Снег, снег...
Валит, сыплет хлопьями с невидимого неба. Мягкий, пушистый и, хотелось бы сказать, добрый. Да разве скажешь так в нынешнюю пору, когда само слово «добрый» кажется забытым?
Невысокий человек в длинном меховом пальто переждал трамвай, тяжело скрежетавший на повороте к мосту, проводил взглядом обледенелые торцы березовых поленьев на пассажирских местах, перешел пути и двинулся вдоль Кремлевской стены вверх — в сторону Красной площади.
А снежинки плясали, хороводили вокруг выбоин мостовой, падали туда, где на храме Василия Блаженного был снесен снарядом купол, падали — проваливались в черноту. Человек поглубже надвинул пыжиковый малахай, съежился, словно почувствовал, как снег прикасался к бесценным, освященным веками росписям.
Нет, это не сон. Замерзают и лопаются водопроводные трубы. Нечистоты сочатся сквозь потолки квартир. В жилых помещениях пять — семь градусов мороза, и люди неделями не снимают шубы. В переулках среди пустырей торчат печи разобранных на дрова домов. Дети, больные тифом. Больные паровозы. Поржавевшие рельсы. Все это не сон.
У ворот Никольской башни человек достал малый маузер, мешавший вынуть пропуск, переложил в другой карман.
— «Кржи-жа-нов-ский», — запинаясь, разобрал часовой в сгустившемся сумраке, и лицо его, запорошенное, с аккуратно подстриженными усами, несколько посветлело, оттаяло: — Проходите, товарищ.
Привычно открывается за углом широкий фасад здания Совнаркома... Знакомая, исхоженная вверх-вниз лестница на третий этаж — шесть маршей не переводя дыхания, молодцом, с задором, словно наперекор кому-то: смотри, мол, вот он, Глеб Кржижановский, сорок семь для него не годы...
Длинный светлый коридор. Сердце: тук, тук, тук — нет, не от этажей — от волнения, которое каждый раз охватывает перед встречей с тем, кто работает за этой дверью.
Подвижный, порывистый, Ленин встает навстречу из- за своего стола, хочет как будто сказать другу юности: «Глеб! Дорогой! Рад видеть тебя!», — но косится на не закрытую еще дверь и, словно спохватившись, приветствует с непривычной официальностью:
— Здравствуйте, Глеб Максимилианович! — Только глаза, как прежде, лучатся радушием, играют эти острые, проникающие в тебя глаза, прищуриваются, иронизируют: — Знаю, знаю — наперед знаю, зачем пожаловали.
— Так ведь как же, Владимир Ильич... — Кржижановский мнется, положив на стол принесенную бумагу-требование, и смущается.
Понятно, он смущается не от того, что Ильич разгадал цель его прихода. Не так уж мудрено: многие осаждают Председателя Совета Народных Комиссаров с одним и тем же — пайки, «дополнительные», «новые», «усиленные», «увеличенные», всеми правдами и неправдами — пайки!
Выплавленный чугун, сотканное сукно, преодоленное расстояние измеряются не пудами, не аршинами, не верстами, а пайками для рабочих. Смущается же Глеб Максимилианович потому, что никак не может привыкнуть называть Старика по имени-отчеству. Совсем недавно тот попросил вопреки давней традиции обращаться друг к другу на «вы», сказал, чтобы Глеб не воспринимал это как нечто обидное — просто к тому обязывает их теперь служебное положение.
По правде сказать, он немного сердится за это на Старика и, опускаясь в кресло, устало вздыхает:
— К сожалению, я не оригинален. Да! В конце концов, количество выданной электроэнергии определяется сейчас тоже пайками.
Ленин делает вид, что не замечает его подспудного неудовольствия, и спешит ввести разговор в деловое — только деловое — русло.
— Продовольствие и топливо! Топливо и продовольствие! — досадует он и начинает ходить из угла в угол кабинета. — Заколдованный круг! — Останавливается возле окна и всматривается, всматривается в напряженную тусклую мглу зимних сумерек.
Разглядывая волнистую тень от листьев пальмы на спине его пиджака, Глеб Максимилианович пытается представить, о чем Ленин думает. Ему кажется, он даже чувствует, что оба они озабочены одним и тем же — тем, что больше всего волнует, не может не волновать их обоих. Конечно, спору нет, позавчерашнее восстание рабочих в Иркутске и бегство колчаковского правительства — это, по сути, уже развязка гражданской войны в Сибири. А на юге Красная Армия освободила Киев, Кременчуг, Славянск, Луганск — множество шахт, большие запасы угля. И Деникина тоже можно считать разгромленным, но...
Но!
Поезда из Донецкого бассейна в Москву не доходят: взорваны мосты. Запасы угля так и остаются запасами. В Петрограде на дрова разбирают торцовые мостовые, и там умирает больше людей, чем в холерную эпидемию восемьсот сорок восьмого года, выхватившую из каждой тысячи по шестьдесят пять жизней. Больше, чем в Британской Индии от недавнего нашествия чумы! Общая смертность теперь семьдесят девять, а рождаемость всего тринадцать человек на тысячу жителей. И население страны — сто тридцать два миллиона вместо ста сорока пяти на тех же территориях до войны...
Ленин зябко потер ладони, вернулся к венскому креслу за столом, положил пальцы на теплое стекло абажура и вслух додумал свои думы:
— А электричество светит отменно. И это особенно приятно. И даже удивительно сейчас!
— Что ж тут удивительного? — Глеб Максимилианович возразил как можно спокойнее, равнодушно даже, но не сдержался — не сумел спрятать довольную улыбку в усы и бородку клинышком.
— Да, да, — согласился Ленин. — Знаю, что Московская городская станция рассчитана на нефть, что на дровах ее энергии хватает ненамного. Если бы не ваша «Электропередача», хороши бы мы сейчас были!.. Взять хотя бы тот же гранатный цех на заводе Михельсона. Попробуйте пустить его станки без электричества. И тем не менее — удивительно! Замечательно все это! И то, что посреди такой адской, небывалой разрухи, в лютую стужу по коченеющему городу ходят трамваи. И что военные заводы работают — делают пушки, снаряды, броневики. И что... Ну, словом все! — Он широко раскинул отогретые руки, приподнял их, точно подпирая то, что легло ему на плечи в эту тяжкую пору: — Где-то, за семьдесят верст отсюда, среди болот и лесных чащоб горит в топках паровых котлов торф, и мы сидим здесь хоть и не в тепле, но со светом.
— Что семьдесят верст?! — Кржижановский хотел добавить «Владимир Ильич», но оборвал фразу, так и оставив ее без обращения. — На Франкфуртской выставке девяносто первого года реализована передача электрической энергии на сто семьдесят девять километров. Это было неслыханно. А сейчас уже доказано, что можно передавать на триста, и, в порядке первого приближения, я думаю, на пятьсот!
— Сжигать топливо на месте его добычи! Транспортировать движение, свет, тепло без транспорта в нашем понимании слова! — Ленин мечтательно улыбнулся, сел поудобнее, подпер скулу кулаком: — Да, заманчиво. Я много думал об этом...
Глеб Максимилианович невольно отметил про себя жадный интерес Ильича к окружающей жизни, припомнил, кстати, как недавно, в дни тяжелого одоления Деникина, придя в кабинет к Ленину, застал его за научными книгами о Востоке. Этих увесистых книг было множество: на столе, на полках, на этажерке — и все под рукой, аккуратно подобраны стопами, заложены.
Помедлив, он собрался с мыслями, вздохнул и заговорил:
— Вы, конечно, знаете, еще в девятьсот седьмом году доктор Вольф предсказал, что со временем наряду с «кровеносной» системой железных дорог развитые государства покроются, как. он говорил, «нервно-мускульной» сетью электропередач с «мозговыми» распределительными центрами гигантских районных электростанций. — Глеб Максимилианович внимательно посмотрел на Владимира Ильича. «Не утомил ли? Ведь это мой конек, и я могу говорить об этом без конца, без отдыха, хоть до утра...»
Но Ленин приподнял брови, как бы поторапливая: дальше, дальше. И Кржижановский продолжал:
— Эти фабрики движения, света и тепла — мощные и сверхмощные электрические централи — должны быть связаны между собой, должны производить энергию при наивыгоднейших условиях и отпускать ее столько, сколько потребуется. Такова идея, если хотите, идеал, — может быть, даже пока мечта, техническая мечта... Но для электричества нет невозможного. Электричество знает только один предел: триста тысяч километров в секунду!
— Неплохой предел, — задумчиво произнес Ленин.
— Еще бы! — Кржижановский усмехнулся со значением и, словно задираясь, подправил усы. — Известно, что электрификация промышленности неизбежно влечет революцию самих ее основ: поршневых паровых машин, дающих от силы сто пятьдесят оборотов в минуту. Генератору, вырабатывающему электрический ток, это уже не подходит. И двухсотлетнее царствование поршневых машин, несмотря на бездну технического остроумия, затраченного на их усовершенствование, подрывается. Начало нашего века ознаменовалось появлением паровой турбины.
Глеб Максимилианович говорил увлеченно, говорил о том, что выносил, выстрадал за годы раздумий, выкладывал собеседнику одно неоспоримое достоинство предмета своей страсти за другим. Он боялся только одного: как бы его не перебили.
Его никто не перебивал.
— Ничтожность потерь в электропередачах!.. Экономичность взаимных превращений механической и электрической энергии!.. Возможность раздать ее по проводам кому угодно, чему угодно — доменной печи и чайнику!.. Элементарность пуска и остановки двигателя, ухода за ним!.. Прочность конструкции, дешевизна, относительно малый вес... Такой признанный представитель капиталистического царства машин, как Генри Форд, утверждает, что мы неправильно характеризуем наш век как век машин. «На самом деле, — говорит он, — наш век — век энергии. За спиной машин стоит энергия, в особенности гидроэлектрическая...»
Ленин деликатно кашлянул:
— Вы говорите так, словно я против электричества.
Кржижановский осекся, смутился: действительно, не слишком ли он увлекся? Уж кому-кому, а ему ли не знать, сколько внимания отдал Владимир Ильич революционной роли электричества, сколько он думал об этом.
«Но почему же он так хорошо слушал?»
— Все это очень интересно, очень важно, очень бесспорно, — заключил Ленин, вышел из-за стола и встал рядом. — Но сейчас важнее другое. Иван Иванович Радченко еще в Смольном говорил мне, что топливо у нас под ногами. Повсюду. Так ли это? Достаточно ли у нас торфа?
— Торфа?! — Глеб Максимилианович даже сел: что это — неосведомленность? Нет. Обычная для Ильича манера выведать у тебя все, вытянуть до ниточки, задавая и возможные вопросы своих оппонентов, кажущиеся подчас весьма и весьма неожиданными, даже неуместными.
— «Достаточно ли у нас торфа?!» — как бы укоряя Ленина за такой оборот, повторил он. — Да мы живем в берендеевом царстве! Буквально — не в переносном смысле, не метафорически! — утопаем в сказочных богатствах. Вот, взгляните, пожалуйста! — И метнулся к карте на противоположной от стола стене. — Ни одна страна не сравнима с нами в этом плане. Тридцать миллионов десятин! Более двух триллионов пудов!
Подняв руки, Кржижановский привстал на носках, стараясь дотянуться до верха, где лежала Архангельская губерния с ее тундрами и Поморьем, так что со стороны могло показаться, будто простер он их, надеясь обнять землю, изображенную на обширном планшете.
— Отбросим болота нашего Севера и Сибири. Примем во внимание лишь то, что лежит вот здесь, здесь и здесь — ниже шестидесятой параллели, южнее Питера. И все равно оказывается, что только ежегодный прирост этих торфяников — около пяти миллиардов пудов условного топлива. Миллиардов! Только приростом торфяного мха можно полностью покрыть всю топливную потребность страны.
Он оглянулся. Ленин стоял за его плечом и слушал с интересом, не перебивая.
— Еще одно, очень важное достоинство, особенно сейчас, когда транспорт наш в таком плачевном состоянии...
— А именно?
— Промышленность Москвы, Петрограда, Иваново- Вознесенска находится в самой непосредственной близости от грандиозных торфяных залежей. Рукой подать! Громадные запасы этого, как я его называю, «ультрамодного» топлива есть и на Урале — в Пермской и Вятской губерниях, и на Волге... Чтобы добывать торф, не надо строить глубокие шахты, забираться в них — он лежит на поверхности, только бери его! — и каждая тысяча десятин гиблого места, топей, прорвы — словом, бросовой земли гарантирует работу областной станции в течение двадцати пяти лет!
— А сколько рабочих должны добывать торф для такой станции?
— Около трех тысяч.
— Ого!
— Многовато. Не спорю. Но уже наметившийся прогресс техники добычи обещает так облегчить труд на болотах, что из проклятия он станет благословением.
— «Станет...» — Ленин улыбнулся недоверчиво, с грустной иронией. — А как быть сегодня, сейчас?
Кржижановский замолчал не оттого, что вопрос его озадачил. Все было продумано до мельчайших деталей не в один день, не в одну бессонную ночь. Он вдруг — неожиданно для себя — сам поразился грандиозностью проблемы, возможностями, перспективами, которые разворачивались.
Да, да! Бывает так: думаешь о чем-то, твердишь, повторяешь чуть ли не всю жизнь, полагая себя знатоком в данном деле, и вдруг однажды, только в беседе с очень близким, дорогим тебе человеком открывается вся глубина, весь сокровенный смысл того, что считал само собой разумевшимся, привычным, исчерпанным. Как в старой гимназической шутке об учителе: «Объяснял, объяснял урок — даже сам понял!»
— Так как же сейчас быть? — напомнил Ленин.
— Есть выход и сейчас, Владимир Ильич! — Он свободно, легко произнес это имя-отчество, совсем забыв о пустых, ненужных обидах — уколах самолюбия. — Есть. Во-первых, мы не можем уклониться от борьбы: если мы не станем наступать на торф, он наступит на нас. Опять говорю буквально, без всякого преувеличения. Ведь вы же знаете, процессом заболачивания охвачены весь наш север и северо-запад. Мхи — несметные полчища, тучи, мириады — неотвратимо движутся на нас. Наседают на леса, на открытые водоемы, угрожают культурным землям. Но это еще полбеды... Сейчас, в такое голодное время, мы привлекаем на подмосковные торфяники десятки тысяч крестьян- отходников из Рязанской, Калужской, Смоленской губерний.
— Еще больше увеличиваем наш продовольственный дефицит, — со вздохом вставил Ильич.
— А между тем рядом, на текстильных фабриках, которые бездействуют или почти бездействуют, десятки тысяч рабочих не работают.
— Какая работа, если нет или, применяя вашу терминологию, «почти нет» ни хлопка, ни льна, ни шерсти?
— Но жалованье они получают, живут как бы на пенсии — как люди, находящиеся на социальном обеспечении... Не напрашивается ли, Владимир Ильич, мысль о привлечении именно этих людей? Хотя бы при самом коротком рабочем дне? Понятно, надо подумать и о технике торфяного производства, чтобы сделать его возможным для слабосильных текстильщиков. И тогда вместо добычи горбом и лопатой, при несносных жилищных условиях, при вечной опасности малярии наступит полезная смена работы в душных фабричных цехах трудом на открытом воздухе.
Наконец, Ленин сел на свое место, взял со стола принесенное Кржижановским требование. И Глебу Максимилиановичу, также вернувшемуся в свое кресло, пришлось чуть вытянуть шею, чтобы увидеть, как толстый черный карандаш одну за другой ставит «птички» против слов «чечевица», «селедка», «отруби», точно выявляя их парадоксальную несовместимость со словами «киловатт», «прогресс», «перспектива» — со всем, о чем они только что говорили.
Дочитав бумагу, Ленин отложил ее и словно пожаловался:
— Вы вправе требовать больше, неизмеримо больше, — и тут же виновато развел руками: — Но сейчас, боюсь, мы и этого не сможем дать. Попрошу Цюрупу сделать все, что можно, и даже сверх того. Позвоните мне завтра к концу дня.
Глеб Максимилианович посмотрел на припухшие, влажно-розовые от недосыпания веки Владимира Ильича. И весь тот запал, та решимость, с которыми он пришел сюда, чтобы требовать продовольствия и во что бы то ни стало добиться своего, разом улетучились.
Он неслышно поднялся.
Ленин будто не замечал его, смотрел мимо, куда-то вдаль. Но когда гость сделал первый шаг к двери, Ильич обернулся и, больше отвечая каким-то своим думам, тихо сказал:
— Вчера на Варварке я видел, как упала лошадь. Она была слишком слаба, чтобы встать. Если бы она могла подняться, она бы даже довезла дрова. Н-да-а... Если бы она могла подняться!..
Уходя, Глеб Максимилианович бросил грустный взгляд в сторону своей бумаги, оставшейся лежать возле календаря, раскрытого на страничке «1919 — декабрь — 26».
Снова та же дорога, только в обратном порядке: от Кремля — домой. Москворецкий мост; запоздалые ломовики, устало понукающие заиндевелых лошадок; легковой извозчик, севший на пассажирское место и укрывший ноги медвежьей полостью когда-то лакированных саней; фонарщик с лестницей под мышкой; трубочист, как в былые промена, опутанный веревкой с гирями, но неожиданно чистый — должно быть, так и не нашедший сегодня работу.
А на Раушской набережной — там, куда опять спешил трамвай с прицепом, — дрова, дрова — запорошенные, заметенные снегом горы дров — от самого Москворецкого до Устьинского моста. В нещедром, мутновато-оранжевом свете двух лампочек, подвешенных к шестам, рабочие грузит поленья в вагонетки, упираются, толкают артелью, везут в котельные электрической станции.
Уже на повороте с моста к Садовникам его обогнал грузовик, изрыгавший клубы керосинового чада. В кузове громоздились пухлые мешки, вороха бумаги.
Знакомый шофер приветливо кивнул и по-военному приложил ладонь к козырьку кожаной фуражки. А молодой красноармеец, закоченевший на вершине мешочной копны, хвастливо крикнул Глебу Максимилиановичу;
— Царски акции везем! В топку!
Глеб Максимилианович грустно усмехнулся. Конечно, жечь аннулированные царские бумаги в топках единственной электростанции красной столицы... — в этом есть что-то символическое, ободряющее. Но пользы от такого «топлива»... Царские акции даже при сжигании ничего не дают, никого не греют.
Сразу несвоевременным, неуместным представился весь тот разговор об электричестве, о большой энергетике, о ее будущем.
Бестактно!
Все равно что рассказывать в голод, как вкусен горячий блин, политый сметаной и топленым маслом.
Что же все-таки он хотел сказать, Ленин, припомнив упавшую лошадь?
Отшагав полверсты мимо домов с глухими, то законопаченными, то заткнутыми тряпьем, то зашторенными окнами, за которыми лишь кое-где с трудом угадывалась жизнь, настороженная, берегущаяся, еще теплившаяся в мерцании коптилок, Глеб Максимилианович пришел домой.
Зина встретила его на пороге, смахнула снежинки с воротника, помогла снять шубу — не потому, что он слаб, а так просто, чтобы прикоснуться к нему, от радости, что он вернулся.
За домашними хлопотами, за ужином, состоявшим из куска сырого тяжелого хлеба, двух тощих ломтиков колбасы и чая, как-то отодвинулось все, что было в Кремле.
Допив искусно заваренный, пахнувший чем-то безвозвратно ушедшим и несбыточным чай, Глеб Максимилианович с благодарностью глянул на жену:
— Где вы только добываете сей «эликсир бодрости и блаженства»? А колбаска... Наверно, именно ее имел в виду Плеханов, когда говорил о пресловутом принципе смешения «пополам» — один рябчик, одна лошадь... — И ушел в кабинет почитать, поработать на сон грядущий.
Но — чу! — рыкающий грохот вспарывает тишину заснувших Садовников.
Ближе, ближе...
Ошибиться нельзя: такое громыханье извергают только мотоциклетки «Харлей».
Сквозь верхнюю половину обледенелого стекла видно, как внизу, под окнами, самокатчик, в кожаной куртке, крагах и шлеме с очками, замедляет ход, сворачивает во двор.
Два-три выстрела-хлопка, похожих на вздохи насоса, и воцаряется тишина. Шаги по черной лестнице. Звонок.
Товарищ Кржижановский? Вам пакет.
Разорвав жесткую оберточную бумагу, он достает записку, развертывает, подносит ближе к лампочке и тут же, в кухне, читает:
«Глеб Максимилианыч!
Меня очень заинтересовало Ваше сообщение о торфе.
Не напишете ли статьи об этом в «Экономическую Жизнь» (и затем брошюркой или в журнал)?
Необходимо обсудить вопрос в печати.
Вот-де запасы торфа — миллиарды.
Его тепловая ценность.
Его местонахождение — под Москвой; Московская область.
Под Питером — поточнее.
Его легкость добывания (сравнительно с углем, сланцем и проч.).
Применение труда местных рабочих и крестьян (хотя бы по 4 часа в сутки для начала).
Вот-де база для электрификации во столько-то раз при теперешних электрических станциях.
Вот быстрейшая и вернейшая-де база восстановления промышленности; —
— организация труда по-социалистическому (земледелие + промышленность);
— выхода из топливного кризиса (освободим столько-то миллионов кубов леса на транспорт).
Дайте итоги Вашего доклада; — приложите карту торфа; — краткие расчеты суммарные. Возможность построить торфяные машины быстро и т. д. и т. д. Краткая суть экономической программы.
Необходимо тотчас двинуть вопрос в печать.
Ваш Ленин».
Глеб Максимилианович перечитал записку еще раз, от слова до слова, и вернулся к своему рабочему столу. «Гм... Пока я шел домой и пил чай, он думал за меня!.. В трех словах подробнейший план: программа действий... Поразительный человек! Заинтересовался чем-то — и тут же переходит от слов к делу с присущей ему энергичностью».
Вспомнилось, как один из противников Ильича жаловался в парижский период эмиграции: «Как можно справиться с этим человеком? Ведь мы думаем о пролетарской революции лишь по временам, а он все двадцать четыре часа, потому что, даже когда спит, он видит во сне лишь одну эту революцию».
Так вот чем обернулись, во что вылились мысли об упавшей лошади!.. «Если б она могла подняться!»
Но...
Самой ей не подняться. Надо ей помочь — надо ее поднимать.
Горячим можешь быть иль быть холодным,
Но быть всегда лишь теплым — берегись!
Что такое? Стоп! Статью надо писать, а он...
Глеб Максимилианович оглянулся, но в кабинете, мягко освещенном настольной лампой, на него по-прежнему смотрели только Ленин и Лев Толстой — с портретов, висевших друг против друга.
Опять он отвлекся! Или, наоборот, слишком вдохновился работой и прозы для него уже недостаточно?..
Он улыбнулся, точно подтрунивая над собой — так, как умеют это только добрые умные люди, не боящиеся иронически взглянуть на себя со стороны. Спрятал истраченный на стихи листок в книгу Баллода «Государство будущего...», уселся поудобнее и опять взялся за перо.
— Глебася! — послышался за дверью голос жены, и вслед за тем появилась она сама — слишком полная даже для своих пятидесяти, принаряженная, в черном платье, по-молодому оживленная.
— Пожалуйста, прервись, — с улыбкой сказала она, положив мужу на плечо мягкую ладонь. — Новый год просидишь этак! Нельзя же... Гости... Прервись на минуту.
— Не могу: Владимир Ильич ждет — торопит.
— Уже без четверти двенадцать.
— Сейчас, погоди...
Все же написал: «...восстановление донецких копей, борьба с транспортной разрухой — работа ряда лет. Дальнейшее «налегание» на дрова грозит государству специфическими бедами, связанными с обезлесением громадных площадей. Подмосковный уголь представляет достаточно капризное топливо: он содержит много золы и серы, выветривается при хранении, мало калориен. Надежда на сланцы пока остается надеждой...» — С трудом оторвался, нехотя выключил свет и под конвоем жены отправился в столовую.
Там все были в сборе: сестра Тоня, ее муж Василий Старков, младший брат Зины — Павел, словом, свои домашние, никаких особых гостей. Да и смешно предполагать, что кто-то решится в нынешнюю лихую пору уйти вечером из дому, чтобы где-то встречать Новый год.
Занимая свое место во главе стола, Глеб Максимилианович задержал взгляд на поданных блюдах: да, яства, достойные кисти великих фламандцев, — селедка с картошкой и картошка с селедкой!.. Но посреди этого «пышного разнообразия» высится настоящий, можно сказать, живой полуштоф «Смирновской», бог весть как и где сохранившийся с дореволюционных времен.
«Нелегкое сейчас дело затеваем с торфом, — подумал Глеб Максимилианович. — Такой голод, такая война, разруха... — И тут же сам себе возразил: — А что прикажете — сидеть сложа руки, ждать у моря погоды? Ленин не сидит, не ждет. И никогда не ждал, просто не умел и не умеет ждать в этом смысле... Еще у Маргариты Фофановой, где он прятался перед Октябрьским восстанием, прочитал книгу Сукачева о болотах и увлеченно грозил: «Эти пустыни будут работать — будут светить и греть»».
Или вот еще подходящий пример... Весной восемнадцатого года, когда гражданская война уже началась, от голода в наших городах, особенно в Москве и Петрограде, люди сходили с ума, стрелялись, вешались. Волна голодных бунтов прокатилась по фабрикам и железным дорогам. Как тяжко жилось тогда Ильичу! И все же именно тогда он дает Академии Российской набросок плана научно-технических работ. Правда, старой — замкнутой и оторванной от жизни — Академии не по силам тот план, но там есть слова, которые еще будут услышаны: «Экономический подъем России...»
Ведь не случайно уже в декабре семнадцатого года Ленин поручил Александру Васильевичу Винтеру начать подготовку к строительству Шатурской электростанции. В январе восемнадцатого — заинтересовался дерзким проектом инженера Графтио, и не просто заинтересовался — просил дать все материалы о строительстве Волховской гидростанции...
А сами вы, почтеннейший Глеб Максимилианович, куда ездили минувшим летом по поручению Ильича? Чем занимались при самом деятельном участии восьми краснозвездных ангелов-хранителей в лаптях? Не волжскую ли воду вы собирались направить по новому руслу? Не речку ли Усу обратить вспять к гигантской электрической станции? Не Самарскую ли луку обследовали, изучали на предмет реализации гидроэнергетического проекта, который восемь лет назад показался кощунственным архиерею Симеону, но был одобрен крупнейшими умами Европы?..
— Ну, что же? Поднимем бокалы? Содвинем их разом?
— Господи! Как летит время! Подумать только, уже тысяча девятьсот двадцатый год!..
— С новым годом, Глебася!
Пусть будет не похож на уходящий... Уж только бы война кончилась!
— Только бы мир!
— Мир... — Сидя на вертящемся шведском кресле, словно нарочно придуманном для такого непоседливого хозяина, Глеб Максимилианович быстро овладел общим вниманием. Он шутил, придумывал для себя и других забавные прозвища, рассказывал, точно сам видел, что сейчас там — «под нами», в Калифорнии, на пляже Пальм- Бич, идет серьезнейший конкурс: определяют самую красивую спину Америки. По условиям конкурса, спина по должна быть ни слишком длинной, ни слишком короткой. У каждой конкурентки она тщательно обмеривается...
Привстав, он тут же изобразил престарелого франта, измеряющего дамскую спину и приходящего в умиление. Затем испустил вопль, характерный для распорядителя на балу: «И-и-и!..» — сделал резкий переход к новой картине: — Первый приз — десять тысяч долларов — вручается победительнице.
Когда смех несколько утих, Василий Васильевич Старков долил в рюмки.
— Что ты делаешь, Базиль? — как бы испугалась Зинаида Павловна, разрумянившаяся, возбужденная праздником. — Пожалуйста, не спаивай Глеба. Не видишь, он и так уже...
— Зиночка! — развел руками Глеб Максимилианович, старательно показывая, что очень боится жены, но тут же взбодрился, расхрабрился: — Разве этим меня проймешь? — Снова разошелся: — Я ведрами оперировал! Да, да. Бывало, начнешь прикидывать, куда опоры ставить, — всюду земля мирская. Собираешь сход: «Ну как, мужики?» — «А так, что по ведру казенной за столб...» Сколько этих ведер выставлено на семидесяти верстах!
Он опять в лицах, играя сцены и за себя и за партнера, принялся представлять, как шесть лет назад, в бытность коммерческим директором строительства, проводил линию к Москве от первой в России станции на торфе, прозванной потом «Электропередача»:
— Прихожу к купчине одному, купавинскому, под самой Москвой. Бородища, сюртук, самовар. Рожа вот такая — решетом не накроешь. Глазки заплыли, откуда-то издалека в тебя постреливают — хитрющие. Словом, сразу видно: бестия продувная, прямо из пьес Островского, банальнейший образец, со всеми наибанальнейшими атрибутами. Так и так, говорю ему и о пользе электричества распинаюсь: «На вашей земле две опоры должны стать. Мы вам за это свет проведем — бесплатно». — «А зачем мне свет? Я деньги свои и в темноте сосчитать могу». — «На фабрику вашу энергию подадим». — «Ахти! Мне и от своей котельной пар-то девать некуда...» Вот и прошиби такого... И тогда из глубин моего докторского саквояжа на свет является полуштоф... После двух стопок начинает выясняться, что за столом сидят люди, которые «до смерти» уважают друг друга. После третьей становится совершенно очевидно, что он и я — два самых закадычных, самых верных товарища. А четвертая стопка помогает окончательно понять, что история человечества еще не знала и не узнает такого истого поборника технического прогресса, как сей почтенный гражданин славного, богом спасаемого селения Купавны, и что единственной и самой жгучей мечтой, обуревавшей его еще с детства, было подписать согласие на ‘установку не двух, а «хушь трех» магистральных опор... Как я тогда не спился, не знаю. — Глеб Максимилианович посерьезнел, задумался.
«Частная собственность на землю... Ее теперь нет, но есть ее наследие: рядом с бездействующей электрической станцией расположено торфяное болото, а разрабатывает его какая-нибудь фабричка, отдаленная на десятки верст! Надо это как-то поскорее перепланировать, перестроить поразумнее...» — Он вертанулся вместе с сиденьем кресла и, отставив рюмку, поспешил в кабинет, принялся писать сердитый абзац против наследия частной собственности.
Через несколько дней статья о торфе была готова и десятого января появилась — «подвалом» — в «Правде».
Статья «Торф и кризис топлива» не осталась без внимании. Каждый день в редакцию приходили письма-отклики читателей почти из всех губерний страны. Кто-то одобрял «идею тов. Кржижановского», иные возражали ему, третьи давали ценные советы, предлагали помощь, вносили поправки. Все это увлекло Глеба Максимилиановича, очень быстро, как говорится, на одном дыхании он написал новую статью — об электрификации промышленности, которую послал Владимиру Ильичу — посмотреть.
Уже на следующий день, двадцать третьего января, пришло письмо:
«Глеб Максимилианович!
Статью получил и прочел.
Великолепно.
Нужен ряд таких. Тогда пустим брошюркой. У нас не хватает как раз спецов с размахом или «с загадом»».
Глеб Максимилианович подправил усы, сдержал невольную улыбку и, стоя возле окна, продолжал читать:
«...Нельзя ли добавить план не технический (это, конечно, дело многих и не скоропалительное), а политический или государственный, т. е. задание пролетариату?
Примерно: в 10 (5?) лет построим 20—30 (30—50?) станций...»
Он тут же представил — пожалуй, даже увидел, как Ленин ходит взад-вперед по кабинету, какое у него лицо, когда он пишет. С какой надеждой он ставит вопросительный знак! Как хочется ему, чтоб не в девять, а в пять — в пять! — лет и не двадцать, а пятьдесят станций построить!
«...чтобы всю страну усеять центрами на 400 (или 200, если не осилим больше) верст радиуса; на торфе, на воде, на сланце, на угле, на нефти (примерно перебрать Россию всю, с грубым приближением). Начнем-де сейчас закупку необходимых машин и моделей. Через 10 (20?) лет сделаем Россию «электрической».
Я думаю, подобный «план» — повторяю, не технический, а государственный — проект плана, Вы бы могли дать.
Его надо дать сейчас, чтобы наглядно, популярно, для массы увлечь ясной и яркой (вполне научной в основе) перспективой: за работу-де, и в 10—20 лет мы Россию всю, и промышленную и земледельческую, сделаем электрической. Доработаемся до стольких-то (тысяч или миллионов лошадиных сил или киловатт?? черт его знает) машинных рабов и проч.
Если бы еще примерную карту России с центрами и кругами? или этого еще нельзя?
Повторяю, надо увлечь массу рабочих и сознательных крестьян великой программой на 10—20 лет.
Поговорим по телефону.
Ваш Ленин».
— Владимир Ильич? Здравствуйте!
— Здравствуйте. Кто это? Очень плохо слышно.
— Это я, Кржижановский.
— А! Здравствуйте, здравствуйте!
— Только что получил ваше письмо.
— Так, так. И что скажете?
— Захватывает, но, честно говоря, страшновато.
— Страшновато? Отчего?
— Такой размах!.. Боюсь подумать, когда мы только сможем подступиться.
— Что значит «когда»? Сегодня. Сейчас. Немедленно.
— Да, но...
— Никаких «но». Дорогой Глеб Максимилианович, мы должны — мы обязаны — действовать по наполеоновскому правилу: прежде всего ввязаться в дело.
— Но обстановка вокруг, положение в стране...
— Безусловно. Трудности чудовищные. Правда, радуют военные успехи, их теперь не перечеркнуть никому. Но когда мы окажемся перед задачами небывалого для России гигантского строительства, нам будет труднее, в десятки раз труднее. И тем не менее...
— Владимир Ильич! Разве я не понимаю? Однако задача, которую вы ставите сейчас... в данный момент — в наших условиях — она больше похожа на мечту, чем на действительность.
— Очень хорошо! Прекрасно! Задача, в самом деле, дерзновенно-фантастическая. Но напрасно думают, что фантазия нужна только поэту. Это глупый предрассудок. Даже в математике она нужна. Даже открытие дифференциального и интегрального исчислений невозможно было бы без фантазии. Фантазия — качество величайшей ценности.
— Не спорю. Ведь такой скрупулезный, ни на что, кроме данных анализа, не полагающийся физик, как Резерфорд, и тот считает важнейшими качествами ученого инициативу и фантазию.
— Вот видите. Страна, любой народ подобны в чем-то отдельному человеку: не могут жить без идеала, без мечты, без высокой цели. Соберите для работы лучшие умы России.
— Легко сказать, Владимир Ильич!
— Да. Я знаю, я предвижу: нам придется натолкнуться на сопротивление эмпириков, на унизительное и унижающее неверие в наши силы. Придется вынести и стерпеть насмешки всего «просвещенного мира». Но ведь, в конце концов, мы революционеры. Мы десятки лет были фантазерами, потому что верили в возможность социалистической революции в такой стране, как наша.
— И зато теперь можем смело взять слово «фантазеры» в кавычки.
— Именно. Именно! И давайте-ка скорее подбирайте спецов с загадом, с размахом, отчаянно смелых.
— Но ведь вы требуете всесторонне обоснованный, глубоко продуманный научный план. Вы так подчеркиваете слово «научный».
— Иной план никому не нужен. Но не беда, если ваше детище на первых порах окажется грубой наметкой. Сейчас топор важнее, чем резец. Немедленно начинайте. Тащите к себе в Садовники спецов, тащите во что бы то ни стало, чего бы ни стоило. Разъясняйте задачу, давайте конкретные — я подчеркиваю — конкретные поручения. Вы умеете притягивать людей как магнит. Вот и действуйте. Действуйте!
— Но ведь план — это лишь половина дела.
— Безусловно. Помножим мечту на действительность — соединим гений ученых с практикой широчайших масс. Да, да. Нам придется привести в движение массы еще большие, чем во время войны.
— Понимаю, Владимир Ильич: глубина исторического действия пропорциональна массе вовлеченных в него людей...
— А теперь конкретно: обдумайте и подготовьте меры организационные. Садитесь немедля за брошюру об основных задачах электрификации России. Нужно дать более чем срочно.
— Та-ак...
— Позабочусь, чтоб издали в несколько дней.
— Хорошо бы.
— Отвратительно вас слышно! Надо провести возможно скорее прямой провод к моему коммутатору. Каждый день докладывайте мне, как движется работа. Какие трудности. Кто и что мешает... Так-то, Глеб! Ввязываемся в делище, ввязываемся. Гляди в оба...
Впервые он нарушил уговор: обратился на «ты». И не только от избытка чувства, не только подчеркивая исключительность момента, нет. Он напоминал этим обо всем, что пройдено, сделано вместе, что связывало их еще с юности — все прожитое и пережитое.
Да, Глеб Кржижановский в революции не новичок. Немало испытаний выпало на его долю, немало он положил трудов и забот. Но то дело, что предстояло теперь, наверняка станет главным в жизни.
И именно поэтому, нацеливая в будущее, Ленин как бы обращал его за поддержкой и уверенностью к прошлому.