Ильич не бросал слова на ветер...
На следующий же день он перенес центр тяжести борьбы за Госплан в Политбюро и Совнарком. Все, кто трезво подходили к жизни и искренне стремились к немедленному действию во имя улучшения ее, поддержали Владимира Ильича.
Однако противники не отступали. Наоборот, они с новыми силами атаковали идею создания Государственной общеплановой комиссии на основе ГОЭЛРО. Изо дня в день газета «Экономическая жизнь» публиковала пространные статьи Милютина, потом Ларина, Крицмана...
В этих статьях доказывалось: план ГОЭЛРО хромает на все четыре ноги. Шагать ему в жизнь более чем преждевременно, более чем рискованно, более чем пагубно...
Развивая свое недавнее выступление в Совете Труда и Обороны, Ленин пишет статью «Об едином хозяйственном плане» — публично признает заслуги лучших специалистов страны, высоко оценивает их труд, воплощенный в плане ГОЭЛРО, беспощадно критикует противников этого плана.
Утром двадцать второго февраля статью Ленина прочитал каждый гражданин республики, развернувший «Правду».
А вечером Совет Народных Комиссаров подавляющим большинством голосов постановил утвердить внесенное Лениным «Положение о Государственной общеплановой комиссии» и предложенный им список ее членов.
Под натиском обстоятельств Рыкову, Милютину, Осинскому... не оставалось ничего иного, как уступить, — Положение о Госплане было утверждено наконец и Советом Труда и Обороны, официально подписано Лениным...
Председателем Государственной общеплановой комиссии назначен товарищ Кржижановский Глеб Максимилианович.
Как ни сопротивлялся упомянутый товарищ, Владимир Ильич тут же прогнал его обратно в Архангельское — «доотдыхать» положенный срок, ибо:
— Нам нужен живой председатель Госплана, только живой. После январской поездки в Питер выглядите вы убийственно.
В самом деле, Восьмой съезд — волнения, напряжения, переживания, помноженные на непрерывную работу, а потом сразу же Государственная комиссия по электрификации России в полном составе уезжает, чтобы дать отчет рабочим Красного Питера...
Вспоминается дворец имени Урицкого. Глеб Максимилианович выступает на заседании Петроградского Совета. Снова карта на стене громадного, битком набитого зала. Снова красные и синие огоньки вспыхивают, разбегаются по воображаемым просторам Урала, Кавказа, Поволжья... Снова последние слова докладчика заглушает пение «Интернационала».
Но не все, далеко не все встречи проходили так восторженно и гладко...
Почти после каждой где-нибудь возле трибуны или уже в коридоре Глеба Максимилиановича ловили за рукав «истинные революционеры». Словно сговорившись, они объявляли примерно одно и то же:
— Созданный вами план электрификации для нас неприемлем.
— Почему?
— Петроград переживает длительную агонию, на которую мы слишком долго смотрим почти равнодушно. Петроград давно живет только мужеством своего пролетариата. Теперь мы дошли до края. Последние уцелевшие заводы вынуждены остановиться — ждать больше нельзя.
— Все это верно. Все это нестерпимо, — признавал Глеб Максимилианович. Боль собеседника была ему понятна, он разделял ее. — И именно против всего этого обращен план ГОЭЛРО...
— План ГОЭЛРО рассчитан на десять—пятнадцать лет, а здесь через три года будет пустыня.
— Что же вы предлагаете, дорогой товарищ?
— Нужно ударить в набат. Нужно всем стать в ряды и с готовностью отдать жизнь, как в дни Юденича.
Обычно Кржижановский бывал, как он сам признавался, «ошарашен» таким оборотом — озадачен, смущен. Но все же пытался что-то растолковать самонадеянному товарищу, увещевал его примерно так:
— Ну, хорошо... «Ударить в набат», «стать в ряды» — это все хорошо... А конкретнее? От холода и голода вряд ли спасут штыки и гранаты. И если даже все население «с готовностью» отдаст жизнь, вряд ли это хоть на киловатт увеличит мощность питерских станций. Что конкретно вы предлагаете?
— ...Ударить в набат... Стать в ряды...
— А еще?
— М-м-м... — Упрямо сдвинутые брови пророка. Слепая уверенность в могуществе громких фраз. — М-м-м... — И ничего больше.
«Сверхреволюционное мычание» — так окрестил про себя это Глеб Максимилианович. Все это, действительно, было бы смешно, когда б он не чувствовал, откуда дует ветер, не угадывал за каждым доводом противника опору на фразеологию Троцкого.
Нет, все это отнюдь, отнюдь не смешно.
Как ни горько, семена «сверхреволюционного» шапкозакидательства где-то падают на хорошо вспаханную лишениями войны, удобренную муками разрухи почву людских сердец. Они, семена, еще прорастут несбывшимися надеждами, взойдут скорбными разочарованиями, словом, дадут о себе знать, отвлекут, расстроят, помешают в самый неподходящий момент...
Теперь, после возвращения в Архангельское, протаптывая тропинку в снегу, Глеб Максимилианович мысленно обращался к своим питерским противникам:
«Разве не Ленин прежде вас всех, без паники, без пышных фраз, принялся именно за то дело, о котором вы нынче столько шумите, почтенные «сверхреволюционеры»? И разве мы не предлагаем план, который, пусть в десять, пусть даже в пятнадцать лет, но выведет страну, в том числе и Питер, из тупика разрухи? В ответ от вас мы не слышали еще сколько-нибудь внятного, вразумительного предложения. Ни разу! Ни единого практического, делового предложения! Зато сколько угодно упреков в том, что мы «слишком поспешно выводим из употребления меры крайние, героические, революционные», что «план ГОЭЛРО — путь мирного строительства, а не революции...»
«Черт-те что! — сам себя перебил Глеб Максимилианович. — Как будто «мирное строительство» — бранные слова! Как будто можно противопоставлять мирное строительство революции!..»
«Хряп, хряп, хряп» — смачно разговаривал под бурками набухший, свежо пахнувший весной снег. Но Глеб Максимилианович шел и шел напрямик — напролом, хотя Зина предлагала обойти стороной по дорожке и уже смеялась впереди, поджидая его в намеченном месте.
«Хряп, хряп, хряп...»
Глеб Максимилианович сдвинул шапку на затылок, распахнул доху, мешавшую шагать, задевавшую полами снег. Было радостно, и в то же время, что ни толкуй, нелегкое дело — торить дороги по целине.
Эта мысль тут же вернула его к воображаемой перепалке с противниками:
«На любые доводы здравого смысла у вас вечно одни и те же возражения: «без мер крайних, без героических, революционных неизбежна гибель всех и вся, всеобщий крах, конец света». Ну, хорошо, допустим, почтеннейшие «сверхреволюционеры», что все это так. Но в чем же ваши «крайние меры»? Откройте секрет! Вразумите! В ответ все та же песня: «Выход из тупика... прост и ясен. Имя ему — революция. Революция не на словах, а на деле именно в том и состоит, что из трудного, безысходного положения мы выходим новым, невиданным до этого момента путем — энергией масс, разрушающих старое и творящих новое...» Что и говорить, здорово придумано! Откровение, да и только! А главное, конкретно и по-деловому... В общем: «Даешь рывок, бросок, скачок — вперед и выше!» А если говорить серьезно, то вдруг... Вдруг ваш «сверхреволюционный» скачок, бросок, рывок окажется совсем не туда, не вперед? Ведь как ни прикинь, как ни повороти — кругом слова, голые слова, и ничего за ними. На деле пока... Дело пока наметилось только одно: хотя Рыкова план смущает дерзостью размаха, а Троцкому кажется недостаточно решительным, все равно уже возникло что-то похожее на единый фронт и «правых» и «левых» против ГОЭЛРО».
Впрочем, даже теперь, на отдыхе в Архангельском, недосуг было предаваться полемической философии.
Ясное свежее утро. Февраль на исходе. Солнце греет, щекочет ноздри, дразнит в упор. На ветках берез, елок, рябин вчерашняя капель застыла изумрудными сосульками. С крыши дома отдыха сосульки свисают гроздьями, того и гляди отломят водосток. Дворник ругается, подставляет лестницу, сбивает наледь пожарным багром. Хочется, как бывало давным-давно в Самаре, схватить студеный леденец, попробовать: вдруг слаще петушка на палочке?
Хорошо-о-о...
Глеб Максимилианович подправил напильником давно не точенные коньки, проверил ногтем: пойдет! Усадил Зинаиду Павловну в высокие, на манер кресла сани, уперся в спинку и... помчал по льду, расчищенному недавно общими усилиями всех отдыхающих под горкой, на реке.
— Ой, Глебаська!
— Держись, держись! Не бойся!
— Зачем так быстро? Ты же не гимназист.
— Это еще посмотрим... Как хорошо!
На повороте их остановил нарочный курьер: депеша от Ленина.
Глеб Максимилианович разорвал пакет и тут же, на катке, стал читать, щурясь от солнца, прикрывая глаза свободной рукой.
Ильича беспокоило то, что ЦК решил пока оставить Ларина в Государственной общеплановой комиссии. «На Вас ложится тяжелая задача подчинить, дисциплинировать, умерить Ларина. Помните: как только он «начнет» вырываться из рамок, бегите ко мне (или шлите мне письмо). Иначе Ларин опрокинет всю Общеплановую комиссию».
Ленина заботит не только окончательный состав комиссии, но и подбор для нее архитвердого президиума, и место ГОЭЛРО в системе Госплана, и, особенно, создание подкомиссии для изучения, проверки, координации текущих хозяйственных планов.
Необходимо систематически давать отчеты и статьи о выполнении этих планов разными ведомствами — по губерниям, уездам, кустам, заводам, рудникам. Архиаккуратно следить за действительным выполнением наших планов, печатать результаты в газетах для публичной критики и проверки.
Обязательно, чтобы каждый специалист персонально отвечал за порученное дело, чтобы на каждом участке работали двое, независимо друг от друга — для взаимопроверки и испробования разных методов анализа, сводки и прочего. «Подумайте обо всем этом и поговорим не раз после Вашего приезда».
Вскоре Кржижановские возвращаются из Архангельского в Москву. С ходу, с разбегу, можно сказать, Глеб Максимилианович погружается в работу. Посвежевший, даже загоревший чуть-чуть, он с новыми силами старается на новом поприще... Текущие дела — от добывания письменных столов и стульев «для конторы» до «загада» обо всем хозяйстве республики. Канцелярские скрепки на сегодня, штатное расписание на завтра, перспективы развития всей экономики на пятнадцать лет вперед...
Но времена лихие — ох, лихие! Дают о себе знать — повсюду и каждый день. Кронштадтский мятеж, начавшийся двадцать восьмого февраля на дредноутах «Петропавловск» и «Севастополь» — «За Советы без коммунистов!», — осложнил и без того сложную обстановку, в которой готовился и открылся Десятый съезд партии.
Сразу оживились меньшевики — и «свои», «домашние», и те, что обосновались в Берлине вокруг Мартова с его «Социалистическим вестником». Обрадовались, воспылали надеждами:
— В истории русской революции кронштадтское восстание займет, несомненно, место поворотного события...
— Трудно охватить все его вероятные и косвенные последствия...
Никогда еще в печати Европы и Америки не было такой вакханалии фантастических измышлений о республике Советов. С начала марта все западные газеты публиковали «самые достоверные» известия о восстаниях в России, о бегстве Ленина в Крым, о белом флаге над Кремлем, о баррикадах и потоках крови на столичных улицах, о густых толпах рабочих, спускающихся с холмов на Москву для свержения Советской власти, о переходе Буденного на сторону бунтовщиков, о победе контрреволюции в Петрограде, Чернигове, Пскове, Одессе, Минске, Саратове, на Волыни...
План врага прост: «Не удалось победить прямой интервенцией — победим мятежом, сорвем торговое соглашение с Англией, которое, кажется, вот-вот удастся достичь Красину, и переговоры о торговле с Америкой, идущие в Москве». Недаром среди сообщений о восстаниях казаков на Дону и Кубани, о захвате арсеналов и фортификаций настойчиво проглядывает одно и то же утверждение, что «при данных условиях торговать с Россией было бы азартной игрой».
Глеб Максимилианович, можно сказать, рвался в бой. Хотел даже просить Ленина, чтобы разрешил отправиться вместе с делегатами партийного съезда на подавление мятежа. Но, понятно — наверняка! — Ленин высмеет это как мальчишество:
— Неужели не ясно, что оставаться на месте, спокойно делать ваше дело — это еще более трудный бой на фронте экономики?
Да, чтобы убедиться в справедливости таких слов, достаточно пройти от дома в Садовниках до Воздвиженки, где предполагают разместить Госплан.
Москва-река еще под глухим льдом, но лед уже почернел, набух. Ручьи сбегают по трамвайным путям к мосту. Красная площадь вся в наледях, в грязных сугробах, но кое-где, возле стальных мачт, оголились булыжники мостовой, и меж ними, как живая, зеленеет прошлогодняя трава.
Кремлевская стена в толстом оттепельном инее. Над башнями полыхают золотом двуглавые орлы. Словно наперекор им стегает по ветру большой красный флаг над зданием Совнаркома.
Как всегда, возле Иверских ворот многолюдно. Обычные разговоры:
— А ржаной-то кусается: полторы тыщи фунт.
— Говядина до шести доходит, а сахар — двадцать тысяч.
— Три жалованья моих!.. Батюшки-светы!
Но теперь вперемежку с привычными звучат и особенные реплики:
— Про Кронштадтец-то слыхали? — вопрошает глубоко надвинутая чиновничья папаха.
— Как же! Как же! — откликается бобровый воротник.
Откликается так, будто поздравляет с рождеством Христовым:
— Упрямый мужик захотел остаться тем, что он есть, — русским мужиком.
— Из рабочего тоже никакими декретами коммунара не сделаешь — руки опускает.
— Я всегда говорил «бойся человеков, прочитавших одну книгу». Вы понимаете, кого я имею в виду... какую книгу?..
— Хи-хи-с, господа «товарищи»! Разруха — это вам не Деникин, даже не Колчак.
«Что верно, то верно, господа «бывшие»! — с грустью думал Глеб Максимилианович, подходя к дому, на стенах которого шелушилась тончайшая штукатурка. — Победить голод, холод, нищету куда труднее, чем четырнадцать держав».
Поднявшись в свой предполагаемый кабинет, председатель Госплана попросил позвать к нему члена президиума профессора Графтио.
— Их нету, — отозвался комендант.
— Как так? Я же просил. Где он?
— Да говорят, арестованы.
— Час от часу не легче!..
Еще прошлым летом Глеб Максимилианович обратил внимание на то, что Генрих Осипович возвращается из Петрограда, где жила его семья, усталый, раздраженный. Никогда ни на что он не жаловался Кржижановскому. И Глеб Максимилианович долго допытывался, прежде чем Графтио признался. Оказалось, донимает председатель домового комитета — все время грозит обыскать, отобрать имущество, — словом, не дает дышать «генералу от прогнившей буржуазной культуры».
Кржижановский тогда же — сразу — рассказал обо всем Ленину. Ленин телеграфировал в Смольный, что Графтио — заслуженный профессор, свой человек и необходимо оградить его от самоуправства.
Теперь, видно, «сверхреволюционеры» из домкома воспользовались замешательством, возникшим в связи с кронштадтским мятежом, свели счеты с «мятежным» профессором.
Чего доброго, расстреляют еще!
...На столе у Ленина Глеб Максимилианович заметил письмо, адресованное наркому здравоохранения Семашко, — Ильич хлопотал о том, чтобы отправить подлечиться на курорты Германии Цюрупу, Горького, еще кого-то из товарищей — кого, Глеб Максимилианович не сумел разобрать из-за того, что на листке лежал карандаш, — и писателя Короленко.
Да, да, того самого Владимира Галактионовича Короленко, чьи взгляды он, Ленин, так беспощадно критиковал совсем недавно, здесь в своем кабинете.
И все это семнадцатого марта — в то время, когда только закончился тяжелейший Десятый съезд партии, продолжалась острейшая борьба за новую экономическую политику, начинался второй штурм мятежного Кронштадта.
—Та-ак. — Ленин стоя выслушал обескураженного, взволнованного председателя Госплана. — Успокойтесь. Присядьте. Наверно, ляпнул что-нибудь некстати наш профессор?
— Да уж как водится. Горяч! Весьма и весьма. А язык!.. Далеко не дипломатический.
Ленин положил палец на кнопку, обратился к вошедшему секретарю:
— Лидия Александровна! Соорудите, пожалуйста, от моего имени бумагу. Примерно такую... «Товарищу Дзержинскому.
Прошу немедленно выяснить, в чем обвиняется профессор Графтио Генрих Осипович, арестованный Петрогубчека, и не представляется ли возможным его освободить, что, по отзыву товарища Кржижановского, было бы желательно, так как Графтио крупный специалист».
Через два дня, девятнадцатого марта Ленину доложили, что профессор Графтио из-под стражи освобожден.
Приехал он осунувшийся, помятый, но не стал жаловаться, распространяться как да что там было, — продолжал жить в полном соответствии со своим девизом: «Работай и никогда не теряй надежды, какие бы ни наступили невзгоды и испытания».
Пожалуй, это больше всего располагало к нему Глеба Максимилиановича. Может быть, как раз потому, что и его, Кржижановского, основной жизненный принцип не особенно отличался от девиза профессора.
По-прежнему Глеб Максимилианович работал бок о бок с Лениным, под его рукой, под его ободряющим и неусыпным призором — строил, дрался, негодовал, стараясь сокрушить трех злейших, по мнению Ильича, врагов: бюрократизм, хаос, ляпанье.
Несмотря на трудности новой, невиданной работы, на невзгоды адски тяжелой весны, Кржижановский вдохновенно «проворачивал» дело за делом, ходил счастливый.
Не однажды он уже испытывал подобное чувство. Первый раз — в девятьсот пятом году в Киеве, когда вошел в актовый зал университета, заполненный рабочими и студентами, и услыхал свою «Варшавянку». Другой раз — в семнадцатом при штурме Кремля солдатами с красными знаменами: сбывалась мечта юности.
Теперь, затеяв не просто открытие, а торжественное открытие Госплана, он особенно стремился сделать его праздничным. Ведь не зря же говорится: доброе начало — половина дела.
Он перечитал — в который уже раз! — ленинскую статью «Об едином хозяйственном плане» и, честно говоря, возгордился, чуть-чуть занесся: вон как высоко оценил Старик нашу работу!
«Обширный — и превосходный — научный труд...»
Глеб Максимилианович облачился в отутюженный костюм, поправил галстук под воротничком безукоризненной, сверкавшей белизной сорочки: «Какое число нынче? Пятое апреля. Запишем. Запомним...»
Хорошо бы, как всегда, пройтись по Москве, прогуляться перед работой, но он вызвал «храпучую раздрягу» — сел в авто.
За ветровым стеклом, треснутым и стянутым болтами, подпрыгивает, стелется бугристая полоса булыжника. Ползет навстречу быстрее, быстрее.
Еще прошлой осенью, когда стало ясно, что год выдался неурожайный, немало передумали о тяжелой весне, которая ждет республику в двадцать первом. И вот она, эта весна, пришла. Да еще раньше обычного. Вон как припекает солнце! Сбоку, там, куда достают косые лучи, черная кожа сиденья горячая. Жарко даже на ходу машины, хотя все фанерки, заменявшие зимой стекла, давно вынуты. Словно июнь уже на дворе.
И в городе тяжко, и в деревнях не лучше: сокращение пайка, недоедание, падеж скота от бескормицы, перебои в доставке топлива, закрытие фабрик там и тут. Рабочие устали, измучились; нелегкое дело — сокращение пайков после такой короткой продовольственной передышки.
Эсеровское подполье тут же бросило клич, особенно гулко отозвавшийся в Кронштадте:
— Да здравствует Учредительное собрание!
«А что оно, увеличит хлебный паек?! — мысленно уличал Глеб Максимилианович вождя правых эсеров, придерживаясь за край дверцы на повороте к Охотному ряду. — Из-за кронштадтских событий явственно проглядывает ваш «демократический» нос, глубоконеуважаемый господин Виктор Чернов! Нос ваш в колчаковской саже. Не отмыт еще.
Двойная шулерская игра политических шарлатанов! — продолжал про себя Кржижановский, с горечью сознавая, что, к сожалению, ничего, кроме брани, не может противопоставить сейчас своим врагам. — Рабочим вы нашептываете, чтобы требовали больше хлеба от Советской власти. А когда Советская власть собирает излишки хлеба, вы подзуживаете крестьян не сдавать его. Две тысячи шестьсот вагонов зерна застряли по вашей милости в Сибири, на Кубани... Вы не останавливались перед взрывами мостов, порчей станций, полотна, с таким трудом возвращенных к жизни... Семнадцать дней с оружием в руках вы мешали кормить Питер, Москву, Иваново-Вознесенск... До сих пор там хоронят ваши жертвы.
Три года с тревогой и надеждой смотрели на нас рабочие всего мира, — думал Глеб Максимилианович, подъезжая к зданию Госплана. — Следили за каждым шагом наших — красных — фронтов: выдержим или нет? Теперь миллионы братских глаз так же следят за нашей хозяйственной работой: удастся ли? И уже есть признаки, что удается. Несмотря ни на что. Наперекор всему. Десятый съезд партии принял новую экономическую политику. Даже в разгар мятежа мы больше занимались предстоящей посевной кампанией, чем Кронштадтом, и наверняка сев пройдет лучше прошлогоднего. Дотянем, докарабкаемся, черт побери, до первых овощей, до первого хлеба, а там!.. Хотя и медленно, да зато упрямо, неуклонно будет расти добыча угля. Хлынет из переполненного нефтью Баку, через Каспий, вверх по Волге поток движения, света, тепла. Откроем остановленные, пустим новые фабрики. Увеличим озимый сев... Так будет».
Будет!
Пусть политические шуты из труппы Виктора Чернова — и те, что перенесли свои гастроли с учредительной петрушкой в Париж, и те, что, затаившись вокруг, подстрекают в городах рабочих бастовать из-за хлеба, а на окраинах пускают под откос поезда с этим самым хлебом, — пусть они не надеются сыграть на недовольстве. Рабочие видели лучшие дни с Советской властью. И увидят их снова.
Именно для того, именно затем Глеб Кржижановский подъехал к дому номер пять на Воздвиженке, вышел из авто, поднимается по лестнице...
Назло, на страх врагам он особенно радушно, торжественно и празднично здоровается с сотрудниками.
Какое созвездие подобралось! Одни имена чего стоят?! Александров, Графтио, Рамзин, Шателен, Губкин, Прянишников, Струмилин, Вильямс...
А дела?.. Проект гиганта на Днепре... Волховская, уже строящаяся, установка. Свыклись как-то с мыслями о ней, а ведь она одна — осуществление ее равносильно созданию трудовой армии в миллион двести тысяч человек — бессмертной, безусловно преданной своей стране, да вдобавок еще и такой, которая почти не потребует ни расходов на свое существование, ни забот о нем... А клады Курской магнитной аномалии? Разведка новых месторождений нефти на Северном Кавказе, между Волгой и Уралом... Гипотеза о грандиозных нефтеносных горизонтах за Уралом, в Сибири, возле Тюмени и дальше, дальше. Идея создания парового котла невиданной экономичности и производительности. Научные основы социалистической статистики, учета, планирования в масштабах всей страны. Введение химии в практику сельского хозяйства. Разгадка тайн плодородия и управление жизнью почвы... Создание новых и новых институтов, подготовка тысяч инженеров, агрономов...
Все это дела и заботы членов Госплана, твоих коллег, товарищ Кржижановский. Все это смысл творчества и дерзаний тех людей, которые собрались перед тобой в зале и со вниманием, может быть, даже с надеждой ждут от тебя какого-то особенного, неслыханного еще слова.
Сообразно обстановке и моменту он повел свою речь возвышенно и вместе с тем словно отбивая натиск наседавших контрреволюционеров, тех самых, о которых думал по дороге сюда. Говорил, все время помня, какой сенсацией прозвучали слова Ленина о том, что план ГОЭЛРО — вторая программа партии.
Многим это и до сих пор еще кажется ошеломляющим, невероятным, весьма и весьма спорным. Но ведь это на самом деле так. Ведь убедить рабочих и крестьян в том, что спасение от помещиков и капиталистов — военная борьба с ними, было сравнительно легко. А теперь... Теперь для мирной работы потребуется не меньше самоотвержения и подвижничества. Убедить в этом миллионы людей куда труднее. Но либо это будет сделано, либо мы погибнем. Путь, выход один: электрификация, электрификация и еще раз электрификация.
Потом, когда расшифровали стенограмму, Глеб Максимилианович тут же послал первый экземпляр Ленину, втайне надеясь на одобрение, а быть может, и похвалу.
Ответ не заставил ждать. Вечером, как обычно, во дворе загрохотал «харлей» — самокатчик принес письмо:
«Г. М.!
Возвращаю Вашу речь.
Главный недостаток ее: слишком много об электрификации, слишком мало о текущих хозяйственных планах.
Не на том сделано главное ударение, на чем надо».
— Вот-те раз! — Глеб Максимилианович мельком глянул в зеркало, висевшее в передней.
Какое обиженное лицо! Да и как не обидеться? Старался, старался...
Он снова обратился к письму:
— Но, позвольте, Владимир Ильич!.. Сами же вы превознесли наш план...
И письмо тут же ответило:
— Когда я имел перед собой коммунистических «вумников», кои, не читав книги «План электрификации» и не поняв ее значения, болтали и писали глупости о плане вообще, я должен был носом тыкать их в эту книгу, ибо иного плана серьезного нет и быть не может.
Когда я имею перед собой писавших эту книгу людей, я бы стал носом тыкать их не в эту книгу, а от нее — в вопросы текущих хозяйственных планов.
Кржижановский вдруг представил, как негодует Ленин, когда натыкается на те «гигантские мусорные кучи», что остались нам на каждом шагу от векового прошлого, как раздражает его непонимание со стороны ближайших сотрудников. И как, несмотря на все это, он терпелив — до чего терпеливо учит тебя! Ведь вот же — в этом же письме! — воздает должное твоему труду: ваша электрификация в полном почете, честь ей и честь... Чего же тут обижаться? На что дуться?
Может, и в самом деле?...
«...общеплановая комиссия государства не этим сейчас должна заняться, а немедленно изо всех сил взяться за текущие хозяйственные планы.
Топливо сегодня. На 1921 год. Сейчас, весной.
Сбор хлама, отбросов, мертвых материалов. Использование их для обмена на хлеб.
и тому подобное.
В это надо ткнуть «их» носом. За это их засадить.
Сейчас. Сегодня.
1—2 подкомиссии на электрификацию.
9—8 подкомиссий на текущие хозяйственные планы. Вот как распределить силы на 1921 год».
Глеб Максимилианович постепенно остыл от обиды, так и стоял под лампой в передней, с письмом в руке, размышлял, прикидывал.
Действительно, если задуматься как следует, как Ленин настаивает, наша хозяйственная работа направлена прежде всего на подлинное оздоровление отношений между людьми. Потому она всегда будет носить воинственный характер, всегда останется преодолением различных противоборствующих течений. Словом, это самая политическая из всех самых политических работ. Серьезнейшая из ответственнейших. Настоящая война. И надо воевать каждый день, каждый час.
А ты занесся, возомнил бог весть что, надулся — даже собственную обиду в дело привнес! Короче говоря, в какой- то мере соскользнул на путь столь неприятных, столь неприемлемых для тебя «сверхреволюционеров» с их бесконечно ограниченной самоуверенностью и самовлюбленностью. В какой-то мере, конечно, — чуть-чуть и где-то, но...
Ай, ай, ай! Разве до амбиции в бою? Гляди. Не зарывайся впредь. Ни на секунду!