Лев Воробьев

В КОХАНИИ

Незадолго до еврейского Нового года Алексей Поляков встретил на выбеленной солнцем иерусалимской улице свою давнюю московскую приятельницу Таню Лидерман.

Удивились. Обнялись. Расцеловались.

— Ты как? — осторожно спросил ее.

— О! У меня все бэсэдэр! — пылко воскликнула она. — А ты как и что?

— Я живу в поселении Кохания.

— Ой, бедненький… — вплеснула Таня руками. — Там же одни хасиды!..

— Тоже люди, — неуверенно ответил Алексей.

— Религиозным стал, — посочувствовала она. — Ты один?

— Я всегда один.

— Пригласи меня в гости.

— Заезжай. Поговорим о литературе.

— Дорогу оплатишь?

— Обратную — оплачу.

На шаббат она приехала к нему последним рейсом. И едва переступив порог, скинула и без того невесомое платье.

— Позагораем?!

— Не надо, здесь не принято…

— А ведь был образованный человек… — вздохнула она.

— Надо же как-то жить, — развел он руками.

Она легла на его топчан.

— Ты обещал литературу! — И дерзко посмотрела в глаза. Губы ее нервно подрагивали.

Как же она умудряется оставаться здесь такой белой?..

Алексей знал много чужих стихов. Свои, сожженные, читать не любил.

— Хорошо, — сказал он. — Вот послушай. Наш земляк, Семен Гринберг. «На лавке близнецы считали до десьти, / Один из них все время ошибался. / Солдат сидел напротив и смеялся, / Не в силах глаз от мамы отвести. / Она ему показывала пальцем / На эфиопов с голосами травести. / И я прислушивался и пытался / Часы на час назад перевести. / И перевел, но день не удлинил. / По улице неспешно уходил / Знакомый лапсердак. / И я пошел по Яффо, / И шел за ним почти до банка — Леуми —, / Когда последний раз его мелькнула шляпа / Меж вразнобой одетыми людьми».

В прошлой жизни Таня была учительницей русского языка, считала себя филологом.

— Провинциальная экзистенция, — небрежно бросила она. И прибавила: — Грустно.

Улыбаясь, с ленцой растерла якобы затекшую ногу… Пора было прекращать, пока не началось.

— Я тебе еще в Москве говорил, чтоб ты не пыталась затащить меня в постель.

— Я не пытаюсь…

— А что же ты делаешь?!

— Слушаю стихи.

— Тогда слушай, а не болтай.

— Я не за этим двадцать шекелей потратила на дорогу! — возмутилась она.

— Как же угодить тебе?

— Делай что-нибудь, а не разглагольствуй! — пристально глядя на него, велела она.

— Что? — равнодушно удивился он.

— Ну, возьми меня, например!

— Зачем? — Он закурил и отвернулся к окну.

— А зачем вообще люди делают это?!

— Всю жизнь пытаюсь понять, — признался он.

— Ну и что, понял, несчастный Гомер?!

— Да, — честно ответил он. — Чтобы убить время.

— Тогда иди! Смотри телевизор…

— Когда я говорю — «убить время», я имею в виду — не потратить его, а остановить. Люди ведь боятся скоротечности времени, и больше всего боятся времени женщины. Поэтому женщины так любят любовь.

— А тебе разве не хочется остановить время?

— Мне не хочется того, что хочется.

— Самое тебе место здесь! Среди религиозных уродов, — выкрикнула она. — Господи, как я ненавижу евреев!!! Только здесь — только здесь! — я поняла это! Вы ничего не можете делать по-человечески — ни жить ни в какой стране, ни к девушке подойти с пониманием… Даже вымереть, как динозавры, не можете!

— Но ты ведь тоже — Лидерман… — ответил он.

— И что из этого? Ты себя разве любишь? — спросила она.

— Скорее нет, чем да, — признался он.

— Ну, вот видишь…

— Ладно, пошли загорать под луной, от нее самый нежный загар. — И поймав его настороженный взгляд, добавила: — Посмотри в окно, стемнело. Твои хасидные извращенцы уже спят.

— Они, кстати, с удовольствием уложили бы нас в постель: у них рождение ребенка, как взятие Берлина, — ни с какими жертвами не считаются, — чувствуя свою вину, объяснил Алексей. Только сейчас он понял, отчего у нее такая белая, лунная кожа — от привычки загорать под луной.

— Так ты боишься стать отцом, — облегченно рассмеялась она. — Вот дурачок! А я уж испугалась, что ты не хочешь меня.

— Хочу, но не буду, — строго ответил он.

И они пошли загорать под луной.

На крыше она спросила:

— Почему ты все время читаешь чужие стихи? Где самолюбие — ты же автор «Новой Одиссеи»?!.

— В наше время писатель уже не обязан что-то писать, — открылся он.

— Это как? — заинтересовалась она.

— Литература исчерпала себя. Она уже не способна передать боль и надежду. Мир безнадежно устал, и постмодернизм подвел под этим черту. Все, что есть у нас хорошего, осталось от прошлого, в том числе чужие стихи.

— Так говорили еще до гибели Рима, — неожиданно сказала она. — Перемены происходят, но ничего не меняется…

— На небесах не пишут романов. Там просто живут, — он посмотрел вверх.

— Там и не женятся! — возмутилась она. — И чужих стихов не читают.

— Там читают ВСЕ, написанное на земле.

— Значит, там процветает литературная критика, — усмехнулась она.

— Нет, ты не понимаешь! — с отчаяньем произнес он. — Образы там настолько ярки, что их невозможно запечатлеть. Пробовала ли ты записать сон? Получается ерунда. А галлюцинацию наркомана? Их невозможно воспроизвести — выходит бред. А ведь и сон, и глюки, и мистические видения — отражение небесной жизни… Искаженные, преломленные через человеческое сознание. Любовь и литература — попытки остановить мгновение, сделать его бесконечным! Но в раю, — воодушевился он, — все происходящее настолько выразительно, что его не нужно записывать!

Она взглянула подозрительно:

— Откуда ты знаешь, ты бывал там?

— Каждый в своем сознании может жить, как в раю, — ответил он.

— Вот теперь я вижу, что ты — сумасшедший. И что же, у тебя получается мысленно жить на небесах?

— Это зависит не только от желания. Еще и от пройденного пути, — поспешил он свернуть разговор.

Дул зябкий ветерок. Октябрьской ночью в Иерусалимских горах уже прохладно. Он поежился и сказал:

— Пойду принесу одежду, будешь загорать в свитере.

Она с неожиданной силой схватила за руку, прижалась к нему…

— Мой бедный, бедный Гомерик. Можешь не беспокоиться ни о чем!

Он почувствовал, что у него нет больше сил сопротивляться. Угадав его мысли, она спросила:

— У тебя есть что-нибудь выпить? — Ее щека легла ему на плечо.

— Немного водки… Сейчас принесу.

— Мне не надо. Сам выпей.

Медленно, чтобы не обидеть, он отодвинулся от нее.

— Понимаешь, Таня, я приехал сюда, чтобы избавиться от себя, хотя всем говорил, что еду встречать Мессию. Ты помнишь: так было принято в «нашем кругу». Я не хочу жить, как жил прежде. И я не могу заниматься любовью просто так, без любви, только из одного желания. Не обижайся.

— Какая ж я дура, что притащилась в эту пустыню!..

— Кстати, о пустыне, — заметил он. — Небо здесь неотделимо от земли, а когда нет облаков — между землей и небом нет границы. У нас, на севере — совсем не так.

Она кивнула:

— В Талмуде сказано, — продолжал он, — между верхом и низом не просунешь ладони. Мы уехали приблизительно в одно время… Скоро у тебя возникнет такое чувство, что небо здесь на земле. И ничего в жизни уже не надо.

— Я читала где-то: «Иудея бьется, как раненая птица в силках», — вздохнула она. — Совсем как я.

И снова положила ему голову на плечо:

— Мой бедный, бедный Гомерик… — Погладила по коротко стриженной голове.

— Вон там, на севере, есть гора Мегиддо, — торопливо заговорил он. — Оттуда и придет Мессия! Он должен пройти где-то недалеко от этих мест. И въехать в Иерусалим на белой ослице, не бывшей до него под седлом. Я уже и не жду этого… но все равно как бы жду…

Она обняла его. Он встал, не зная, на что решиться.

В это время из долины, от деревушки Джабаль, закричал осел. Закричал нагло, пронзительно. Ему ответила, засвиристела прискорбно какая-то ночная птица. Эти звуки обожгли их, и Таня захохотала.

— На этом тупом животном приедет Мессия?! — выкрикивала она. — Он не может купить себе хотя бы подержанный «Рено»?!

Алексей знал, что, когда истерика, нужно бить по щекам. Но боялся, что у него не получится. А она, запрокинув лицо, пыталась кричать: «Дурак!! Паршивый изгой! Выдумал себе Машиаха, чтобы не жить. Извращенец! Трус!!» Но слезы мешали кричать.

Он легко поднял ее, прижал к себе.

— Танечка, не надо… Ну, успокойся уже. Весь ишув перебудишь.

Неожиданно подействовало. Она прижалась к нему и затихла.

— Мне ничего не надо от тебя, — улыбнулась она. — Я ведь тоже купилась на эту сказочку, поверила, что придет Мессия…. Ну не идиотка ли я была…

— Когда-нибудь мы полюбим эту страну, — сказал он. — Тогда уж Мессия непременно придет.

Они стояли на крыше, обнявшись, пока окончательно не замерзли.


Осенью в Иерусалимских горах холодно, но прогревшийся за день каменный склад хранил тепло до утра. Под утро он устал сопротивляться, и она все-таки добилась своего. Топчан в комнате был один, а спать на цементном полу — самоубийство. Алексей даже не знал — радоваться или расстраиваться, спросонья он с трудом понимал, что к чему.

Она поднялась первой. Не одеваясь, направилась к холодильнику.

— У тебя есть что приготовить на завтрак?

— Ты когда уезжаешь? — вместо ответа спросил он.

— Хоть бы завтраком покормил даму!

— Мне было хорошо с тобой, — поблагодарил он.

— Вот видишь, а не хотел… Никто не знает, что его ждет, — рассудительно сказала она. — Я ведь, когда к тебе ехала, думала: устрою наконец свою жизнь…

— Со мной и смерть не устроишь, — вздохнул он и спустил ноги на пол. — Отвернись.

Она рассмеялась. Сейчас она уже не казалась такой несчастной, как вчера.

«Хоть одного человека сделал счастливым!» — подумал он.

— Там, на нижней полке, банка абрикосового джема и хлеб.

— Чем ты питаешься… — вздохнула она.

— На шаббат я хожу обедать к соседям, — ответил он.

— Пойдем вместе?

— Но тебе придется надеть платье, а не шорты, здесь не Тель-Авив…

— Прямо как староверы… — Она потянулась всем телом, не торопясь одеваться. — Ты не поверишь, но за три года, что живу здесь, я не спала ни с одним хасидом! С кем только ни спала, вот даже с тобой спала, а с этими — ни разу…

— Конечно, — ответил он. — Ты для них — заблудшая душа, требующая исправления.

— С этой бедой как-нибудь проживу, — махнула она рукой, — лучше скажи, где у тебя…

— Туалет на десять шагов вниз, по склону холма.

— Мило. Я думала, ты водил меня туда на экскурсию…

— Напоминаю: чтобы выйти из дому, надо одеться…

— Господи, что с нами будет… — невпопад сказала она. — Из города все бегут, снять квартирку на Алленби теперь дороже, чем в Яффо.

— Ты сама сказала: человек не знает, что его ждет. Может, мы станем бомжами, а может — учителями Талмуда…

— Спасибо, учителем русского языка я уже была.


Он не то чтобы забыл, а немного не рассчитал, когда приглашал ее на уик-энд. До окончания субботы автобусы не ходили. Взять такси негде. Попросить кого-нибудь подбросить до города — нечего и думать, поселенцы нарушать шаббат ради этого не станут. Ему было легко с ней, но ее непосредственность утомляла. Он привык быть один.

…На обед пошли к Шломо Гамбургу. Шломо рассыпался в комплиментах и взял адресок.

— Сбудется твоя мечта переспать с хасидом, — шепнул ей Алексей. — Мечты имеют свойство исполняться иногда самым причудливым образом.

— Тоже мне хасид, — небрежно бросила Таня. — Где пейсы? А сюртук?

— Кипу видишь? Мало тебе? Привыкла к сюртукам с Меа-Шеарим…

Великодушный Шломо внимательно слушал и улыбался, не понимая ни слова.

— А почему бы и нет… — протянула Таня, что-то решая для себя. — Какая милая кошечка…

Она рассеяно погладила Сикейроса, развалившегося в единственном кресле Шломо в позе отпраздновавшего Пурим ешиботника. Кот лениво махнул лапой, и на Таниной ноге вздулась красная полоса. Она потрогала оцарапанную коленку и удивленно проговорила:

— Ну что за блядская жизнь… Поляков, это дорого тебе обойдется!

Алексей кивнул в сторону Шломо:

— С него и возьмешь!

В конце трапезы Сикейрос, тонко чувствующий обстановку, приревновал, и вознамерился нагадить на Танины туфли. Он почти уже устроился на них, но Алексей успел отпихнуть его подальше от стола. И Шломо не стал заступаться за питомца: сам виноват. Таня же отчаянно вскрикнула:

— Бедненькая моя кошечка, пушистенький мой! Эта скотина ударила тебя ногой!

Алексей улыбнулся: только русское сердце могло пожалеть это наглое ободранное чудовище.

После обеда пошли показывать гостье окрестности Кохании. На южном склоне, выходящем к деревушке Джабаль, Таня нарвала полевых цветов, сплела венок и надела его на лысую голову Шломо.

— Ну, вот и исполнение мечты, — подсказал Алексей. Она сделала вид, что не поняла.

Договорились, что на следующий шаббат Гамбург поведет Таню в рыбный ресторан в старом Яффо. В его представлении это место было на грани приличий; а она там раньше работала…

— Только держи язык за зубами, умоляю! — сделала Таня большие глаза. — Я решила стать порядочной девушкой, может, на этот раз и получится.

— Вай нот, мисс Лидерман, — кивнул он. И мысленно добавил: «Разве что божьей милостью…»

На прощание она сказала:

— В Торе написано: плодитесь и размножайтесь. А ты, Лешенька, не хочешь. Значит, преступник — ты, а не я.

— Да, — легко согласился он, — я — преступник. В Талмуде сказано: всякий, отказывающийся размножаться, равен проливающему кровь, потому что уменьшает подобие Божие.

— Так в чем же дело?!

— Я надеюсь только на прощение, — ответил он.

Она покрутила пальцем у виска.

Шломо порывался отвезти ее, но она отказалась. С восходом первой звезды Таня уехала. Больше они с Алексеем не виделись.


На обратном пути от автобусной остановки Шломо спросил: «Ничего, если я поведу твою девушку в ресторан?» — «Почему бы нет? — ответил Алексей. — Разве мы можем знать — кому что суждено»… — «Я хочу узнать русский, язык моей бабушки», — признался Шломо. «У Тани богатый опыт. Узнаешь», — хотел сказать Алексей, но сдержался. Сказал другое: «Твоя бабушка из Бердичева? Я чувствую, ты — наш человек!»

— Моя бабушка — из очень хорошей семьи, — сказал Шломо. — Только не из Бердичева, а из Пинска… Есть такой городок на окраине хасидского мира. Ты слышал о нем?

— Никогда не слышал, — ответил Алексей.

— Везде люди живут… И славят Всевышнего! — чуть смущенно произнес Шломо. — Я так благодарен тебе. Ты познакомил меня сегодня с прекраснейшей из дочерей Сиона.

— О чем речь, — развел руками Алексей. — Ты же подарил мне газовую плиту…

Шломо прищурился: уж не разыгрывают ли его? Потом улыбнулся, вошел в дом и вернулся оттуда с чудесным заварным чайничком из дымчатого стекла:

— Возьми на здоровье!

Было ему немногим за пятьдесят. Словно хасид из притчи, он был подвижен, жизнелюбив и столь тверд в своих убеждениях, что десять лет назад оставил адвокатскую практику в Бруклине и переехал сюда.

Как принято у благочестивых людей, он пригласил Таню на исход Субботы — время отдыха и развлечений. Приглашая незнакомую женщину в ресторан, он допускал большую вольность: мисада-фиш у подножья крепости Крестоносцев в Яффо считалась недостаточно кошерным заведением. Но Шломо был ортодоксальным хасидом, настолько ортодоксальным, что мог позволить себе многое из того, на что не решился бы человек слабой веры.

…На следующий день, встретив Шломо в продуктовой лавке, Алексей спросил:

— Ты всерьез полагаешь, что еще не поздно начинать жить?

— Кому из нас ты задаешь этот вопрос? — спросил Шломо. — Себе или мне?

— Ну конечно себе! Любой вопрос, заданный другому, задан себе. Почему, например, бессмертная душа заключена в смертном теле? Все равно что хранить драгоценную вазу в пыльном мешке…

— Душа — в теле, чтоб воры не унесли, — рассмеялся Шломо, набирая пива, сыров, колбас и раскладывая их по разным корзинкам. — Представь, что было бы, если б на все вопросы ты имел ответ? Или жил бы тысячу лет? Ты сошел бы с ума! Бог дал человеку смерть, чтобы он радовался жизни. Когда умрем — получим ответы на все вопросы, — весело заключил он и бросил в корзину маринованные оливки.

ВСТРЕЧА В КРЕМЛЕ

В последние годы Сталин много болел. Организм Великого Дракона, денно и нощно радеющего о хлебе насущном для своей страны и о метафизической пище для ада, износился как старый френч. Врачи прописывали покой и бесполезные снадобья. Врачам Сталин не доверял. Но не из опасения, что они отравят его — это домыслы простаков. Если он и затеял дело врачей, то не из ненависти к иудиному племени, не из мести за товарища Жданова и не по капризу стареющего тирана… Это, как и все, что делал он, было необходимостью в безжалостной политической игре: не дать вырвать власть из своих рук, удержать любой ценой. Власть — основной инстинкт человека, сродни инстинкту продолжения рода. Несчастные врачи-евреи оказались всего лишь разменной монетой в этой не терпящей поддавков игре. Но врачам он не напрасно не доверял. Как немногие из людей, как, пожалуй, лишь Моисей, Магомет и Будда, Сталин знал тайну вечности, перед которой ничтожен даже самый великий человек. Знал с непреложной ясностью, господствующей по ту сторону материалистического учения, которое он претворял в жизнь. Что перед волей вечности могут сделать врачи, эти «клистирные трубки», как презрительно называл он их? Ведомо ему было и то, как, падая на землю, вечность, как дождь о жестяную крышу, разбивается на бессчетное число мельчайших брызг времени. И в каждой из этих брызг отражается вся вечность, сжатая, как планета, до размеров атомного ядра и способная высвобождаться с силой атомного взрыва. «Даже Великий Дракон бессилен перед вечностью и должен уйти вместе со своим временем, поместившись в его скорлупу», — с горечью признавался он себе. Но уйти он собирался не в одиночку. Как древние фараоны, он хотел взять с собой в потусторонний мир эскорт сладкоголосых птиц. Все готово было для этого: тысячи вагонов, воинские и похоронные команды… Были отданы соответствующие распоряжения и подготовлены места сбора и отправки… И обнесенные колючей проволокой места приемки в колючей от стужи зимой и жары летом казахской степи. Оставалось лишь отдать последний приказ. Но что-то удерживало его. Он сам до конца не знал ЧТО.

В это роковое время Голда Меир и прибыла в Москву. Предоставленное автономиям право иметь своих представителей при европейских и американском дворах ставило своей целью легитимизировать британское присутствие в Палестине. Для самих автономий это мало походило на установление дипломатических отношений, но должно было показать всему миру заботу Короны о статусе своих подданных и заодно утихомирить страсти в самой Палестине. В Советскую Россию от Автономии евреев прибыла верная сподвижница Бен-Гуриона «Золотая Голда» — «Золотко», как любовно звали ее в Стране. От Арабской автономии шейх Амин аль-Хусани — Глава мусульман Палестины. Шейх Амин поселился на Остоженке в шикарном, некогда принадлежащем дореволюционному золотопромышленнику, особняке, сданном ему внаем Советским правительством. «Золотко» — на Арбате, в наспех расселенной коммуналке, в Эрец-Палестине шла отчаянная экономия средств. Сталин лично следил за их размещением. Он дал специальное указание разместить их на равном удалении, но поблизости от себя — и с Остоженки, и с Арбата до Кремля машина шла десять минут, — чтобы показать высокомерному Британскому Льву непредвзятое отношение Великого Дракона к посланцам чужой империи и в то же время продемонстрировать: он не считает их незначительными вассалами англичан. Он ничего не делал зря. Интересы Советского Союза и интересы Великобритании совпали лишь на краткий исторический миг — миг, в котором отражается вечность, но вечность столь многообразна, что в следующий миг отразится иной ее лик. Выждав положенное по протоколу время, он назначил представителям волооких палестинских автономий прием.

Первым Сталин принял арабского шейха. Говорил с ним ласково, в хорошо знакомой обоим, располагающей к коварству восточной манере, обещал свою поддержку в борьбе за Всемирный халифат, — шейх в ответ благодарил за высокий прием и восторгался успехами СССР, перед аудиенцией его свозили на ВСХВ, — в общем, выказал благосклонность, но встречей остался недоволен. Эта палестинская лиса хотела его руками сбросить англичан в море… А он не терпел, когда кто-то пытался использовать его. Но не в шейхе был вопрос.

«Золотко» Сталин принимать не спешил. Задуманное им переселение евреев требовало не только серьезной подготовки: переселить в казахстанские степи миллион евреев — это вам не гордых, но простодушных кабардинцев и чечен и кровожадных лишь в разрезе глаз татар… Переселение евреев, очень ловко маскирующихся под коренных уроженцев страны, было задачей не только непростой, но и требовало решения вопроса куда более важного, напрямую связанного с Волей Провидения. И ошибиться он не хотел. Не имел права. Его не беспокоил ни Большой террор, ни Мировая война, ни расправа со своими политическими соперниками — все это были дела мира сего. Но совсем иное, когда имеешь дело с Высшим Смыслом. Недаром он не дал тронуть Пастернака… Он ничего не делал просто так. И Мандельштама посадил только лишь потому, что не мог поступить иначе: зарвался совсем, захотел быть вне благодетельствуемой им державы. А это могло оказаться дурным примером для других. И дело было вовсе не в дурацком стишке, стишок он бы простил, стишок ему даже нравился… Понравилась «широкая грудь осетина». Остальное простил. Беда, что тот посягнул на Высший Смысл. Захотел без позволения владеть им. А этого он не прощал. Не имел права прощать. Ибо сам обладал Смыслом. Был — Им. Но сейчас дело было куда важней. Важней, чем соперничество за Смысл. И тем более нельзя было ошибиться.

В день, назначенный для приема «Золотка», ему, конечно же, доложили о ее «народном имени», Сталин с утра чувствовал себя неважно, дали знать себя застарелые раны, нанесенные неумолимой жизнью. Пошаливало, трепыхалось сердце, к горлу подкатывал комок, тянуло поясницу… Он знал, что ничего серьезного пока нет, но отвлекало это ужасно, мешало сосредоточиться, выработать единственно правильный подход — подобрать ключик к ее душе. У него был ключик к каждой душе, надо было только верно выбрать из связки ключей. Разумеется, он не надеялся получить от нее одобрение своим замыслам, он и не нуждался в ее одобрении, он не нуждался ни в чьем одобрении: его план заключался в другом. Необходимо было узнать, вызнать любыми средствами у нее, как отнесутся к его решению Там — Наверху. К Адольфу отнеслись плохо, и потому тот проиграл Мировую войну. А он победил и стал властелином мира — Великим Драконом, как назвал его в одном из своих писем Председатель Мао. Он не сомневался, что достигнет своего, как всегда достигал искомого… Но сложность была в том, что привычные методы — ни обольщение, ни НКВД — могли не сработать. Значит, она сама должна открыться ему. А к этому ее надо подтолкнуть. Не обнаруживая, конечно, своей заинтересованности. Грандиозный замысел, быть может, последний замысел его жизни, ибо он знал свою человеческую конечность и не верил брехунам, вторящим этому двурушнику Лаврентию, что дело его бессмертно, а значит, бессмертен и он; нет ничего бессмертного на земле, «токмо дух» — знал он еще с семинаристских времен, — но замысел, Великий Замысел воздвигнуть на месте Москвы «Новый Рим» стоил того, чтобы выселить из нее евреев. А для этого требовалось дозволение Высших Сил. Для этого «Золотко» и была так нужна ему. Он верил, да что там верил, знал: они там, в Иерусалиме, на горе Мория, на камне, именуемом «Пуп земли», ближе всех к Источнику Сил — Библейскому Богу.

Ее доставили в Кремль на его личном «Паккарде» — не на служебной, разъездной машине. Провели в его кабинет по выложенным ковровыми дорожками коридорам, мимо застывших, как столбики кипарисов, лейтенантов охраны. Она бывала и Белом доме, и в Букингемском дворце, но целомудрие и строгость послевоенного Кремля поразила ее. Он на это рассчитывал. В кабинете — небольшой комнате, отделанной дубом, — он принимал лишь немногих гостей. Встретил ее прохаживаясь вдоль стола — не сидя, чтобы не пришлось вставать при ее появлении. Поприветствовал со сдержанной улыбкой, прячущейся под сединой усов. Расспросил, как она устроилась, как показалась ей обновившаяся после войны Москва, благо не было нужды в переводчике — в Америку в 20-м году ее вывезли уже с русским языком. Она отвечала негромко, кратко, не то что шейх с его бурными восклицаниями, чуть склонив набок голову, как бы одновременно и в легком поклоне, и в желание получше рассмотреть его. И это ему неожиданно понравилось. То, как она преодолевает страх. Немолодая полная женщина в неброском темном платье без украшений, с седеющей крупной головой. (Он всегда придавал большое значение личным впечатлениям от собеседника.) Она робела, и это было хорошо, но недостаточно. Он привык, что его боятся, но сейчас ему нужно было другое. «Что, еслы мы отпустым всэх варобьэв в Палыстыну?» — небрежно спросил он, когда протокольная часть беседы была закончена. «Готовы вы ых прынать там?» Повисло продолжительное молчание. И он, истолковывая это как невозможность ответа, внутренне восторжествовав, продолжал:

«Англычане мнэ гаварят: нэлза собырат всэх ывреэв в одном мэстэ». — «Мы готовы принять всех», — после паузы отвечала она.

«А как отнэсутся к этому вашы сосэди, это будэт для ных неожиданность»… Он испытующе посмотрел на нее. «Вы дэйствытэльно гатовы к этому?» Она выдержала его взгляд: «Мы готовы к трудностям». «А что вы скажытэ, еслы мы ых всэх, как прэдатылэй русского народа, вышлым в Сыбыр?» Он всегда нарочно усиливал свой грузинский акцент, когда хотел, чтобы его слова запомнились. «Я скажу, что это будет ошибкой. Никто, поднимавший руку на божий народ, не достигал еще своей цели», — твердо отвечала она. Он вдруг почувствовал, как захолонулось, остановилось сердце, стало трудно дышать — проклятое здоровье, возраст, возраст, черт подери… Возраст, и ничего более! Он — Великий Дракон, безраздельный хозяин одной шестой части суши — не должен показывать свою слабость, идти на поводу у этой палестинской бабы. Но он понимал, что сила сейчас не на его стороне. А сердце отбивало свой причудливый нездоровый ритм, будто пустившись в пьяного гопака. Эта ведьма погубит меня, если я откажусь от ее условий, с внезапным испугом понял он. А врачам нельзя доверять… Он молча прошелся по кабинету, посмотрел в зашторенное окно, где за кирпичной стеной застыл приземистый мавзолей. Она не провожала, не ела его взглядом, краем глаза он заметил и это, застыла у покрытого зеленым сукном стола. «А что, если я предложу ей в обмен на свою жизнь жизнь ее соплеменников… Что скажет она тогда мне?» — подумал он. Но он знал, что ответ уже получен. Не ее ответ, ее он раздавит ногтем — ответ Того, Кого даже он раздавить не может. Но он не был бы он, если б показал это. Он неторопливо обернулся от окна к ней. Взглянул своим знаменитым немигающим взглядом. Нет, не врет ведьма. ДАНО ПРАВО ЕЙ! «Советцкыя власт нэ дэлаэт ошыбок», — тяжело обронил он и провел пальцем черту в воздухе. «Поэтому мы и верим, что вы не сделаете ошибки», — с достоинством отвечала она. «А что ты скажэш, еслы я отдам тэбэ ых?!» — напрямую спросил ее он. «Скажу, что тогда у вас в Палестине будет миллион верных друзей», — не отводя расширившихся глаз, произнесла она. «Ыды, мы ызвыстым тэбя о нашэм рэшэныи», — устало махнул он больной, обычно заложенной за борт френча рукой.

Оставшись один, он долго в глухом, как войлок, молчании ходил по кабинету. Никто не решался нарушить его уединение. Думал о превратностях судьбы, которым подвержено все земное, ибо все земное тленно. О том, что случай — самое малое проявление Высшей Воли — способен разбить вдребезги самый великолепный план. (Думал он по-русски чисто и легко, сказывалось долгое проживание среди русского народа и русских книг.) Он помнил историю, рассказанную ему много лет назад, он все помнил, этим прохиндеем Лазарем, историю о том, как Тит Римский стоял на носу корабля, подплывающему к Святой Земле, и как комар, ничтожный комарик, впившись ему в глаз, заразил малярией. Император — император умер, едва взяв Иерусалим. Он думал о том, что связан теперь по рукам, а со связанными руками много не навоюешь. Что делать с евреями, он теперь не знал. Наконец, вызвал к себе Поскребышева.

Покинув Кремль, она почувствовала, что воздух вокруг нее стал иным, словно разреженным, так что если захотеть и взмахнуть руками — можно взлететь. Несмотря даже на тесноту и пахнущий дорогой кожей и табаком салон принадлежащей самому могущественному человеку на земле машины. Взлететь, хотя человеку и не дано летать. Кто-то, когда-то, она совершенно не помнила кто, рассказывал ей, почему Иисус ходил по водам. Потому что ходить по водам гораздо проще, чем взлететь, не имея крыл. И человечество, научившись ходить по воде, должно когда-нибудь научиться летать, когда пространство и время станут другими. Или она за эти полчаса стала другой… То, что теперь с ее народом все будет в порядке, она не сомневалась. Она не знала, что теперь будет с ней. И не в том смысле, что живой ее не выпустят из Москвы, она готова была погибнуть, а в том — другом смысле, что всегда бывает с посланниками Предвечного.

Вызывая к себе Поскребышева, он уже знал о своем решении, знал, что скажет ему, вернее, какого ответа добьется от него. Поскребышев остановился в дверях, как всегда, ожидая приглашения пройти. «Проходи, проходи», — кивнул Сталин. (Говорил он, когда нужно, тоже без малейшего акцента.) «Как у нас обстоят дела с переселением этого избранного народа, доложи». — «Все готово, товарищ Сталин, можно начинать хоть сейчас». Говоря это, худой и высокий Поскребышев склонился и стал похож на сломанный лук. «Готово, говоришь…» — Сталин пристально посмотрел на него. И Поскребышев отшатнулся от этого взгляда, не зная, что ожидать. Сталин прошелся по кабинету, не спеша раскурил трубку, он не курил уже больше часа, последнее время старался поменьше курить, и глядя на Поскребышева все тем же парализующим взглядом, проговорил: «А что, если мы оставим этих евреев в покое, вышлем вместо них кого-нибудь других. Ты как думаешь?» — «Кого, товарищ Сталин?!» — опешил Поскребышев. «Вышлем вместо них, например, татар». — «Татар уже выслали, товарищ Сталин». Сталин вновь бросил недобрый взгляд на него: «А что, у нас уже некого больше высылать, что, перевелись уже враги советской власти?» — сварливо спросил он. «Есть. Найдем!» — поспешно закивал Поскребышев. «Вот и найди, — уже миролюбиво согласился Сталин. — Возьми хоть этих, ну как их… чебоксар». — «Кого, товарищ Сталин?!!» — «Что ты все заладил: кого, да кого… Не можете решить без товарища Сталина ни один вопрос. Ничего сами не можете!» — «Понял, товарищ Сталин, сегодня же сделаем, — не решился перечить Поскребышев. — Разрешите идти?» — «Иди, — разрешил Сталин. — И не тяни с этим, приступай». Пятясь, Поскребышев покинул кабинет. В тот же день несколько тысяч ассирийцев, отловленных по Москве, — никого больше в сталинском секретариате не смогли выдать за загадочных «чебоксар», — были высланы в Казахстан. Так нежданно свершилось историческое возмездие за высланные из Земли обетованной в VIII веке до новой эры «десять колен» — потомков Иакова. После 56-го года реабилитированные ассирийцы вернулись в Москву — у них своя драматическая судьба.

Далее события развивались по своей, заранее известной лишь Провидению логике. Англия предоставила палестинским арабам и евреям самую широкую автономию. Области их расселения были названы соответственно Фалестленд и Эрец-Иудея — «Земля иудеев». Эмиграция из Америки и Европы была открыта, но из Советской России началась только после смерти того, о ком при жизни говорили шепотом, и то зависела от настроений сменивших Великого Дракона вождей. Свободной же эмиграция стала лишь после заката драконьей империи, когда было разбито последнее отложенное им яйцо. А сам Великий Дракон, испив до дна чашу одиночества власти, умер по вполне понятным земным причинам — от иссякновения метафизической силы.

Мы должны быть благодарны Богу и Англии за процветание нашей земли. Но особенно благодарны мы нашей Голде за вызволение из нового Вавилонского плена, — нашему «Золотку», как зовем мы ее за ясный ум и доброе сердце, но прежде всего за то, что отстояла нас в схватке с Кремлевским Безмолвием, не побоялась донести спасительную для нас Весть до Дракона, царствовавшего тогда на земле. Но, быть может, самое главное — не испугалась самой Вести, таинственной и неведомой, как все, что приходит из иных миров. Выполнив свою миссию, «Золотко» вернулась домой и после смерти Б. Г. — «великого старика», основателя Эрец-Иудеи Давида Бен-Гуриона, — много лет провела на премьерском посту. Но и спустя много лет после встречи с Кремлевским Безмолвием, потому что память сохранила это событие как непроницаемое пятно, зимними пасмурными иерусалимскими ночами она дрожала от страха, вспоминая леденящий через подошвы туфель холод, достигший, казалось, сердца из подземелий Кремля.

* * *

Лева Воробьев однажды узнал из телевизора байку про то, что Сталин больше всего из еды любил печеную картошку. Картошку ему специально доставляли из Рузского района Московской области. Пробовали сами выращивать, но ничего не получилось — картошка не удовлетворила его, несчастный Лысенко чуть было не отправился за это в тюрьму. Начальник личной охраны Хрусталев отобрал эту картошку из всех представленных образцов. И угадал! Картошка понравилась Вождю. Хрусталев лично следил за доставкой картошки, и только после этого, обтерев бархоткой, не мыли ни в коем случае, картошку подавали ему. Он сам пек ее в буржуйке на Ближней даче, напевая «Сулико»; никто в этот момент не решался тревожить его. Наверное, вспоминал детство, а быть может, представлял себе Небесный Иерусалим, куда ему никогда не суждено попасть, где вместе с другими странниками останется у ворот, у костров. Или наоборот — войдет в числе прочих, теперь уже равным среди них, а никаким не Великим Драконом. Никто наперед не знает земной судьбы, а уж посмертной участи и подавно.

Загрузка...