Если вдуматься, родственные чувства — явление загадочное. Можно даже сказать — иррациональное. Я могу понять любовь родителей к детям или детей к родителям. Я могу понять взаимную привязанность людей, выросших вместе, какое бы формальное родство их ни связывало. Но вот, представьте себе, человек неожиданно находит троюродного брата своей двоюродной сестры, которого никогда в жизни не видел, и его почему-то одолевает восторг. Его просто начинает трясти от любви к этому своему отдаленному родственнику, о котором он знает не больше, чем о любом другом жителе нашей планеты.
Однажды я стал свидетелем такой патологической страсти. Одна моя старая знакомая, американка по имени Лайза Файнберг, нашла в Израиле свою, как она считала, двоюродную сестру. Лайза позвонила мне, чтобы сообщить эту радостную новость. Голос ее звенел от счастья. Мне передалось ее волнение, хотя я не сразу вспомнил, кто такая Лайза Файнберг. Мы, конечно, были с ней старыми друзьями, но последний раз говорили по телефону лет двенадцать назад. Так бывает. Люди теряют друг друга, сохраняя при этом добрые дружеские чувства, но и не сожалея о потере. Так вот, когда я понял, кто такая Лайза Файнберг, я искренне обрадовался. Не потому, что я соскучился по Лайзе, а потому, что теперь не было риска поставить себя в глупое положение неуклюжими вопросами.
— Нет, ты подумай только! — пронзительно верещала Лайза. — Это она! Моя кузина Вира!
— Поздравляю, Лайза, — вежливо сказал я, все еще не понимая, зачем ей понадобилось мне звонить. — Я очень рад за тебя и за Виру.
— Понимаешь, наши матери — родные сестры, — возбужденно продолжала Лайза. — Но они никогда не видели друг друга. Моя мать уехала из России в Америку пятилетним ребенком, вместе со своими родителями. А мать Виры родилась уже потом.
— Где она родилась?
— Где все. В России, в Гродно губернии.
— Как она могла родиться в России, если ее мать была в Америке?
Лайза задумалась.
— Да, ты прав, — сказала она, перестав возбуждаться. — Наверно, наши матери не родные, а двоюродные сестры. Но это неважно. Все равно мы с Вирой близкие родственники. Мы обе это сразу почувствовали.
— Ты уверена, что ее зовут Вира?
— Ну да. Почему ты спрашиваешь?
— В России нет такого имени. Как давно она живет в Израиле?
— Около года.
Я начал догадываться, зачем Лайза мне позвонила. Наверно, ее родственница не знает никакого языка, кроме русского. Я им нужен в качестве переводчика.
— Понимаешь, — вкрадчиво сказала Лайза, — Вира не понимает по-английски, а я не понимаю по-русски. Не мог бы ты…
— Конечно, Лайза, — сказал я. — Конечно, мог бы. С удовольствием.
— Чудесно! Вира прислала мне имейл, написанный такими смешными буквами. По-моему, это кириллица. Я слышала, что русские пишут кириллицей. Ты можешь перевести это на английский?
— Могу.
— А если я напишу ей ответ, ты сможешь перевести его на русский?
— Это еще проще.
— Правда? И напишешь его кириллицей?
— Запросто.
— Невероятно! — сказала Лайза, поперхнувшись от восторга. — Я всегда знала, что ты очень умный, но не думала, что до такой степени.
Через десять минут она мне прислала электронное письмо своей кузины, которая, как выяснилось, в лучшем случае приходилась ей троюродной сестрой.
«Дорогая сестра Лиза! — писала ее родственница. — Я очень рада, что мы наконец нашли друг друга. Пиши мне почаще. Если ты не знаешь русского языка, можешь писать по-украински. Твоя сестра Вера».
Я перевел письмо и послал его Лайзе. Она немедленно позвонила.
— Спасибо за перевод. Только почему ты называешь меня сестрой?
— Это не я. Это она тебя так называет. Наверно, чтобы доказать свою родственную любовь.
— Мне это нравится, — сказала Лайза. — Я всегда знала, что русские люди очень эмоциональны. Как ты думаешь, я тоже должна называть ее сестрой, чтобы она не обиделась?
— Я думаю, не обязательно.
— А как ты думаешь, она не собирается попросить у меня денег?
— Не знаю.
Вскоре Лайза прислала мне для перевода свой ответ:
«Дорогая Вира! Я знаю английский и еще немного испанский, французский и иврит, но, к сожалению, не знаю ни русского, ни украинского. Мой друг Алекс поможет мне с переводом наших писем. Так что пиши часто и подробно. А теперь о себе. Мой муж Джейкоб и я — пенсионеры, и доход у нас скромный. Кроме того, наши индивидуальные пенсионные фонды сильно уменьшились в связи с экономическим кризисом, до которого нас довели республиканцы. Тебе этого не понять: ты приехала из страны, где нет республиканцев, и поэтому у всех граждан есть бесплатная медицинская помощь и бесплатное образование, не то что у нас».
Далее Лайза в сжатой форме объясняла своей родственнице основы экономики и сущность пороков капиталистической системы. Мне пришлось потратить два часа на перевод, который я отправил Лайзе, а она переслала его Вере.
На следующее утро Лайза получила ответ от Веры и немедленно переправила его мне для перевода.
«Дорогая сестра Лиза, — писала Вера. — Ты не представляешь, как меня обрадовало твое письмо. Я всегда мечтала иметь сестру в Америке. Я знаю, что капитализм — это очень плохо. Мы это проходили в школе и в институте по политэкономии. А теперь я напишу о своей семье…»
Я долго переводил Верино письмо, вникая в детали ее семейных уз. Я узнал, что у нее есть муж Василий и двое детей — мальчик Давид и девочка Ася. Давид женат, и у него два сына. Ася пока не замужем. Они жили в Житомире, а полтора года назад переехали в Израиль. Дальше она рассказывала о том, какие у них специальности, где они работали раньше, где работают сейчас и о многом другом. К вечеру, закончив перевод, я отправил его Лайзе, а она переслала Вере, которую продолжала называть Вирой.
Так, при моем посредничестве, переписка двух любящих родственниц вошла в размеренный темп. Обе они обстоятельно и своевременно отвечали друг другу, так что перевод их писем стал моей ежедневной работой. Иногда Лайза звонила мне за разъяснениями.
— Слушай, как это может быть? — недоумевала она. — Вира пишет, что ее сын не ходил в еврейскую школу и у него не было бар мицвы. Она не объясняет почему; наверно, в Советском Союзе обучение в частной еврейской школе стоило дорого. Но потом она пишет, что его не приняли в университет, потому что он еврей. Тут что-то не вяжется. Откуда они знают, что он еврей? И откуда он сам это знает, если он не учился в еврейской воскресной школе?
В другой раз она звонила за советом.
— Ты знаешь, Вира пишет, что нашего с ней общего прадедушку звали Иван Моисеевич и что он жил в Воронеже. А я знаю, что его звали Залман, и он жил в Одессе. Как ты думаешь, написать ей об этом или не надо, чтобы ее не смущать?
Темп переписки не снижался в течение нескольких месяцев. Чтобы упростить и ускорить процесс, теперь Вера посылала имейлы не Лайзе, а прямо мне. Я их переводил и посылал Лайзе, которая делала точно так же: посылала имейлы мне, а я их переводил и отправлял прямо Вере. Я стал ключевым звеном в их общении. В дополнение ко времени, которое я тратил на переводы писем, теперь у меня появилась ответственность за их своевременную доставку. Кроме того, Вера, помимо писем Лайзе, стала обращаться ко мне за советами.
«Дорогой Алекс, — писала она, — как давно вы знаете мою сестру Лизу? Мне кажется, она очень умный и добрый человек. Но почему она так часто пишет о своих низких доходах? Может быть, это намек на то, что она ждет от нас материальной помощи?»
Я, как мог, объяснял Вере, чтобы ее не тревожила бедность Лайзы, у которой есть два «Лексуса», дом в Нью-Джерси с четырьмя спальнями и пятью туалетами и, кроме того, летний дом в Вермонте и зимний во Флориде. Я ничего не знал о ее счетах в банках и инвестиционных компаниях, но подозревал, что об этом тоже беспокоиться не следует. Раз финансовые дела Лайзы пошатнулись в связи с экономическим кризисом, значит, было чему шататься.
Познакомившись ближе, они стали делиться друг с другом интимными подробностями быта, не смущаясь моим участием в переписке. Я узнал, что у Веры два гениальных внука-погодка, Мишенька и Сашенька. Мишенька плохо ест, и это чрезвычайно огорчает бабушку Веру. Сашенька, слава Богу, ест хорошо, но у него другая проблема: он часто пукает, и иногда делает это при гостях. Это тоже огорчает бабушку. Но, в общем, слава Богу, детишки умные и здоровые, чего и вам желаем. Лайза, со своей стороны, сообщала, что Джейкобу сделали колоноскопию и срезали два полипа. А вообще, он человек здоровый и до сих пор нравится женщинам. Он не знает, что Лайза знает, что он всю жизнь ей изменял. Но это все в прошлом. Теперь он, слава Богу, состарился, и женщины его интересуют не больше, чем игра в шахматы, которая его совершенно не интересует.
«Дорогая сестра, — в очередной раз писала Вера, — у меня хорошая новость: сегодня утром Мишенька, слава Богу, неплохо покушал. Он выпил целый стакан молока с булочкой и съел тарелку овсяной каши с маленькой плиткой шоколада».
«Дорогая Вира, — отвечала Лайза, — старайся давать ребенку поменьше шоколада; от него бывает запор. Я, например, Джейкобу вообще не разрешаю есть шоколад».
Меня стала тяготить переписка этих любящих родственниц, которые неизвестно кем приходились друг другу. Переводы с русского на английский и обратно требовали интеллектуального напряжения и отнимали все мое время. У меня не оставалось времени сходить с женой в кино. Я запустил все работы по дому. Но я не мог прекратить свой переводческий сервис, за который сдуру взялся; это разорвало бы связь Лайзы и Веры и причинило им непоправимое горе. Я пробовал задерживать отправку писем, чтобы дать себе хотя бы день передышки. Тогда на меня с двух сторон сыпались тревожные имейлы:
«Дорогая сестра! Что случилось? Мы страшно волнуемся: от тебя уже второй день нет ни строчки!»
Положение становилось безвыходным. После долгих, мучительных размышлений у меня созрел коварный и, признаюсь, бесчестный план. Когда от Веры пришло очередное письмо, в котором она писала: «Сегодня утром Мишенька, слава Богу, скушал два стакана кефира и три булочки с маком», я его не просто перевел, но и расширил, добавив: «Нас, конечно, радует, что ребенок стал хорошо кушать, но кефир и булочки последнее время сильно подорожали, и мы с трудом сводим концы с концами. Хорошо, что у меня в Америке есть такая замечательная родственница, как ты, дорогая сестра. Мы рассчитываем на твою помощь».
Лайза перестала отвечать. Это было то, что мне нужно, но пока только половина дела. Вера продолжала бомбить ее тревожными посланиями: «Дорогая сестра! Почему ты не пишешь! Мы страшно волнуемся!» В конце концов, я ответил за Лайзу: «Дорогая Вира! Извини, что долго не писала. Я очень занята, так как Джейкобу надо ежедневно делать компрессы. У нас, при капитализме, медицина ужасно дорогая, а страховку за компрессы не платят. Я надеюсь, что ты, моя любимая родственница, сможешь нам помочь».
Вера тоже перестала отвечать. Переписка заглохла. Но я хотел окончательно утвердиться в своей победе. Я написал Вере:
«Дорогая Вира! Мне точно известно, что наш прадедушка Залман жил в Одессе. Он был большевиком, служил во время гражданской войны в Красной армии и был лично знаком со Львом Троцким, чем все мы, его потомки, чрезвычайно гордимся».
Одновременно я написал Лайзе:
«Дорогая сестра! Я точно установила, что дедушка моей мамы, то есть мой прадедушка Иван Моисеевич, жил в Воронеже, а не в Одессе. Он ненавидел социалистов и коммунистов и сражался против большевиков в армии Петлюры».
Я так увлекся, что начал верить в то, что сочинял. Мое воображение разыгралось. Оно рисовало воинственного Вериного прадедушку, который мчался на коне с шашкой наголо, а Лайзин прадедушка в это время строчил по нему из пулемета «Максим». Притом это был один и тот же прадедушка. Я вошел во вкус переписки с самим собой и уже не мог остановиться. Я написал Лайзе:
«Дорогая Лиза! Я установила, что у моего прадедушки была только одна дочь, моя бабушка, у которой тоже была одна дочь, моя мама. И никакими двоюродными сестрами там не пахло. Так что мы вовсе не родственницы. Извини. Твоя бывшая сестра — Вера».
Вере, в свою очередь, я написал:
«Дорогая Вира! Я установила, что мой прадедушка был холостяк, и у него никогда не было детей. И вообще, мои предки приехали не из России, а из Венгрии. Так что мы вовсе не родственницы, а наоборот, классовые враги».
Тут в комнату вошла моя жена.
— Ну что, — сказала она, — сколько еще я должна ждать, чтобы ты починил дверь в гараж?
— Сейчас, сейчас, — сказал я и быстро написал:
«Все мои письма прошу сжечь».
Потом спохватился, переправил слово «сжечь» на «стереть» и послал имейл сразу обеим.
Жизнь вернулась в свою колею, но совесть мучает меня по сей день.
Было это более шестидесяти лет назад, но все отчетливо врезалось в мою память. По сей день стоит перед глазами серая деревня с невзрачными серыми срубовыми избами по обеим сторонам широкой, заросшей травой улицы. Это — Белый Яр, маленькое село на восточном берегу Волги, где-то между Куйбышевым и Ульяновском, куда эвакуирована наша семья. Считается, что здесь мы будем в безопасности от немцев, которые уже у Сталинграда и вот-вот начнут подниматься вверх по Волге. Здесь нет ни электричества, ни водопровода, ни канализации. Люди здесь странно говорят, странно себя ведут, и почти всех мальчишек в деревне зовут одинаково: Шурка. Я — Александр, то есть тоже Шурка; поэтому я должен вписываться в это общество. Но я не вписываюсь. Для местных жителей мы — эвакуированные, «куированы», как они говорят, — смешные и непонятные существа из большого города, то есть из далекого мира, о котором они знают разве что понаслышке.
Каждый день с утра до вечера несколько мальчишеских лиц торчат в окнах нашей избы, с любопытством разглядывая нас и нашу единственную комнату. Занавесок у нас нет, а если бы они и были, мы бы не могли занавесить окна. Закрывать свое жилище было бы оскорблением для местных жителей, признаком крайнего неуважения. Иногда мальчишки — те, которые посмелее, — заходят в избу и молча сидят у двери, наблюдая, как мы ужинаем, читаем книги или просто передвигаемся по избе. Они не стучат в дверь, не спрашивают разрешения войти и не здороваются; этих атрибутов нет в их культуре. Они просто сидят и смотрят. Мы тоже смотрим на них, потому что, если не смотреть, они тут же своруют то, что попадется под руку — ложку, катушку ниток, кусок хлеба. Ясно, что в их культуре воровство — это обычная норма поведения.
Однажды в конце лета мы видим, как по селу ходит учительница начальной школы. Она заходит в каждую избу и записывает детей, которым исполнилось восемь лет; эти дети должны первого сентября идти в школу. Мне еще только семь, но я бегло читаю, умею писать и могу считать до ста, а то и больше. Я прочитал и запомнил наизусть множество стихов Пушкина и Некрасова, и мне безумно скучно дома. Я просто умираю от желания поскорее пойти в школу. Я страстно прошу учительницу записать меня в первый класс, я умоляю, я плачу навзрыд, и в конце концов жалость берет свое: меня принимают в школу. Ура!
Первый день в школе начинается с переклички. Учительница, глядя в классный журнал, по очереди называет фамилии детей, и тот, кого она назвала, должен встать и ответить на два вопроса: 1) когда твой день рождения? и 2) какая твоя национальность? Подходит моя очередь, и я чувствую себя растерянным. Я не знаю, что такое национальность. Эти деревенские восьмилетние мальчики и девочки, которые еле-еле могут считать до десяти и не знают ни одной буквы, на вопрос о национальности отвечают без запинки: русский. А кто я?
— В чем дело, Матлин? — говорит учительница. — Ты что, не знаешь своей национальности? Тогда спроси у своей мамы.
— Наверно, он еврей, — раздается голос с задней парты, и весь класс взрывается от хохота. Сама по себе идея, что кто-то может быть евреем, очень смешна. Эти мальчики и девочки знают, что «еврей» — это что-то вроде национальности, но они никогда не видели еврея. Они часто используют слово «еврей», когда дразнят друг друга. Это — обидное слово, что-то вроде «дурак» или «засранец». Это слово часто используется в выражениях «жадный, как еврей» или «трусливый, как еврей», или «хитрый, как еврей». Конечно же, нормальный живой человек не может быть евреем.
У меня — другое воспитание. Я — из цивилизованного мира, из Ленинграда. Тем не менее мое знание о том, что такое еврей, мало отличается от знания этих деревенских детей. Так же, как для них, для меня слово «еврей» — это просто ругательное слово. Мои родители — евреи, но я об этом не знаю, и они со мной об этом никогда не говорят. Как большинство советских евреев, они полностью ассимилированы, они атеисты, и этим гордятся.
Они с готовностью приняли официальные советские догмы, такие как: а) религия — опиум для народа, б) русская культура — это наша культура, и мы такие же граждане, как и все, и в) еврейские традиции, которые соблюдали наши дореволюционные родители, — это старомодно, местечково и неприлично. Все это, впрочем, не мешает им быть чувствительными и нетерпимыми ко всякому проявлению антисемитизма.
Я помню тот день, первое сентября 1943 года. Я возвращаюсь домой из школы с мучительно-жгучим вопросом, застрявшим в моей детской голове: кто я такой?
— Мама, какая моя национальность?
Моя мать отвечает не сразу, и по тому, как она говорит — медленно, взвешивая каждое слово, — я чувствую, что для нее это не простая тема.
— Видишь ли, — говорит она, почему-то не глядя мне в глаза, — я думала, что ты уже знаешь… Мы — евреи… да, евреи, но этого не надо стесняться. Мы — евреи, но мы нисколько не отличаемся от других людей. Мы — евреи, но…
Но, но, но… Эти «но» не помогают мне сдержать рыдания. Если я не должен отличаться от других, то почему на самом деле я отличаюсь? За что? Что я такого сделал, чтобы быть евреем, объектом насмешек и издевательств?..
Следующий день знаменует собой первый день моего еврейского самосознания.
— Ну что, Матлин, — говорит учительница, — ты выяснил, какая твоя национальность?
Я встаю, как полагается, и, глядя в пол, шепчу, давясь каждым словом:
— Я… я… еврей.
— Хорошо, Матлин, ты — еврей, — громко повторяет учительница. — Ну что ж? Это ничего.
Весь класс разражается хохотом, с которым учительница несколько минут не может справиться. В конце концов, она приводит веселящийся коллектив к порядку.
— Дети, — говорит она, — вы не должны смеяться. В нашем советском социалистическом обществе все национальности равны. Евреи — это наши, советские граждане, поэтому они тоже равны.
Класс окончательно умолкает. И в этой неожиданно наступившей тишине снова раздается голос с задней парты:
— Эй, равный Абрам, скажи кукуруза!
Класс опять взрывается от хохота, и я вижу, как учительница ниже склоняется к журналу, с трудом сдерживая улыбку. «Абрам, скажи кукуруза» — это очень смешно. Вообще, все, что касается евреев, — очень смешно…
Такой был мой первый класс по иудаизму. С тех пор прошло два раза по тридцать лет: первые тридцать лет — до того, как я уехал из Советского Союза, а потом — еще тридцать после того, как я уехал и стал американцем. Сегодня, когда я знакомлюсь с американскими евреями, они обычно спрашивают:
— В те годы, когда вы жили в России, вы не соблюдали религиозных традиций, правда? Но скажите, вы получили какое-нибудь еврейское образование?
Первые тридцать семь лет жизни всплывают в моей памяти, и я отвечаю без колебаний:
— О, да! Еще какое!