».

В разделе ВСНХ, на аккуратных стендах, среди деталей для электровозов, сделанных в порядке опыта Кизеловской мастерской, и веревочных приводных ремней, «великолепно заменяющих кожаные», перед Глебом Максимилиановичем вдруг предстал снаряд.

Что такое? Почему? Зачем?

Проворный распорядитель стукнул кулаком по головке — из снаряда выпали брошюры Кржижановского «Основные задачи электрификации...». Агитснаряд изобретен красноармейцами братьями Вишневскими для разбрасывания листовок.

— Почтеннейший, а почтеннейший! — потянул кто-то за рукав.

Обернулся — крестьянин, старик в лаптях и свитке домотканого сукна, корявый, ни дать ни взять мшистый пень из глухих Беловежских пущ.

— Извиняй, братка. Никак в толк не возьмем. Растолкуй, будь ласка. — И повел туда, где возле диаграммы «Сколько у нас земли» в замешательстве переминались еще десять—двенадцать таких же «ходоков».

Глеб Максимилианович объяснил, что большой квадрат означает все наше земельное богатство — два миллиарда десятин, а крохотный внутри него — те сто три миллиона, которые обрабатываем.

Зачмокали, заскребли в бородах.

— Ахти! Сколько земли гуляет!

— Вот бы поднять!..

— Нешто поднимешь этакую махину...

— Теперь поднимем, — убежденно, веско произнес старик — тот, что привел Глеба Максимилиановича.

Произнес не «теперь», а «тяпер»: он и в самом деле оказался из Белоруссии:

— Вызвали с дяревни у волость. «Волревк» выборы вчинил. А там — на уездный съезд Советов у Бобруйску. А там — у самом Минску. Замотался! Но ни одного заседания не пропустил. Стал понимать: чаго не пойму — товарышы растолкують... Как на Всероссийский выборы подошли, выставили беспартийные, коммунисты руки подняли: «Езжай, дед, у Москву. Погляди, як там. Верно ли, что у большевиков сила. Ленина и Калиныча погляди...»

Рассказ его прерывают голоса других «ходоков» — видимо, давно тянущийся спор.

— А все ж таки надо бы нам самим в посевкомы взойтить, — упрямо твердит молодой, кровь с молоком бородач, Стенька Разин с лапищами, зачерневшими от угля и железной окалины, — конечно, кузнец деревенский.

— И Калиныча об том повестить! — поддерживает хлипкий мужичонка с аккуратным кожаным ремешком — от пояса к карману, выдающим в нем коновала, тоже избалованного вниманием односельчан.

— Зачем? — все так же убежденно и убедительно гудит старик. — Ежели к трем безграмотным мужикам из волисполкома прибавить еще три безграмотных мужика по выбору, то получится шесть безграмотных мужиков — только и всего. Нужно образование...

— Эк, пристало слово, ровно оспа!

— Нам нужны свои, красные инструкторы! — не уступает старик. — Иначе, как оно было два мильярда и сто три мильена, — кивает на диаграмму, — так и останется! — Отрубает ладонью пространство и тут же доверительно обращается к Глебу Максимилиановичу: — Слышь, почтеннейший, напиши мне семиграмму.

— Что, что?

— Ну, это... как его?.. По скорой почте. До дому. Письмо.

— А! Телеграмму?

— Во, во.

— А сам-то что же?

— Да я, вишь... того... Глазами не дюж... Окуляры посеял...

Глеб Максимилианович видит: старик хитрит, лукавит: стыдно признаться, что неграмотен.

Устроившись в стороне, за столом распорядителя, Кржижановский пишет под диктовку:

«Доехал в Москву благополучно. Спать ложусь в гостинице — «Метрополь» прозывается. Москва большая, и все — товарищи, но есть и беспартийные (пиши, пиши...) Был у Калиныча. С ним мы други-приятели. И товарища Ленина видал. Сказал ему про наше житье. Обходительный товарищ, адрес мой записал в книжку. Нашим в деревне скажи, чтобы крепко стояли за Советы. Скоро все будут коммунистами, потому что кругом будет электричество. Приеду — книжек привезу. И картин разных. Прощайте...»

Когда Глеб Максимилианович перечитал написанное, дед разочарованно поглядел на него, искренне огорчился:

— Больно коротко!.. Ну, ладно. Приеду — расскажу.

Потом, уже вместе с крестьянами, Кржижановский перешел в следующий зал, где выставил экспонаты Народный комиссариат внешней торговли. «Вывоз» — меха, доски, брусья, балансы для производства фанеры и бумаги, лен. «Ввоз» — топоры, пилы, телефоны, телеграфные аппараты, тракторные плуги.

От них, понятно, крестьян долго нельзя было оторвать. Старик белорус гладил отполированные до сияния отвалы, пробовал ногтем заточку лемехов, завистливо качал головой, вздыхал, но под конец все же упрекнул Глеба Максимилиановича:

— Не худо бы самим топоры делать, чем на соболей выменивать.

Нагулявшись по выставке, уселись смотреть кинематографическую ленту о гидроторфе.

Каждый раз, когда на экране водяная струя расшибала тяжелые пласты топлива, работал экскаватор, подъемный кран или грузовик, тишина Колонного зала взрывалась и равномерное стрекотание аппарата тонуло в таких аплодисментах, какими, наверно, не награждались ни Макс Линдер, ни Иван Мозжухин, ни Вера Холодная.

— Вот видишь! — толкал старик соседа, того самого, что сомневался, можно ли совладать с двумя миллиардами десятин земли. — Вот видишь! А ты: «Не поднять!» Три мильярда подымем. Десять! Дай срок.

Глеб Максимилианович между тем уже прикидывал, с чего ему завтра, в понедельник, начинать этот «подъем», и постепенно задумался: ровно год назад, двадцать шестого декабря, он говорил с Лениным в его кабинете, у карты... Ровно год! Как быстро он промелькнул! Как долго тянулся! В твоей жизни этот год — самый значительный, самый насыщенный. Много было дел, много еще будет, но это — главное, это — не повторится. План электрификации России не только новые станции, заводы, машины...

ГОЭЛРО — это неграмотный крестьянин, отстаивающий образование и рассуждающий, как государственный деятель.

ГОЭЛРО — это рабочий-путиловец, призывающий с трибуны съезда Советов строить новую цивилизацию и отдающий ей все, что у него есть, — обе руки с мозолями.

ГОЭЛРО — это Ленин, требующий, чтобы каждая фабрика, каждая электрическая станция превратилась в очаг просвещения, знающий, верящий, что если Россия покроется густою сетью электрических станций и мощных технических оборудований, то наше коммунистическое хозяйственное строительство станет образцом для грядущей социалистической Европы и Азии.






Загрузка...