Михаил Занадворов

К НАМ ПРИЕХАЛ…

Когда я смотрю из нашего XXI века на моего героя, маленького и невзрачного человека, с его чаплинскими усиками и шляпой, его наивным и доверчивым видом, его очками и стоптанными ботинками, то невольно думаю: а нужен ли он торопливому нашему веку? Что может он дать современности, какой урок, какое поучение может она из него извлечь? Не подвергнется ли мой герой злорадному поношению и оплевыванию? Но не спешите осуждать, молодые нетерпеливцы! Кто знает, может быть, и вам он пригодится, как пригодился мне на переломе тысячелетия, в это жаркое лето двухтысячного года. Может статься, и ваше очерствевшее сердце растрогается его страданиями, засмеется и заплачет ваша душа, и прибавится оттого немножко доброты в нашем холодном и недобром мире? Итак, прочь сомнения! Я выпускаю на свет Божий, на суд читателей Самуила Моисеевича, и да поможет ему Бог и Политбюро, в коллективный разум коего он верил неизмеримо больше.

* * *

Старый скрипучий автобус довез Самуила Моисеевича до вокзала степного зауральского города, продуваемого всеми ветрами Западно-Сибирской равнины. На первом пути маневровый паровоз, пыхтя, подтягивал состав. В ожидании поезда учитель решил купить гостинцев детям (а их было трое — Вова, Миша и Наташа) и заодно подзаправиться в дорогу продуктами. Отстояв получасовую очередь, он постучал в буфетное окошко.

— Товарищ продавщица!

Из окошечка высунулась всклокоченная голова с картофельным носом и красными свекольными щеками. (Если уж продолжать овощные ассоциации, надо сказать, что волосы напоминали вершки какого-то корнеплода, не знаю только, какого.)

— Яврей, что ли? — удивилась голова.

— Да, еврей. А что? — отозвался учитель. (Что она, евреев никогда не видела?)

— А ништо. Ну, чего тебе?

— Мне… — заторопился Самуил Моисеевич, пересчитывая пятиалтынные и гривенники, — полкило подушечек, шоколадных, полкило халвы подсолнечной, два плавленых сырка кисломолочных, баночку «Завтрак туриста»… Пожалуй, все.

— Не люблю я явреев, — равнодушно сообщила продавщица.

— Почему? — вскричал учитель. — Почему так?

— Да так… не люблю, и все. Жадные они все. Вон ты как долго мелочь пересчитываешь. Жалко расставаться?

— Поскорее, пожалуйста, — он со вздохом протянул мятую трехрублевку и горсть мелочи. — Пересчитайте, не обманул ли.

Баба загребла деньги, порылась жестяным совком в коробке и вывалила на прилавок слипшуюся массу конфет «подушечек» в серой оберточной бумаге, два плавленых сырка, банку консервов и черный мокрый кусок халвы.

Не сказав «спасибо», учитель географии завернул все в газету и погрузил в недра потертого чешского свинокожего портфеля «Батя» (этот портфель, вместе с планшеткой и компасом, был его единственным трофеем во время войны) и пошел в зал ожидания, сетуя на невежество и предрассудки масс, чтобы подремать на жесткой деревянной скамейке. Чувство горькой обиды уязвляло душу Самуила Моисеевича, и виной тому была не одна лишь продавщица. Не только от нелюбви народных масс — много, много пришлось претерпеть Самуилу Моисеевичу от начальственной нелюбви, и даже от нелюбви товарищей по партии, что было обиднее всего.

* * *

В Кислянку Самуил Моисеевич попал сразу после того, как два года проработал в городе-гиганте черной металлургии заведующим планетарием. Планетарий был его любимым детищем, полгода он обивал пороги отдела культуры и других высоких учреждений, вплоть до горкома партии, чтобы добиться его создания. Наконец ему удалось убедить местные власти создать этот очаг культуры и просвещения трудящихся масс. Работа в планетарии была его звездным часом (в прямом и переносном смысле), его миссией. В нем он был на все руки мастер, и швец, и жнец, и в дуду игрец: то есть был и заведующим, и штатным лектором-пропагандистом, и даже киномехаником, когда тот запивал.

Городской планетарий расположился в здании закрытой за ненадобностью церкви. Раньше, вплоть до 1959 года, попы кадили здесь религиозный дурман перед иконами и распевали псалмы, а верующие старушки крестились, били поклоны и жертвовали свои пятаки и гривенники на церковь. Но после получения горкомом указаний из ЦК все изменилось. В местной центральной газете «М-ский рабочий» было напечатано письмо передовых рабочих-сталеваров с гневными призывами закрыть этот рассадник опиума для народа. Следуя просьбам трудящихся, церковь закрыли, а попа арестовали, якобы за утопление младенца во время крещения (бедняжка и в самом деле умер от воспаления легких).

Покряхтев, председатель исполкома Василий Иванович Шаповалов все же выделил энтузиасту космоса пять тысяч рублей (по тем временам немалые деньги) на обустройство планетария. Самуил Моисеевич поехал в областной центр Челябинск, где достал все необходимое оборудование и разные наглядные пособия. На голых побеленных стенах с закрашенной росписью директор планетария развесил таблицы, плакаты, изображающие героических собак Белку, Стрелку и Лайку, недавно побывавших в космосе, рисунки космических кораблей будущего, изобретенных учеными-фантастами Циолковским и Ефремовым, установил проекционную аппаратуру, и работа закипела. Когда открывался планетарий, борец с религией был в необычайном волнении. Он чувствовал себя демиургом, создателем новых миров. Старый церковный купол превратился в купол звездного астрономического неба, и в этом он усматривал символический смысл.

По мановению волшебной палочки зажигалось черное звездное небо, усыпанное бесчисленными небесными светилами и созвездиями. «Открылась бездна, звезд полна; звездам числа нет, бездне дна», — любил он читать строки Ломоносова. По небу прочерчивали искрящийся след хвостатые кометы, пролетал, попискивая радиосигналами, первый искусственный спутник. Дети и пенсионеры, как завороженные, слушали вдохновенные рассказы лектора о научных открытиях Коперника, Галилея и советских астрономов: Зигеля и Амбарцумяна. Самуил Моисеевич чувствовал себя на переднем крае борьбы с религиозным дурманом. Ему казалось, что близкие уже полеты космонавтов к другим звездным системам окончательно похоронят веру в разных там богов и чертей.

Единственным (и очень важным) предметом огорчения Самуила Моисеевича оставалась низкая посещаемость культурного заведения. Население города в подавляющем большинстве не хотело усваивать научное мировоззрение, довольствуясь стихийным материализмом, и в силу этого инстинкта тащило с завода все, что плохо лежит. Чтобы привлечь народ, пропагандист научных идей разработал план целого лектория с темами: «Строение вселенной с марксистско-ленинской точки зрения», «Есть ли жизнь на Марсе?», «НЛО как изобретение буржуазной пропаганды», «Было ли начало и будет ли конец мира?» — и другими, не менее актуальными.

Он оклеил с помощью школьников, которым выдал по двадцать копеек на мороженое, полгорода объявлениями о работе планетария. Он устраивал конкурсы и викторины, но все было тщетно. В основном планетарий посещали ученики от 8 до 14 лет, по школьной разнарядке, и профсоюзные делегации из области, из маленьких городков и райцентров. Ученики бывали настолько захвачены зрелищем и увлекательным рассказом, что потом пытались разузнать у Самуила Моисеевича, где можно записаться в школу космонавтов, и в результате соглашались на кружок «Юный астроном». Профсоюзных деятелей больше интересовал буфет с дефицитной колбасой, и отсутствие оного их очень огорчало.

Дела так бы и шли своим чередом, если бы не одно обстоятельство. Планетарий, как учреждение сугубо некоммерческое, приносил одни убытки. Страшные слова: «самоокупаемость» и «прибыль» повисли над головой бедного ученого. Городские власти решили ликвидировать культурный очаг и открыть в его стенах другое идейное учреждение — кинотеатр. Хождения Самуила Моисеевича в ДОСААФ, исполком, горком партии и прочее ни к чему не привели и только усугубили ситуацию. И дамоклов меч упал на его голову. Придравшись к незначительному инциденту, администрация его уволила якобы за перерасход средств с жесткой формулировкой в трудовой книжке. После этого даже в городские школы на должность учителя биологии, географии и английского языка его не брали, по причине правдолюбия (кстати говоря, Самуил Моисеевич имел несколько высших образований: такова была его неуемная тяга к знаниям). После отставки из планетария для педагога наступила пора скитаний. Так он и оказался в отдаленной деревне Курганской области. Планетарий же превратился, как уже было сказано выше, в кинотеатр, и в этом качестве просуществовал недолго, всего года два: видно, место это было несчастливое. В стенах кинотеатра возник нужный народному хозяйству склад чулочно-носочной фабрики. (Рад сообщить любознательным читателям, что ныне остатки этого здания возвращены Церкви, и в нем после ремонта вновь совершаются богослужения.)

Собственно говоря, в Кислянке отставной астроном очутился совершенно случайно. Однажды он возвращался в свой М-ск из Челябинска, куда поехал жаловаться на местную администрацию. Понятно, что занятие это было абсолютно бесполезным: в обкоме его приняли и пообещали разобраться, но, по-видимому, об этом забыли.

В плацкартном вагоне рядом с ним оказался мужичок лет пятидесяти со стальными зубами и веселым голосом. Самуил Моисеевич любил беседовать со случайными поездными знакомыми, и они разговорились. Сначала вспомнили о том, как воевали (оба были ветеранами), потом наш герой поведал попутчику о своих мытарствах, о том, как он пострадал за правду и стремление к просвещению масс. Попутчик отнесся к нему с большим сочувствием.

— Нет, ты, Семен, неправ. Что тебе в городе делать? — убежденно сказал мужичок. — Тебе в Кислянку надо ехать. Только в Кислянку! Там ты найдешь свое счастье.

— А где она, эта знаменитая Кислянка, находится?

— Деревня это, в Курганской области. Зато какая деревня! Я сам оттудова, механизатором работаю. Колхоз у нас «Путь к коммунизьму». Да не в колхозе дело! Во-первых, рыбалка у нас замечательная. Речушка хоть и маленькая, зато лещи во-от такие попадаются! — попутчик неопределенно помахал в воздухе рукой. — Во-вторых, — воздух у нас особенный, кислородистый. Даже ученые с области приезжали, померяли — говорят, озону у вас много. Такой чистый воздух!

Самуила Моисеевича рыбалка заинтересовала мало — он с детства рыбы не ловил. Зато сообщение о чистоте воздуха очень взволновало. (Хотя, будучи учителем географии, насчет содержания озона он усомнился.) После дымной Магнитки с ее «газовыми атаками», как он выражался, он повсюду выискивал места с чистым воздухом, где вылечит наконец свою астму.

Рассказывая про деревню, попутчик производил манипуляции в вещмешке, в результате чего на свет появились пол-литровая бутыль с прозрачной жидкостью, черный хлеб и завернутые в тряпку соленые огурцы. Звякнули стаканы. Тепло и задушевно мужичок посмотрел на Самуила Моисеевича, мысленно приглашая выпить.

— Нет-нет, что ты! — замахал руками учитель. — Мне пить совсем нельзя, организм не переносит. А что это, не денатурат?

— Что ты, д-денатурат, — от возмущения кислянский житель начал даже заикаться. — Самогон это, чистый самогон. Свекольный. Он даже астматикам полезен. Нельзя не выпить, за победу пьем. Всего по полстакана, ерунда!

Сопротивляться напористому попутчику было невозможно. Пришлось немолодому астматику выпить полстакана обжигающей влаги. Он закашлялся, на глазах выступили слезы. Даже третья пассажирка — старуха в домотканом крестьянском платке, поначалу осуждающе качавшая головой, не устояла и присоединилась к общему пиршеству. Разговор потек еще живей, хотя Самуил Моисеевич, видимо, не совсем доверяя собеседнику, говорил мало. Зато деревенский житель еще больше разошелся.

— Ты, Сема, не смотри, что у нас, может, где там заборы покосились, где крыша худая, — убеждающе говорил он. — Ерунда все это, что на нее смотреть! А главное — воздух особенный, кислородистый, а уж бабы наши какие! Гладкие, как на подбор, дебелые, хозяйственные. У всех, почитай, куры, гуси, даже коровы кое у кого в хозяйстве имеются. Места у нас степные, в смысле урожая хорошие. Как приедешь, не успеешь оглянуться — поженим!

Самуил Моисеевич хотел было возразить, что в Магнитке у него жена — кандидат литературных наук и трое детей, но как-то язык не повернулся. Может, и правда стоял перед его глазами образ русской красавицы, в сарафане и с русой косой, ожидающей его в Кислянке?

— А как в нее попасть, в эту Кислянку? — спросил он.

— Да очень просто! Проще пареной репы! Приедешь в М-ск — и сразу собирайся. Сначала доберешься до нашего райцентра, Красноармейск называется. Приедешь в районо, скажешь, хочу, мол, в Кислянку — и все. Учителей у нас не хватает, уезжают и все, непонятно почему.

Если бы Самуил Моисеевич знал, чем обернется для него эта встреча с «попутчиком»! Но «нам не дано предугадать…».

Через месяц на семейном совете было решено, что Самуил Моисеевич отправится в Кислянку «попытать счастья», тем более что жить в загазованной удушливой атмосфере М-ска ему стало совсем невмоготу. Жена Татьяна Леонидовна хорошо знала, что мужа не переупрямить, и к его чудачествам относилась снисходительно.

* * *

…В шестом классе «б» шел урок географии. С потолка на длинных прочных резинках от «семейных» трусов свисал глобус средних размеров — модель земного шара. Пожилой скрипучий земной шар вращался вокруг электролампочки, изображающей Солнце. Вращение достигалось благодаря хитроумному механизму, сконструированному школьным слесарем-умельцем. Механизм был укреплен в нижней части глобуса и напоминал пропеллер. К сожалению, земной шар вращался неравномерно, — то быстрее, то медленнее, — и это было нарушением законов небесной механики. Но небесная механика была ученикам до лампочки, как, впрочем, и вообще география. Пока Самуил Моисеевич вдохновенно рассказывал о солнечных и лунных затмениях, шестой класс занимался своими делами. Несколько девочек на первых партах внимательно слушали учителя. Витька Тараторкин с задней парты обстреливал девочек с первых парт жеваными бумажными шариками из маленькой медной трубочки. Петя Курицын под хихиканье девчонок перочинным ножиком что-то вырезал на крышке парты. Люся Канарейкина, кокетливо щуря глазки, красила губы помадой, украденной у мамы, колхозной птичницы. Серый-Сергуня с Вовчиком играли под партой в крестики-нолики. Кто-то просто жевал бутерброд. В общем, урок протекал интересно.

Конечно, учитель, объясняя ученикам новый материал, наблюдал, так сказать, боковым зрением за безобразиями, творившимися в классе. Но до поры до времени не вмешивался. И только когда стекло его очков залепил метко пущенный бумажный шарик, обильно смоченный слюной хулигана, терпению Самуила Моисеевича пришел конец. Он вызвал Витька к доске и, уличив его в полном невежестве, торжественно влепил двойку в журнал. Вскоре на помощь подоспел и спасительный звонок. Собрав пособия, преподаватель поплелся в учительскую.

* * *

В это время в учительской, комнате, тесно заставленной шкафами, столами и наглядными пособиями, сидели две учительницы — русского языка и литературы и химии. Расположившись под неизменными портретами Ленина и Макаренко, они попивали чаек с яблочным вареньем в ожидании звонка. Чаек был, конечно, так себе — грузинский № 36, в нем даже попадался древесно-стружечный материал, но другого тогда в Кислянке просто не знали. Если Эльвира Прокофьевна была просто приятная дама, то другая, как сказал бы Гоголь, была дамой, приятной во всех отношениях. Обе были цветущего возраста (лет 35–40), отличались приятной округлой полнотой и деревенским румянцем на яблочных щечках. Когда Самуил Моисеевич вошел в учительскую, на него устремились взгляды, полные живейшего любопытства.

— Опять шестой бэ безобразничал? — с притворным сочувствием спросила литераторша.

— Дисциплинку надо держать, Самуил Моисеевич, дисциплинку! — подхватила химичка.

— Такие безобразники, хулиганы! — не замечая иронии, увлеченно начал рассказывать учитель. — Совершенно не интересуются географией. Какие средства ни пробовал — конкурсы, викторины, к директору вызывал — ничего не помогает.

— А вы дустом не пробовали? — ядовито заметила Людмила Ивановна.

Учитель географии открыл рот, чтобы ответить, но завершить тираду ему было не суждено. Прозвенел звонок, и дамы заторопились на урок. В дверях Эльвира Прокофьевна задержалась.

— Самуил Моисеевич, к вам тут поклонница! — прокричала она на ходу.

— Проходите, — обреченно вздохнул учитель географии.

В учительскую вошла, — нет, вплыла лебедем рослая, статная женщина — Клава, животновод-зоотехник, мать «хулигана» Петьки Курицына. Самуилу Моисеевичу она была давно знакома. Они нередко встречались на единственной деревенской улице — имени Ленина, и каждый раз Клавдия уважительно здоровалась: «Здравствуйте, Самуил Моисеевич! Как поживаете?», и загадочно при этом улыбалась. Учителю, честно говоря, было даже непонятно такое внимание, тем более что хорошими отметками он Петьку не баловал: с двойки на тройку.

Клавдия Михайловна, не дожидаясь приглашения, уселась за стол Людмилы Ивановны и пристально посмотрела на учителя. Тот в смущении отвернулся, потом снова посмотрел на нее. Далее произошел такой примечательный диалог:

— Ну, как там мой разбойник? Не сильно хулиганит-то?

— Да нет, как все… Петя нормальный мальчик… (Самуилу Моисеевичу было почему-то неудобно в присутствии Клавдии ругать Петьку.)

— А что ж он у вас все двойки получает?

— Да не учится совсем, не знает ничего. Что я ему поставлю? Вы же знаете мою принципиальность.

— Да некогда ему вашу географию учить! Он же парень работящий: и мне на ферме помогает, и по дому все делает — дрова там поколоть, в огороде… да мало ли дел? А по алгебре сколько задают! Вы уж натяните ему на тройку в четверти… потом выучит.

— Если сдаст две контрольных, тогда…

— Самуил Моисеевич, давно вас спросить хочу. Что ж вы это ко мне никак не заходите? Я бы вам молочка целый битон налила, свежего, парного… И меду настоящего, сибирского, у меня ж муж, вы знаете, пчел разводит. Не то что ваша Дарья, совести нет у нее, вам обманный мед продает, от сахара белый весь. Постыдилась бы!

— Неудобно мне к вам заходить, Клавдия Михайловна. Люди у нас все замечают, скажут: учитель взятки берет. Продуктами. А я, вы же знаете, взяток никогда в жизни не брал. Лучше вы о Петиной учебе подумайте.

— Ладно, я сама к вам в гости приду. Никто и не узнает, не бойтесь. Угощения вам принесу. Какая ж это взятка?

Самуил Моисеевич заторопился уходить, и на этом разговор прервался.

* * *

Он затемно вернулся домой (пришлось съездить в райцентр, чтобы купить в книжном магазинчике несколько политических брошюр — учитель был лектором-международником на общественных началах). Через темные сени, едва не споткнувшись об эмалированное ведро с солеными огурцами, он прошел на кухню. На печке его дожидался горшок щей, приготовленных хозяйкой. Наскоро похлебав щи и утолив голод, учитель прошел в свою комнату, стараясь не шуметь (хозяйка уже легла). Он слышал, как что-то большое и тяжелое ворочается на перине. Вот и хорошо! Никто не помешает. Святая ярость бушевала в его груди. Да, вот сейчас, немедленно, он напишет это письмо. Строки этого письма давно вызревали, кипели, клокотали в его душе, но вот сейчас они обретут окончательное воплощение. Давно пора обратиться в самый высший орган власти — Центральный Комитет Партии. На местах с этим безобразием ничего не сделаешь, достаточно он боролся. Он убедился в этом еще третьего дня, когда поехал в райцентр, в райком. Принявший его инструктор с птичьей фамилией Филин (и впрямь чем-то похож — очками, что ли?) сочувственно его выслушал и посоветовал не поднимать волну. Жалкий чиновник, утративший партийную бдительность! Последней же каплей, подвигшей Самуила Моисеевича на сочинение письма, был сегодняшний педсовет школьного коллектива. Вот когда проявилось их истинное лицо, их лицемерие и двоедушие. Они, эти взяточники, подхалимы и прохиндеи, посмели вынести ему выговор «за слабую дисциплину, непрофессионализм и непедагогичное отношение к коллегам». (Это перед Эльвирой и Людмилой, что ли, заискивать? Не дождетесь!) Ничего, есть еще справедливость. Он должен открыть глаза руководящим товарищам, чтобы они узнали, что творится в сельском хозяйстве, и приняли немедленные меры. Прислали партийную комиссию. Уволили директора, этого толстого татарина — антисемита и разложенца. Конечно, он-то, проверенный испытаниями коммунист со стажем, заботится не о себе — об общественных интересах в масштабах всей страны. Их село — это только один пример из бесчисленного множества примеров. А если о нем вспомнят там, в Москве, предложат какую-нибудь инспекторскую работу — что ж, это будет хорошо. Не все же прозябать в этой… Кислянке.

Чтобы унять волнение, Самуил Моисеевич походил из угла в угол, залпом выпил стакан холодной воды (от кваса у него делалась изжога и пучило живот).

Керосиновая лампа коптила, и с ним чуть не случился приступ. С трудом откашлявшись, он сел за убогий стол, покрытый неопрятной клеенкой в ржавых пятнах, и наконец приготовился писать. Усадил на нос круглые очки со сломанной дужкой, набрал из баночки в ручку-самописку фиолетовых чернил, пододвинул лист желтоватой бумаги и задумался. С чего начать? С обращения, конечно.

В Центральный Комитет Коммунистической Партии от члена ВКП(б) с 1940 года, Хацкеля Самуила Моисеевича…

Нет, слишком официально. К тому же попадет письмо в аппарат, начнет гулять по инстанциям… Никакого толку не будет. Надо обращаться лично, к самому Никите Сергеевичу. Хрущева он очень уважал, — настоящий ленинец, разоблачитель культа личности Сталина. Он обязательно прочтет его письмо, откликнется.

Москва, Кремль,

лично Никите Сергеевичу Хрущеву


Заявление.


Глубокоуважаемый Никита Сергеевич! (зачеркнул). Нет, лучше по-другому, душевнее.

Дорогой Никита Сергеевич!

К Вам обращается член ВКП(б) с 1940 года, участник Великой Отечественной войны Самуил Моисеевич Хацкель. Хочу подчеркнуть, что обращаюсь к вам не с личной просьбой, но движимый исключительно общественными интересами. Хочу рассказать вам о положении нашего трудового крестьянства. Я знаю, что Вам особенно близки интересы наших трудящихся масс, поскольку Вы сами по происхождению из бедноты. Выросли в бедной семье, в деревне Калиновка Курской области, потом в юности работали на шахте в Донбассе… Немного расскажу о себе.

(С чего начать про себя?) Да… что-то затормозилась мысль. Чтобы воодушевиться, Самуил Моисеевич еще вскипятил чайку, попил горяченького грузинского, крепкого, как он всегда любил, хотя это и вредно при его-то астме. В поисках поддержки он устремил взгляд на фотографии жены и детей. Эти глаза, казалось, ждут от него чего-то, какого-то решительного шага. Самуил Моисеевич вздохнул. Да… тоскливо без них здесь, в деревне, даже свежий деревенский воздух не спасает. Надо как-то воссоединиться с семьей, обнять жену, ребят… Как они там без него растут, без его отцовского глаза?

(А что там Татьяна без него поделывает? Может, опять в гости Мишка Блох зашел, краснобай и пьяница, преподаватель истмата из Караганды. Пьет водочку, анекдоты травит, а Татьяна смеется, хорошо, если сама не пригубила… Не к добру эти посиделки! Поскорее бы в М-ск, обратно…)

Но ехать ему в М-ск совершенно невозможно. Опять дышать этим загазованным воздухом, сернистым ангидридом? Нет уж, увольте. Да еще это будет означать поражение. Что же, получается, права Татьяна, что отговаривала от этой поездки? Остается одно: написать такое письмо, чтобы там, в Москве, поняли, какой он нужный и ценный кадр, сколько он может сделать полезного, и пригласили на работу, ну хотя бы каким-нибудь инструктором, лучше всего по идеологии и пропаганде. Это — его призвание. И тогда уже всей семьей — в Москву! Вдохновившись этими мыслями, Самуил Моисеевич решительно взял ручку и продолжал писать:

…Я вырос в местечке, в бедной еврейской семье, отец был переплетчиком. С юных лет проникся коммунистическими идеями, в 14 лет окончательно порвал с Богом и религией, о чем открыто заявил отцу — религиозному фанатику. Ушел из дома, стал убежденным комсомольцем, оформлял стенгазету в райкоме, учил деревенских детей политграмоте. По комсомольской путевке уехал учиться в Москву, в разное время закончил три вуза и получил три высших образования — агронома, переводчика с иностранных языков и географа. Потом грянула война, и я добровольцем пошел защищать Родину. Воевал на Волховском фронте под Ленинградом, имею два ранения. После войны много путешествовал по разным городам Советского Союза. Активно участвовал в партийной жизни местных партячеек. В 1951-52 году работал геодезистом на Куйбышевской ГЭС — великой стройке коммунизма. Потом жил в гиганте металлургии — городе М-ске, работал там переводчиком на комбинате, директором планетария. И теперь вот, в поисках лучшего климата для моих больных астматических легких, отправился жить в деревню Кислянка Курганской области, работаю сельским учителем.

Дорогой товарищ Хрущев! Прямо скажу — все, что я здесь увидел, меня потрясло. Я никак такого безобразия не ожидал. Я был уверен, что после осуждения партией культа личности и сталинских репрессий наша деревня находится на большом подъеме, но жестоко ошибся. Генеральная линия партии в нашем колхозе «Путь к коммунизму» выполняется только на словах, а на деле… Везде царит грязь, воровство и невежество. По вечерам даже электричества нет, идешь домой в темноте и непролазной грязи, рискуя потерять калоши. И должен с расстройством констатировать, что самый дурной пример подают местные коммунисты, недостойные этого высокого звания. Все они — прилипалы и карьеристы. Приведу несколько примеров. У них процветают частнособственнические инстинкты. Несмотря на борьбу партии с пережитками частной собственности и запрет держать домашнюю скотину, директор сельской школы татарин Султан Гайнутдинов разводит на своем приусадебном участке кур и баранов. Мало того, эти бараны бесхозные, бегают по деревне, блеют даже под окнами школы и тем самым срывают уроки, привлекая любопытство детей и отвлекая их от знаний. Участковый Митрохин. Говорит обычно грубым хриплым басом, видимо, желая нагнать страху на людей. Чуть ли не в половине деревенских изб варят самогон, на что он не обращает ни малейшего внимания, а если и обращает, так с той целью, чтобы этот самогон присвоить и самому с дружками выпить. С фермы растаскивают комбикорм, цемент и другие полезные вещи. Председатель сельсовета Егор Кузьмич. В подражание Сталину ходит в полувоенном кителе и сапогах. Тот вообще за справки, чтобы молодежь могла уехать из колхоза, с местных баб берет взятки деньгами и натурой, я имею в виду, не в смысле разврата, а в смысле продуктами натуры, то есть природы. И наконец, парторг колхоза Василий Кизяков, который должен быть образцом коммунистической морали. Точь-в-точь как синьор Помидор из известной сказки про Чиполлино. Вопреки завету Ленина о скромности коммунистов, он подвержен болезни зазнайства и высокомерия. Как напьется, он ходит по деревне и всем говорит: «Вот я парторг, получаю награды и поощрения от райкома, а ты кто такой?» Задаю риторический вопрос: как же с таким народом мы построим коммунизм к 1980 году?

Еще одно нетерпимое явление: многие несознательные граждане колхозники, и даже школьный коллектив, допускают антисемитские выходки и оскорбления. Мало того, что директор школы заядлый курильщик табаку и обкуривает школьный персонал. Он к тому же явный антисемит, заявляет, что я не воевал, а медали купил обманным путем на базаре. Такие выходки тем более удивительны, что пережиткам антисемитизма вроде бы неоткуда взяться, до моего приезда население в глаза не видело ни одного еврея. Видимо, кто-то (и я даже подозреваю, кто) их настраивает. Срочно нам надо налаживать в масштабах всей страны интернациональное воспитание.

Дорогой Никита Сергеевич! Вы, как теоретик марксизма, конечно, знаете, что еще Ленин призывал нас учиться даже у американских империалистов в деле повышения производительности труда. Вы сами показали этому пример, когда были в Америке, побывали на фермах, разговаривали с рабочими. Теперь мы сажаем кукурузу, и это хорошо. Но не одной кукурузой жив человек. Чтобы поднять сельское хозяйство, можно поучиться и у других стран. Вот недавно мой знакомый, который уехал в Израиль, прислал мне оттуда письмо, где описывает жизнь в кибуцах. Я сам враг сионизма и израильской военщины, осуждая агрессию Израиля против Египта. Но есть у них там и кое-что хорошее. Я с удивлением, например, узнал, что жизнь в кибуцах организована почти как при социализме. Люди там работают по своим способностям и получают по труду. Господствует полное равенство, все общее. Даже едят кибуцники за одним столом. Я считаю, надо нам этот опыт изучать и как-то применить в наших колхозах, если, конечно, будет такое указание партии. Со своей стороны я, несмотря на возраст и болезнь, готов с нашей делегацией отправиться в Израиль, чтобы посмотреть все на месте. Готов даже вступить в коммунистическую партию Израиля и там поселиться, чтобы в трудных условиях бороться за мир во всем мире.

Очень многое хотелось бы еще вам написать, поделиться своими государственными мыслями. Самое лучшее — если бы меня пригласили в Москву, и я там на заседании ЦК при личной встрече с вами и другими нашими руководителями все подробно изложил. Не сочтите мое письмо за какую-то наивность, пишу с большевицкой прямотой все, что думаю.

Остаюсь в ожидании вашего ответа

с коммунистическим приветом

коммунист с 20-летним стажем, участник войны

Самуил Хацкель.

Он еще раз внимательно перечитал письмо, исправляя орфографические ошибки, и удовлетворенно вздохнул. Хорошо получилось, убедительно!

* * *

Господи, что мне в этом безвестном учителе географии? Почему меня так волнует его астматический кашель, его воспаленные мечты и коммунистические идеи, его несчастная — и вместе с тем счастливая — жизнь? Отчего все так столпилось вокруг, и молчит, и глядит на меня полными ожидания очами, и хватает за сердце? Русь-Россия с двуглавым орлом и гимном Советского Союза на стихи Михалкова, с триколором, красным знаменем и Лениным-Сталиным в башке, что же так манит и влечет к тебе? Нет в тебе ни дивных красот заморской природы, ни прекрасных дворцов с мраморными колоннами и затейливыми башнями, ни великих гениев, которые давно спят в земле… Нет в тебе ничего, что достойно любви, но почему же ничем не вытравить из сердца эту любовь?

Только бескрайняя степь на многие версты кругом, и нет вокруг ничего живого, кроме бурьяна, который кое-где торчит над сугробами, да коршун медленно кружит в вышине, озирая необозримые просторы…

«Степь да степь кругом, путь далек лежит…» Давно уже нет на твоей поверхности ни ямщиков, ни троек, и вместо «птицы-тройки» катит по свежему первопутку колхозная полуторка с полупьяным шофером, нагруженная досками и прочей рухлядью. Доедет ли эта машина до райцентра или колесо отвалится по дороге? Бог весть… Какую загадку, Русь, ты загадываешь одинокому путнику, бредущему по твоим бесконечным дорогам? Что заставляет меня так пристально вглядываться через волшебную линзу времени, сквозь окуляры несуществующей империи в крохотную точку на географической карте, в степную деревушку, где коротает свои дни и ночи Самуил Моисеевич, сочиняя свои пламенные послания в ЦК, лично товарищу Хрущеву? Какая вселенская тайна заключена в тебе, Русь? Дай ответ! Не дает ответа…

* * *

Шумит-гремит районный центр Красноармейск. Съехалась сюда на партхозактив вся головка (теперь сказали бы «элита») районного масштаба, партийные деятели и передовики производства. Были здесь, конечно, и председатель сельсовета, и парторг Василий Кизяков, и участковый Митрохин, и все другие герои, описанные в письме Самуила Моисеевича. На совещание собрались в местном Доме культуры, украшенном по такому случаю плакатами: «Семилетку — в четыре года!», «Кукуруза — царица полей!» и другими, не менее впечатляющими. После того, как делегаты отслушали доклады, посвященные достижениям в сельском хозяйстве и международному положению, приняли резолюцию и посмотрели концерт художественной самодеятельности, гости потянулись на заслуженный отдых. Гуляли широко, в банкетном зале единственного на весь райцентр ресторана «Зори Урала». Потом, уже затемно, по хрустящему морозцем снежку вернулись догуливать в своих номерах, в Доме колхозника. И вот, когда уже все песни были пропеты, а водка выпита, когда кислянская «головка» уже находилась в состоянии полного изумления, тогда вот и случилось это самое неожиданное происшествие. Ближе к полуночи в номера прибежал давний знакомец парторга, почтмейстер Толстиков (то есть начальник почты), чрезвычайно растрепанный и взволнованный. Он тяжело дышал и утирал пот со лба. В ответ на немые вопросы Толстиков помахал над головой плотно набитым засургученным конвертом из коричневой оберточной бумаги.

— Как будто толкнуло что — зайди, мол, на почту, проведай! — бессвязно выкрикивал он. — Смотрю — а там вона что! А если б не доглядел? Так и ушло бы в Москву!

Парторг, не дожидаясь объяснений, наконец выхватил письмо у него из рук. Как вы уже догадались, это было то самое письмо вождю от скромного учителя географии Хацкеля.

Письмо прочитали вслух, захлебываясь от впечатлений, — один, и два, и три раза. Потом… Не счесть, сколько проклятий, угроз и пожеланий кары обрушилось на голову бедного Самуила Моисеевича. Слава Богу, в которого он не верил, — он их не услышал. Я думаю, выражения «чертов сын», «шоб тебе зенки повылазили!» и «жидовская морда» были еще самыми безобидными из тех, что вылетали из разъяренных уст кислянских граждан. Да, встречаются у нас на Руси крепкие выражения, так что никакой печати не передать… Потом, когда страсти немного улеглись, а головы слегка протрезвели, стали судить и рядить, что делать с таким негодяем.

— Посадить его, и все! — решительно высказался председатель колхоза.

— Нельзя его посадить! — разъяснил участковый. — Наша партия и органы покончили с нарушениями ленинской законности. Вот если бы он взятки брал…

Все грустно вздохнули. Самуил Моисеевич не брал взяток. Он даже не бил учеников указкой по голове, вколачивая в них знания. Уволить его за профнепригодность? Приедет комиссия из районе, начнутся проверки… Что же делать?

— Шерше ля фам, товарищи! — вдруг изрек Марат Рашидович, директор школы, который кичился своей образованностью. «Как это? Что такое „ля фам“?» — посыпались вопросы. — А вот что, — усмехнулся директор. — Мы его подловим на аморалке и выгоним. Знаю я одну хорошую бабу. По-моему, она влюбилась в этого учителешку. Значит, сделаем так…

* * *

На улице послышались голоса, скрип калитки… В окно ударил луч фонарика. В дверь застучали. «Ой, муж!» — Клавдия, несмотря на свои габариты, проворно залезла в большой сундук, стоявший в углу. Чувствуя, что вот-вот раскашляется, Самуил Моисеевич нервно проглотил таблетку теофедрина. Чего ему бояться? Дурная баба, вот и все.

Громко ругаясь (кого там еще черт принес?), бабка Дарья пошла открывать на стук. Дверь распахнулась. В проеме стояли председатель сельсовета, Егор Кузьмич, и участковый Митрохин.

— Зачем пожаловали, гости дорогие?

— Слышали мы, самогонный аппарат у тебя имеется. Ты что, не знаешь, что у нас самогон запрещен? Надо проверить.

— Тоже нашлись проверялыцики! — храбрилась Дарья. — Какое вы право имеете старуху тревожить?

— Вот оно, мое право! — Егор Кузьмич указал на Митрохина. — Что, разве про Указ не знаешь?

Не обращая внимания на возгласы бабки Дарьи, непрошеные гости, стуча валенками, прошли на кухню. Начали шарить под лавками, заглянули за печку, спугнув мирно спавшего пушистого, рыжей масти кота. С учителем пришельцы даже не поздоровались, он замер у кухонного стола, чувствуя недоброе.

— А там у тебя что такое? — председатель рывком открыл сундук. — Вот это да! — притворно ахнул Егор Кузьмич. — А ну, вылезай.

Из сундука вылезла Клавдия. Вид у нее был, надо сказать, незавидный: измятое ситцевое платье с прилипшими кое-где перьями, длинные растрепанные волосы в курином пуху… От смущения лицо ее пылало. Она застыла на месте, растерянно глядя на собравшихся.

— Вот вы чем тут занимаетесь! — заорал председатель сельсовета. — А еще учитель, географии детей учишь! Мы тебе такую историю с географией покажем!

Женщина, казалось, от потрясения потеряла дар речи и только бессвязно повторяла: «Это все он, он!» — тыча толстым указательным пальцем в сторону Самуила Моисеевича, отводя глаза в сторону. На учителя напал какой-то столбняк. Пораженный предательством, он, волнуясь, нацепил очки и сквозь запотевшие от пара стекла пытался всмотреться в лицо Клавдии, которое расплывалось в глазах, ускользало, двоилось… Ни слова он не мог вымолвить.

— Да ладно, и так все ясно, — оборвал бабьи вскрики участковый Митрохин. — Зайдешь завтра ко мне, Клавдя, напишешь объяснение. Как и что случилось. Ну, а с тобой, — он грозно посмотрел на раскашлявшегося учителя, — мы после поговорим. На партсобрании.

…Потом было то, о чем Самуилу Моисеевичу долго не хотелось вспоминать. На собрании Кислянской партячейки разбиралось его персональное дело. Выступали директор школы, парторг, председатель сельсовета. Само собой, учителя. Все клеймили его «аморальный образ жизни», что было отражено в объяснительной записке Клавдии. Припоминали его высокомерие, зазнайство, недостойные коммуниста, неспособность держать дисциплину. Сбивчивых объяснений учителя никто почти не слушал. Все было и так ясно заранее. Ему вынесли строгий партийный выговор, с занесением в карточку, а назавтра директор милостиво разрешил уволиться якобы по собственному желанию.

* * *

Ссутулившись, поплотнее запахнув ворот черного пальто и завязав под горлом уши солдатской шапки-ушанки, Самуил Моисеевич вышел на перрон и сразу был осыпан крупными хлопьями снега. На плохо освещенном перроне бесновалась метель. Она кидалась снегом в лицо, запорашивала стекла очков, вырывала из руки портфель. Кое-как он добрался до своего плацкартного седьмого вагона, протиснулся внутрь тесного пространства и осмотрелся. Попутчиками Самуила Моисеевича оказались молодая женщина с шустрым четырехлетним сыном, старый бабай в войлочной башкирской шапке и со стороны боковой полки — сельская учительница литературы средних лет. По своему природному любопытству и интересу к протекающей вокруг жизни учитель обычно пытался завязать знакомства, но сейчас он был не в настроении этим заниматься. К тому же старик почти не понимал по-русски, молодая женщина занималась вечно хнычущим ребенком.

С трудом отклонив притязания старого бабая на свою законную нижнюю полку (у меня бронхиальная астма… кха-кха-кха… часто кашляю, нет, это не чахотка, не заразно), Самуил Моисеевич решил попить чаю и поспать, тем более что в поездах он мог спать только четыре-пять часов (его будили приступы кашля). Простыни оказались сырые, поэтому он просто лег на голый матрас, сверху укрылся пальто и начал дремать.


«Письмо в ЦК» — ярко-красным мелькнули буквы в его сумеречном сознании.

* * *

— Дорогие товарищи из ЦК! К вам обращаюсь я! Что же это делается? Меня, честного человека, ветерана, прошедшего всю войну, оклеветали враги! Все эти мерзавцы — председатель и директор школы, да еще участковый. Я тут совершенно ни при чем. Это они уговорили Клавдию! Рассудите сами! Я как коммунист и учитель никак не мог бы изменить жене Татьяне, замечательному человеку и притом кандидату наук. Тем более с Клавдией! Я знаю, они испугались моей критики и решили со мной расправиться. Я вам опишу, как дело было, хоть и надо перед ЦК ставить более крупные, партийные вопросы. Чтоб было объективное представление, дорогие товарищи, тем более что у меня трое детей — Наташенька, Миша и Вовочка. А дело так было, дорогие товарищи. Я сидел в своей комнатке, готовился к урокам. Она сама явилась, без приглашения. «Молочка вам принесла, — говорит, — меда свежего». И ставит на стол литровую банку. Мед хороший, сразу видно, желтый, янтарный. Мог ли я ее прогнать, такую добрую женщину? Усадил ее за стол чай пить. Самовар кипит, чай пьем с медом, наслаждаемся. Жарко… она раскраснелась вся, полушубок скинула и кофту. Волосы длинные, русые по плечам распустила. Туманом все заволокло… Кошка большая, черная, с зелеными искрами в зрачках… По столу тихонько ко мне крадется. Я руками замахал: «Кыш, — кричу, — кыш!» Она «мяу!» — и прыг на меня! Обвилась вокруг шеи, как воротник, когти в плечо вонзила. Пытаюсь сбросить — она еще глубже впивается и рычит. Чувствую — душит, дышать не могу. Насилу скинул ее, к двери побежал. Вдруг пропала кошка. Клавдия смотрит на меня бесстыжими зелеными глазами и смеется, как русалка. Чувствую — совсем пропадаю. Придвинулась ближе, жар от нее, как от печки. Из выреза платья грудь выглядывает, большая, белая… Я отвернулся, будто сморкаюсь, а сам… Но я устоял, клянусь, устоял! Требую полной партийной реабилитации и наказания клеветников!

Но что это?! Откуда вместо Клавдии свинья?! Чушка, грязная свиная харя! Хрюкает и тянется мордой к столу… Письмо мое в ЦК схватила пастью, чавкает. Отдай, сволочь, отдай!!! Товарищи из ЦК, уберите эту свинью! Аз ох ун вэй, за что мне эти цорес? Красные кони скачут… Тройка, и какой шлимазл тебя выдумал? Куда ты несешь меня?

* * *

А может быть, мне и оставить здесь, на этой пропахшей клопами и пылью плацкартной полке героя моего в минуту, злую для него, как Пушкин своего Онегина? Но читатель наверняка ждет окончания истории. Вероятно, ему мерещится такая картина.

Поезд медленно подползает к перрону М-ска. Самуил Моисеевич тщетно пытается что-то разглядеть сквозь заледенелое стекло. Потом собирается, укладывает в кулек припасы — недоеденный плавленый сырок и горсть липких конфет-подушечек. Все это вместе с электробритвой «Харьков» и вафельным полотенцем — в свинокожий портфель (помните, в начале рассказа?). Надевает на плечи рюкзак колхозного типа, завязывает уши солдатской шапки-ушанки и потихоньку выходит на платформу — прямо в объятия жены и детей.

— Приехал! Наконец-то приехал? А что ты привез?

Они мирно на трамвае (стук-стук-стук…), приветствуют дворничиху, яростно скребущую лед, заходят в подъезд (о долгожданное тепло и свет цивилизации!), и жизнь катится дальше по рельсам судьбы, и Самуил Моисеевич забывает (не сразу, месяца через два) о нанесенных ему обидах и оскорблениях.

Но все могло быть иначе…

Пыхтя, выпуская клубы пара, поезд подкатил к вокзалу. Торопясь, чувствуя во рту горький привкус лекарства, Самуил Моисеевич уложил свой скарб, взвалил на спину свой рюкзак и вышел на платформу. Его никто не встречал. Тоже мне жена! Посылал же ей телеграмму. Он побрел вслед за остальными на остановку. Трамвая долго не было, Самуил Моисеевич устал и замерз. Раздраженно пнул ногой картонную коробку (под ней оказался камень). Чертыхаясь и прихрамывая, влез в трамвай, нашел свободное место. По дороге к дому опять нахлынули мрачные мысли. Что, доннерветер[7], случилось? Почему Татьяна не пришла? Может, заболела? А вдруг она решилась изменить ему с Блохом или Котовым? (Самуил Моисеевич давно ее в этом подозревал.)

— Брось, Самуил, ерунда, — убеждал он себя непонятно чьим голосом. — Все обойдется. Вот и знакомая пятиэтажка.

У подъезда дворничиха скребла снег лопатой. Окликнула:

— Все ездишь, старик? Доездишься, смотри!

— Какой я ей старик? — он провел рукой по щетине на подбородке. — Грубая, невоспитанная женщина.

Поднялся на третий этаж, долго звонил. За дверью — тишина. «Никто не ждет вечного странника», — горько подумалось. С трудом открыв дверь (замок заедал), вошел. Дома никого. Дети, понятное дело, в школе. Но где же Татьяна?

В комнате на столе белела записка. «Уехала на конференцию по зарубежке в Свердловск. Котлеты в холодильнике, ешь, Таня». Резко закололо в груди. Он еще раз непонимающе прочел записку. Почему не дождалась?! Знаю я эту конференцию! С Мишкой Блохом укатила, от семьи отдохнуть. Бабник, алкоголик! То-то они перемигивались при моем отъезде.

Волна непонятной черно-зеленой мути накрыла его с головой. Очки свалились на пол. Самуил Моисеевич слепо, растерянно шарил по грязному полу. Наконец, нашел. Зачем-то, спеша, выгреб лекарства из маленького шкафчика, сразу всю кучу: теофедрин, солутан, пирамидон. Запихал в рот, не считая, целую горсть таблеток, запив холодной водой. Потом рассеянно пробежал глазами лежащую на столе газету (последняя страница, объявления о разводах), начал читать дальше, уронил на стол голову… Так его и нашла соседка по коммуналке, случайно заглянувшая за солью.

Потом — «Скорая», больница, реанимация… Самуила Моисеевича без особого труда откачали, через неделю выписали. Вскоре все выяснилось — Татьяна Леонидовна и правда вернулась с конференции, дети приходили в больницу, приносили яблоки, кислую капусту…

Что было на самом деле? Какой вариант — ложь, а какой — правда? Я не знаю ответа. Пусть решает сам читатель.

А если третье — вовсе фантастическое? Послали товарища Хацкеля с секретной миссией на историческую родину, на что он и намекал в письме лично Никите Сергеевичу? Все может быть, господа, на этом свете.

Прощайте, Самуил Моисеевич, учитель географии и астрономии, энтузиаст планетариев. До встречи… там, где все мы встретимся когда-нибудь — «на этом береге зеленом, где смерти нет и свет в окне…»[8]

Загрузка...