Когда я начинаю рассказ со слов — много лет тому назад, то чувствую себя стариком и, будучи уверенным в том, что это не так, заменяю эти слова на другие, и представьте себе — чувствую моложе. Особенно когда рассказываю о маме и о своем детстве.
Я пишу о событиях так, как их запомнил, пусть не ругают меня читатели, если увидят искажения фактов, это все-таки рассказ, а не учебник истории.
В женском общежитии, где я вырос и где мама моя работала комендантом, жила женщина по имени Физа. Я не помню ее внешности, фамилии, помню, что звали ее Физа, и все. Однажды она пришла к нам домой и, плача, показала какой-то документ. Как сказала потом мама кому-то из знакомых, это было уведомление об исполнении решения суда расстрелять Физиного мужа Сашку за изнасилование и убийство старухи Ривки Сосиной. Еще мама рассказала о предсказании своего отца, старика Якова, который был самым известным толкователем снов в поселке Биракан и его окрестностях.
Старик Яков был чахоточным, не работал и потому мало спал, а мало спал потому, что не мог работать и уйти на фронт, и сильно переживал по этому поводу. У Якова было трое детей: моя мама, ее старший брат Михаил и младшая сестра Майя. Дети постоянно хотели кушать, а на еду зарабатывала только жена, известная в те годы портниха Эстерка Герштейн. Я не стану утомлять вас подробностями устройства быта еврейской семьи, скажу лишь о том, что у чахоточного Якова было время подумать о жизни, о совпадении снов и их смысле. В те годы люди больше нуждались в предсказаниях, чем сейчас в гороскопах, потому что шла война, и она поделила семьи на ушедших на фронт и на ждущих с фронта. Недосыпающие от войны люди как сводки информбюро обсуждали сны, потом шли к Якову. Он, в свою очередь, внимательно слушал людей и что-то предсказывал, что, говорят, сбывалось.
В 1943 году Ривка Сосина, самая красивая женщина в Биракане, получила извещение о том, что ее муж Иосиф пропал без вести. Все плакали, а она не верила и пришла к старику Якову и рассказала, что Иоська ей приснился, сказал, что придет, когда наберет в тайге орехов, чтобы продать и купить новый дом. Потом якобы Иоська сел в поезд и поехал куда-то, а она, Ривка, кричала, чтобы он не ехал, что в бираканских сопках и так полно орехов, но Иоська не послушал ее. Старик Яков сказал, что сон хороший, Иоська вернется, и еще сказал, что ему, Якову, надо отдохнуть. Ривка вышла, и пока она шла до ручья, все слышали, как она плачет.
Уж кто-кто, а Эстерка знала, что муж ее Яков может не сказать всего, потому что людям сейчас плохо и без плохих предсказаний. Яков всегда брезговал обманом, считал, что промолчать это не значит обмануть.
— Яков, — спросила Эстерка, — Иоськи уже нет?
— Иоська придет когда-нибудь. Но жить они не будут. Ривка умрет плохой смертью… Скажи мне, Эстер, зачем об этом знать Ривке?
— Куда ночь, туда и сон, — неуверенно произнесла Эстер, махнув рукой в сторону.
— Иоська придет, — твердила Ривка всем, кто ее спрашивал. — Иоська придет, так сказал старик Яков.
И люди верили.
Когда война закончилась, Яков был еще жив. А Иоська все не приходил и не приходил.
— Иоська придет, — твердила Ривка, — так Яков сказал, он никогда не обманывает.
И Иоська пришел. Где он был еще год после войны, никто не знал. Иоська пришел, и Ривка, ждавшая его до сумасшествия, тронулась умом от счастья. Когда Иоська вошел в дом, она посмотрела на него и спросила: «Ты принес орехи?» Говорят, она была самой красивой сумасшедшей из всех, кого знали в селе.
Иоська тоже был очень красивым и сильным. Он прошел войну и, как потом узнали, плен, но жить с Ривкой у него не получилось. И он ушел. Куда и к кому — никто не знал. «Иоська придет, — твердила Ривка, глядя на свое отражение в ручье, — он соберет орехи и придет, Яков так сказал».
В 1956 году умер Яков. Его хоронили в гробу, как хоронили русских. Но после похорон в доме собралось десять мужчин (миньян), они молились и ели хлеб, макая его в вино, а под окнами дома бродила старуха с седыми космами. Она держала в руках истрепанное извещение о без вести пропавшем и все твердила: «Иоська придет». Мужчины не слышали ее, они молились.
…В особой камере Хабаровского следственного изолятора, в камере смертников, от скрежета дверей проснулся Физин муж Сашка. Едкий дым седыми космами Ривки Сосиной плеснул из пистолетного ствола в его лицо. Склонившись над расстрелянным, доктор констатировал наступление смерти, а прокурор поставил точку в протоколе возмездия.
Со временем я стал замечать, что плохие сны сбываются гораздо чаще, чем хорошие. Вот, например, как говорила моя мама, что-то помнящая о снах от своего отца Якова, если снится рыжая собака, то это обязательно к врагу и неприятностям, которые надо ждать от этого врага. И что вы думаете? В армии, а служил я в стройбате, однажды мне приснилась рыжая собака, которая меня кусала. Весь день я избегал конфликтов и драк — а там, где я был, избежать их было трудно. Ночью мы вернулись с завода, где добросовестным солдатским трудом исполняли гражданский долг перед Родиной. В казарме, куда я вошел последним, было необычно темно и шумно, брань смешалась с криками боли — шла резня между русскими и азербайджанцами. В драке никого не волновало, что я еврей, а посему уже через минуту кто-то ударил меня заточкой снизу вверх. «Вот вам и рыжая собака», — подумал я. И еще подумал: вот почему, оказывается, когда я говорил бабушке, что мне приснился дурацкий сон, и пытался рассказать его, она махала рукой в сторону и ворчала: «Дуракам дурацкие сны снятся. Посмотри в окно и скажи: куда ночь, туда и сон».
Этой ночью мне приснился Серега Курков, мой друг и одноклассник, которого уже пятнадцать лет как нет в живых. Серега играл на гитаре и пел какую-то блатную песню. Хорошо пел. Странно, при жизни Серега знал лишь две строчки из песни — «Упала птица в камыши, лишили лебедя полета…». Утром я вспомнил свой сон, Серегу, и вдруг вспомнил, что чуть ли не больше водки он любил квас, который делала моя мама. Еще я вспомнил, что мамин квас нравился не только Сереге. Вот в связи с этим я и решил рассказать вам историю, вовсе не смешную, но замороченную, как сама Рива Яковлевна Драбкина.
Когда наступало лето, про мамочкин легендарный квас вспоминали все, кого жара заставала в районе дома № 25 по улице Шолом-Алейхема в городе Биробиджане. Изделие готовилось и содержалось в подполье в огромной бутыли. Квас никогда не заканчивался. Когда и чем мама заправляла бутыль, я не помню, но она всегда была полной. После кружки кваса или тарелки окрошки, сделанной на его основе, жить становилось легче и веселей, как от песни веселой, написанной на музыку Исаака Дунаевского.
Был июль, и была жара. Шел капитальный ремонт лучшего молодежного общежития города, и делали ремонт лучшие сантехники, маляры и электрики биробиджанской швейной фабрики. Производство работ курировал сам Аркадий Моисеевич Пищиц — заместитель директора по капитальному строительству. Он был строгий человек, и его боялись, но все равно пили, перед работой, во время работы и после нее. И это прощалось. Однако всякому явлению, и пьянству в том числе, бывает предел. Кого уж точно не прощали даже в те времена, так это того, кто пил вместо работы. Увы, именно тогда комендант лучшего общежития Драбкина прослыла организатором коллективной пьянки, поставившей под угрозу выполнение плана ремонта общежития.
Что вы думаете, имея кучу забот, двух балбесов и женское общежитие, где если тебе не родят кого-нибудь, то будут курить в комнате, можно всегда помнить о том, что делаешь? Так вот, однажды она вовремя не процедила квас, и он забродил больше обычного. Это огорчило бы кого угодно, только не мою маму — она добавила туда горсть дрожжей для усиления эффекта. А поскольку не была мастером виноделия и браговарения, то для крепости стала сливать в бутыль невесть откуда бравшиеся остатки водки. Полученное изделие было жидкой валютой для расчетов при производстве многочисленных хозяйственных работ, которые не под силу женщине, имеющей в наличии одну левую руку. Настоящий квас настаивался в другой такой же бутыли, стоящей рядом с почти убойным зельем.
Был июль, и была жара, даже утром. Первыми в дверь постучали два сантехника:
— Ривочка, не угостишь квасом?
Чтоб Ривочка не угостила — такого не было, и это знали все. Она заставила маляров достать бутыль из подполья на их и, как потом оказалось, на свою собственную голову. Они выпили по кружке, попросили еще по одной и, пожелав маме здоровья, вышли. Следом зашли маляры, и процедура повторилась. Потом заходили все: электрики, разнорабочие и даже дворник-фронтовик дядя Саша Сергеев, ему тоже нашлась работа и кружка квасу. Маме и в голову не могли прийти последствия ее гостеприимства. Она и забыла вовсе, что бутылей в подполье две.
Содержимого бутыли становилось все меньше. Ну сами подумайте, что, у мамы было время стоять с мерной кружкой? А работа все не начиналась. Приди раньше Аркадий Моисеевич Пищиц, может быть, все и обошлось бы, но у него было много объектов.
…На улице Пищица встретили только тополя, от стыда покачивающие кронами, а на вахте — вахтерша тетя Рива, произносящая с десяток еврейских проклятий пьяницам, непонятно где и на какие деньги накануне зарплаты умудрившимся напиться. Что-то плескалось в бетономешалке, и это что-то брызгало на лицо спящего рядом маляра дяди Васи. Дядя Вася языком пытался дотянуться до носа, так как ему было щекотно, но не мог и потому нервничал. Дворник-фронтовик дядя Саша спал, не выпуская из рук метлу, как автомат «ППШ», в любое время готовый к атаке. Комната, временно оборудованная под бытовку, была наполнена телами передовиков социалистического труда. Дверь бытовки подпирала опустошенная бутыль из-под кваса.
— Драбкина! — крикнул заместитель директора, и его услышала только та, к кому он обращался. Вахтерше было не до него, она метлой перекатывала по земле мужа фронтовика, как ком сухих листьев.
— Драбкинаа, ты где была, когда они нажрались, как свиньи?
С убежденностью, свойственной настоящим членам Коммунистической партии, с наивностью ребенка детсадовского возраста мама объясняла, что была на фабрике, потом съездила в подшефную школу, а потом — это разозлило Пищица больше всего — отлучилась, чтобы покормить и напоить свиней.
— И последнее тебе удалось, — печально изрек куратор ремонта. На запотевшем циферблате часов главного фабричного строителя стрелки показывали время безнадежно потерянного обеда. А тут еще духота, запах краски и пьяных мужских тел.
— Драбкина, — уставшим голосом спросил Аркадий Моисеевич, — квас у тебя еще остался?
Дядя Миша умер с шуткой на языке и с улыбкой, которую позволял себе крайне редко. О том, как он умер, я расскажу чуть позже, а пока прошу вас, выкиньте из головы это грустное вступление, ибо о таких людях, как дядя Миша, не принято говорить в прошедшем времени, дядя Миша один из самых прекрасных шутников нашего города — города, некогда богатого такими людьми, как он.
Дядя Миша Азерлян, хоть и носил армянскую фамилию, был безнадежным евреем. Он работал электриком на швейной фабрике и редко улыбался. Но именно после него остались в нашем городе бессмертные выражения: «Спасибо, я пешком постою» — это на предложение присесть, а на предложение покушать он, как правило, отвечал: «Спасибо, я вчера обедал».
Лучшим дяди-Мишиным другом был пес Туман. Почему лучшим? Дядя Миша объяснял это двумя причинами. Туман приносил и подавал ему комнатные тапочки, и это было очень важно, потому что при приступе радикулита хозяину было трудно нагибаться. Еще потому, что, присев у его ног, Туман никогда не просил поделиться выпивкой — для счастья ему хватало и закуски.
Как многие электрики того замечательного времени, дядя Миша любил выпить. Но, заметьте, он никогда не был пьяницей, и если кому-то придет в голову его таковым назвать, то пусть у него язык отсохнет раньше, чем он это произнесет. Естественно, когда дядя Миша выпивал — он шутил чаще, чем тогда, когда хотел выпить и болел с похмелья.
Проживая в коммунальной квартире, как и большинство трудящихся города Биробиджана, дядя Миша любил пошутить с соседями. Я уже и не помню, какими были их имена и фамилии, да это и неважно. Назовем одних — Шира и Мейер. Люди они были не вредные, просто любили что-нибудь подслушать, кому-нибудь рассказать. И еще они очень страдали от отсутствия чувства юмора, которого, как вы уже поняли, было в избытке у дяди Миши. Зная эту соседскую привычку, дядя Миша доставлял старым людям немало хлопот. Он, например, зная, что старики любят подслушивать через замочную скважину, поднимаясь со своего первого этажа на его второй (дал Бог им здоровья), и при этом не выносят табачного дыма, пускал в упомянутое отверстие дым известного на весь мир «Беломорканала». Естественно, в тот момент он курил «Беломорканал» не в затяжку, то есть без вреда для собственного здоровья, и делал это до тех пор, пока маленький тамбур не наполнялся скрипучим старческим кашлем. После этого только раздавался стук в дверь:
— Мищеньки, у тебя ничто не горит?
— Боже упаси, мне бы Туман сказал если что…
Вернувшись однажды домой в обычном для себя состоянии, после того как удалось слегка подхалтурить (для несведущих — это значит подработать), дядя Миша решил порубить на части мясо, доставшееся ему, естественно, по блату. Ну, скажите мне, кто в те годы мог достать мясо обычным способом, то есть купить в магазине?
Как это ни странно, но приход дяди Миши домой с пакетом в руках Шира и Мейер не заметили, видимо, кроме бдения у замочной скважины у них были и другие дела. К тому же, как уже было замечено, они жили на первом этаже в старой деревяшке Швейного переулка, а дядя Миша на втором. Так что пакет с мясом они обидно просмотрели. Дядя Миши поставил у печки чурку и начал рубить мясо, чтобы Сара, а именно так звали его жену, могла что-нибудь приготовить. Примерно на восьмом ударе топора в дверь постучали.
— Кто там? — спросил дядя Миша.
— Мищеньки, эти соседка Шира, что ти делишь, Мищеньки, с такой грохот?
— Рублю подполье, — не задумываясь, крайне серьезным тоном ответил дядя Миша.
— Мищеньки, таки рубишь нам на голова?
— Я не знаю, прорублю — увидим. А без подполья плохо — ни картошку хранить, ни кусок мяса спрятать.
К счастью, прежде чем вызвать милицию, Шира и Мейер побежали на фабрику, где Сара работала швеей. Это было недалеко, сбегать на фабрику. Они бежали и что-то кричали всю дорогу. Что именно они кричали, точно не скажу, мало того, что я не знаю идиш, так меня там еще и не было. Они прорвались в цех и сообщили Саре, что «Мищеньки сошли с ума пьяным, и теперь им на голова рубит подполье». Назад они бежали уже втроем.
Дверь квартиры была не заперта. Пес Туман, лучший друг дяди Миши, и его хозяин смотрели на Сару спокойно и даже с некоторым удивлением.
— Что случилось, Сара? — спросил дядя Миша, не поднимаясь с дивана. А Сара уже закатывала дорожки, проверяя целостность полового покрытия.
— Ты что тут рубил, мишигинер? — спросила Сара.
— Мясо, — с серьезным видом глядя на соседей, стоящих за спиной Сары, ответил дядя Миша. Он не улыбался. Он смотрел на соседей печально. — А что случилось, Сара?
— Ты рубил подполье?
— Сара, я что, сумасшедший? Туман, скажи ей, ты же меня давно знаешь…
Даже не залаяв, Туман с презрением посмотрел в сторону соседей, после чего, взяв зубами комнатные тапочки Сары, принес их ей. Он был так воспитан.
За много лет до смерти дяди Миши я ушел со швейной фабрики, где работал токарем. Я переехал в другую часть нашего прекрасного города и о смерти дяди Миши узнал случайно. Впрочем, если бы не узнал, было бы лучше. Дядя Миша до сих пор был бы жив для меня, а так…
О его смерти рассказала мне мама, которой уже тоже нет.
Мама рассказала мне, что дядя Миша тяжело болел раком. Он уже не пил и не ел. Но однажды он попросил Сару принести ему красного вина. Быть может, в первый раз Сара принесла ему бутылку вина и даже сама налила полстакана. Дядя Миша выпил и захрипел.
— Мишка, ты умираешь? — спросила Сара.
— Ну что ты, Сарочка, я что, сумасшедший? Туман, скажи ей, ты же меня давно знаешь…
Дурачок, придурок, как вам больше нравится, так можете и перевести с идиш это замечательное, доброе еврейское слово. Такие есть в каждом городе. Мишигинер — не обязательно пациент психиатрической больницы. Мишигинер — человек, живущий рядом с нами, имеющий странности, которые несколько отличают его от других, правильных, но абсолютно неинтересных людей.
Мишигинер — особенность города нашего замечательного детства. В каждом районе, на каждом предприятии были свои мишигинеры. Их знали все, над ними смеялись, но никто не обижал — это считалось грехом. Впрочем, слово «грех» вряд ли уместно в данном случае, поскольку относится оно к разряду религиозных, а мы в те годы верили только в себя, а кто-то еще и в Коммунистическую партию Советского Союза.
Хороший мишигинер — подарок любому коллективу. А что вы думаете, легко восемь часов простоять у станка рабочему, пусть даже «Победителю социалистического соревнования», отработать смену и не улыбнуться ни разу? Не то слово — наказание. А удивительное и, главное, смешное — всегда рядом.
На заводе «Дальсельмаш», а может, в другом замечательном дружном коллективе, тоже был свой мишигинер. Ну, абсолютный мишигинер, в полном и переносном смысле этого удивительного еврейского слова. Звали его распространенным в те годы именем Арон. Он работал смазчиком в цехе и был гордым хозяином будки для хранения масел, а также пары масленок. Через определенный период времени Арон покидал будку и выходил в цех с масленкой в руках, обеспечивая бескоррозийную работу станков и агрегатов.
В один из душных летних дней, в момент добросовестного исполнения своих трудовых обязанностей по пути следования к станку, жаждущему смазки, Арон встретил инженера по технике безопасности и еще одного такого же инженера, максимально перегруженного непосильной работой. Назовем его инженером по подготовке кадров. Такие имелись на каждом уважающем себя предприятии. Итак, два «инженера», встретив Арона, с лицами, не обещающими ничего хорошего, спросили строго:
— Как называется ваша должность и что вы здесь делаете?
Арон ответил, что он смазчик, что у него есть будка и масленки и что он исправно смазывает станки.
— А знаете ли, товарищ смазчик, что вы грубо нарушаете технику безопасности, работая с вредными маслами без противогаза, и за это полагается штраф в размере десяти рублей?
Не то чтобы Арону стало плохо, ему стало очень плохо, и он закричал, что это несправедливо, что он готов носить любой противогаз, а десяти рублей у него просто нет и быть не может, потому что он получает в месяц всего шестьдесят рублей.
Переглянувшись между собой, «инженеры» отнеслись к Арону с пониманием, но сообщили при этом, что помочь ему ничем не могут, потому что у них нет противогазов, а вот право наказать Арона есть. Арон уже искренне плакал, когда в проходе цеха появился заводской пожарник, или ответственный за противопожарную безопасность. Он был хороший мужик и по просьбе «инженеров» мог оказать сочувствие Арону и дать ему противогаз. Это было спасением, но главный пожарный, не улыбнувшись, сообщил, что противогаз не имеет бачка, он оснащен только шлангом. «Инженеры» согласились пойти на нарушение и не наказывать Арона при том условии, что тот немедленно наденет противогаз и приступит к работе. Арон согласился, однако и тут его ждало разочарование. Размеры противогаза не позволяли поместиться туда голове Арона, потому что нос его был огромных, но не удивительных для его национальности размеров. По трагическому стечению обстоятельств, этот фактор просто выпал из поля зрения гениальных советских конструкторов. Но «инженеры», видимо, не напрасно их так называли, моментально придумали выход из создавшейся чрезвычайно сложной ситуации, и предложили вырезать в противогазе отверстие для носа, что, с согласия Арона, сделано было незамедлительно. После того как все участники событий дружными усилиями втиснули голову Арона в противогаз, смазчик направился к станкам…
Шутники, первыми насладившись результатами своего плодотворного труда, скрылись с места происшествия уже через пять минут. Когда Арон в противогазе с носом наружу и со шлангом, который поместили в карман брюк, вышел смазывать станки, работа в цехе была сорвана окончательно и бесповоротно. Цех был ввергнут в истерику, и лишь оставленные на время станки укоризненно молчали, а Арон наотрез отказывался снять противогаз даже по требованию бригадира.
Потом было партийное собрание, заседание партийного бюро и строгие выговоры с занесением в партийную учетную карточку каждому, кто был причастен к розыгрышу. Заодно наказали бригадира, мастера и начальника цеха — за срыв плана.
Семе не повезло. Он тоже был порядочный мишигинер, но на предприятии, где он работал, должности смазчиков предусмотрены не были. По традиции того времени, все должны были работать, и мишигинер в том числе. Проблема — куда его пристроить. На фабрике, относившейся к предприятиям легкой промышленности, работали в основном женщины, а Сема хоть и мишигинер, но мужчина. Впрочем, мужские руки нужны везде, главное, чтоб росли они не из… А в нашем случае они росли как раз оттуда. Тот, кто видел, как Сема работает, обязательно желал ему, чтобы у него руки не болели… по самые локти.
Для начала Сему пристроили в РСЦ — ремонтно-строительный цех — маляром. Его первым заданием было покрасить полки в складе. Работа не сложная, хотя душная. Но если вы ждете, что я опять начну вам рассказывать про противогаз, то ошибаетесь. Ничего подобного там не произошло. Сема приступил к работе, а когда бригада ближе к обеду пришла его навестить, то стала свидетелем изумительного зрелища. Сема, покрасив нижнюю полку, залезал на нее и красил следующую, верхнюю, и так до самого потолка. В итоге все имели цурэс[3], и Сема в первую очередь.
Но куда-то же его надо было девать, а куда? Бригада маляров не попрекала Сему куском хлеба, который для него зарабатывала, а нашла ему все-таки применение — Сема стал гонцом. Он мог сбегать и принести краску из склада, газировку из автомата, водку из магазина — последнее для бригады было немаловажно. Все тайные ходы и выходы с территории фабрики Сема знал лучше, чем вахтеры-охранники. Но и тут не обошлось без конфуза. Выйдя через проходную за водкой, на обратном пути Сема решил сократить путь и полез через фабричный забор. Он взял высоту путем неимоверных усилий, и высота ответила ему тем же — она взяла Сему. Ему оставалось только спрыгнуть вниз на фабричный двор, но именно это сделать не представилось возможным. «Почему?» — спросите вы. Так ведь осень. А рабочие куртки в те годы шились не в дружественном нам Китае, потому они были крепкими и надежными, как вся наша легкая промышленность. Зацепившись курткой за забор, Сема повис на нем, и все попытки сняться самостоятельно успехом не увенчались.
— Все очень просто, — скажете вы. — Расстегни куртку и спрыгни вниз.
Может, куртку Сема и оставил бы на заборе, а как быть с водкой? Это настолько бы возмутило общественность, что Семе мало бы не показалось. Кстати, куртки тоже в те годы на улице не валялись. Сема висел и ждал. А что может быть полезнее в процессе ожидания, нежели здоровый сон. И Сема уснул. И был разбужен лично директором фабрики, который совершенно случайно проходил мимо. Он позвал мужиков, и Сему сняли с забора вместе с курткой и водкой…
Потом его отправили в пионерский лагерь. Нет, не вожатым и не воспитателем, ни в коем случае, — маляром в той же бригаде, но подальше от производства. Мужики, приехавшие ремонтировать лагерь, естественно, не могли допустить его к малярным работам. Ему поручили жарить рыбу. В бытовке имелась газовая плита, Сема сказал, что умеет ею пользоваться, и все… Мужики ушли работать и пообещали в одиннадцать явиться к завтраку.
В рационе маляров на завтрак полагается минимум сто граммов водки, иначе работы не будет. Рыба стояла на столе, водка тоже, и все это обещало изумительную радость. После первой стопки грубые от работы руки маляров потянулись к рыбе. Попробовав ее, мужики начали выбегать из бытовки, а когда возвращались — спрашивали, что Сема сделал с рыбой? И Сема отвечал, что он ее жарил.
— А как ты ее жарил, мишигинер? — догадался спросить бригадир дядя Саша, и Сема ответил, что рыбу, как и полагается, он обвалял в муке, которую взял в бачке. И он таки показал, где взял муку. Мужики посмотрели в сторону бачка, развернули его (чего не догадался сделать Сема) и прочли надпись. Даже такие мишигинеры, как Сема, в те годы умели читать. И надпись на бачке Сема успел прочесть раньше, чем это сделали мужики, и потому был уже недосягаем для них. «Хлорка» — было написано красной краской на том самом алюминиевом бачке.
Сему в тот день так и не нашли, а в городе Сема подал заявление об уходе из бригады маляров по состоянию здоровья. Запах краски ему был явно противопоказан.
Таких мишигинеров в нашем городе больше нет. И это грустно.
Помнишь, мама, я обманул тебя, сообщив, что мне залечили гастрит и я могу идти в армию? Терапевт из медкомиссии военкомата, твоя подруга, сказала, что гастрит как был, так и остался, она предлагала отсрочку. Я отказался и ушел… в стройбат, а мечтал о пограничных войсках. Я был тогда дураком, мама?
— Ты хорошо сохранился, сынок, — отвечала мама, покручивая левой рукой у виска. И снова становились очевидными две вещи: наличие у нее чувства юмора и отсутствие правой руки.
Стройбат — неизбежная закономерность, ожидавшая двоечника, дважды не поступившего в юридический институт. Уход в армию был событием для меня и вечным удивлением для мамы. И что с того, что ее сын плохо учился в школе? А увлечение техникой? Яша Рабинович, мастер цеха, куда мама привела меня после школы, говорил, что из меня вышел неплохой токарь, учитель по классу баяна хвалил технику игры.
— В конце концов, — кричала мама, — мой сын три года занимался боксом, и вот на тебе — «стройбат»!
— Он тебе нужен, Саша? — спрашивала мама.
— Нужен, мамочка.
Не только мне, но и многим в те годы было известно, что ангарский военно-строительный отряд не столько армия, сколько сообщество уголовников, наделенное правом беспредела. Но, видно, именно стройбат нужен был мне, воспитанному очкарику, чтобы научиться выживать, слышать и чувствовать опасность.
Несколько лет спустя я, тогда секретарь Биробиджанского райкома комсомола, приехал в село Красивое, где так называемые посланцы комсомола с приличными сроками за спиной вместо геройского труда на агрегате витаминно-травяной муки устроили пьяный шабаш. Требования Устава ВЛКСМ и постановление XVIII съезда комсомола для них были неубедительны. Они пили водку, а я пытался их усовестить. Но, к счастью, дарованному мне стройбатовским опытом, я скорее почуял, чем увидел, нож в руках у «комсомольца». Убежать? Без проблем, да только еще один обладатель комсомольской путевки уже перекрыл дверь. Это была петля, как сказал бы мой армейский друг Сашка по кличке Хрипатый.
— Земляк, — сказал я, поскольку терять уже было нечего, — перо без дела не достают, такие понты для фраеров, давай о людском…
Внешность моя явно не соответствовала произносимому тексту. Он убрал нож и предложил выпить. Поладили. Утром агрегат работал и пошла «витаминка». Я возвращался в город, где, расскажи обо всем маме, вновь услышал бы безнадежную констатацию факта моей вечной молодости. Как необходима, но скучна мудрость.
Пройдет два-три года, и в Биробиджане появится первая молодежная независимая газета «Взгляд». Мы будем делать ее вместе с Леонидом Школьником, известным в те годы журналистом. Каждый номер — взрыв, скандал, разоблачения. Азарт — профессиональное заболевание журналистов. Потом становится скучно. Чем больше свободы для прессы, тем слабей реакция читателей. А хочется результата. Чтобы как в кино — найти и обезвредить.
Именно тогда в жизни должен был появиться Сергей Мартынов — умница, Следователь, Богом поцелованный, потом судья областного суда и большой любитель Высоцкого. Мы пили чай и говорили о книгах, курили «Беломор» и читали Галича. Если честно сказать, Сергей появился гораздо раньше, просто тогда пришло время принятия очередного нестандартного решения.
— Хватит валять дурака, займись делом, — сказал Сергей. Странно, мне казалось, что ему нравится, как я пишу. Он угадал-таки то, о чем я подумал. — Мне нравится, как ты пишешь. Пиши на здоровье, но займись делом.
Мама тогда была за границей и по традиции все узнала последней:
— Тебе тридцать четыре года, и ты уходишь работать следователем. Тебе плохо в газете?..
— Мамочка, я просто не успеваю повзрослеть, мне некогда.
В первый же день работы в прокуратуре города я принял три дела в производство и заболел всеми тремя.
— Ты хорошо сохранился, сынок…
Уже через неделю один из бывших коллег-журналистов пустил слух о том, что Драбкин ушел из редакции в прокуратуру всего на полгода, чтобы написать книгу. И кто же это вам сказал, друзья мои? Быть может, мама? Она слишком хорошо меня знает, чтобы сказать глупость. Все только начиналось.
Нет ничего азартней и увлекательней игры со скучным названием «предварительное следствие». Шахматы отдыхают, преферанс — скучнейшее из занятий. Можно играть без козырей, но при этом иметь пять тузов в одной колоде. Я по сей день надеваю белую рубашку и галстук, когда иду слушать приговор. В суде театр наших почти военных действий опускает занавес…
Ситников по кличке Сито ходил вокруг меня кругами месяц, а я ходил вокруг его жены. Мы с ней часами говорили об одном и том же: о том, как она и Сито нужны друг другу, а еще ему нужны дом и дети. Кстати, я тоже нужен ему, потому что, если наша встреча не состоится вовремя, он наделает кому-нибудь еще отверстий в области живота. Вряд ли тогда ему удастся, как говорил он, «все по сути раскинуть нормальному следаку». Все мы нужны были Ситу гораздо больше, чем пистолет, который он прятал даже от самого себя. Ситников верил жене, а она день ото дня все больше верила мне. И он позвонил, чтобы сдаться. Он просил приехать за ним без милиции и на такси. Я приехал, как он просил. Прямо в машине он начал рассказывать, как и за что расстреливал из пистолета «ТТ» своего друга и подельника. Я думал, что таксист совершит ДТП, но он доехал до прокуратуры и не хотел брать денег. Казалось, даже жалел, что не услышит продолжение рассказа.
Это кто же вам сказал, что у нас нет места творчеству? Да сколько угодно! Лет через пять из-под края рабочего стола, бесцеремонно отодвигая протоколы, на бумагу полезут стихи. Их не будет интересовать оперативная обстановка и наличие времени. Им будет безразлично даже то, что содержание их не соответствует характеру работы. Чуть позже придет понимание, что стихи — это лекарство, принять которое настало время. Вместе с этим понимаешь, что стихов об убийствах быть не должно, они обязаны быть добрыми.
Когда вышел мой первый сборник стихов, мамы уже не было. На сей раз она, быть может, сказала бы, что мне и не в кого быть другим.
Бригаду называли еврейской вовсе не потому, что в ней работали евреи. Это был коллектив будущего, светлого будущего победившего всех нас социализма. Будущее виделось веселым, как вся еврейская бригада, неунывающим, как Гриша Сигалович, добрым, как Аркаша Гуральник, мудрым, как Изя Турок, беспечным, как старик Бэрик. А каждый из них был уникален и вносил свою лепту не только в победу самого социалистического соревнования нашего города, но и в формирование хорошего настроения у всего интернационального фабричного народа. Все начиналось утром с перекура, еще до включения станков.
— Утром как обычно, — вещал кому-то старик Бэрик, — я разбудил Сурочку и сделал свои мужские дела. Потом позавтракал бутербродиком и сюда, что делать?
— Бэрик, мало верится, что ты по утрам с Сурочкой еще можешь делать свои мужские дела.
— А что тут такого? Подумаешь, взял помойное ведро, вынес на улицу.
Бэрик был неповторим. Все в его доме решала Сурочка, во всяком случае, так считали в бригаде. Поэтому если у Бэрика, приехавшего на месяц в колхоз на сельскохозяйственные работы, с собой не было электробритвы, то «ее в рюкзачок не положила Сурочка».
— Изечка, — просил он дядю Изю Ярмаркова, — ты не дашь мне побриться свою бритвочку, потому что мою бритвочку Сурочка не положила в рюкзачок.
Потом с наслаждением брился чужой электробритвой, приговаривая при этом:
— Изечка, где ты взял такую хорошую бритвочку, скажи мне марку?
— Эта марка — «Берцк», — гордо отвечал дядя Изя. — А чем тебе она так понравилась?
— В первый раз в жизни, — говорил Бэрик, — я бреюсь такой бритвочкой. Я даже не чувствую, как бреюсь. Когда я получу кварталочку, то попрошу Сурочку, чтобы она купила мне «Берцк».
— Попробуй с нее снять пластмассовую крышку, и ты все почувствуешь. А когда получишь кварталочку, — ехидничал дядя Изя, — попроси Сурочку купить тебе на рыночке а бисэле сейхл[4].
Дядя Изя не считался главным хохмачом еврейской бригады, но говорить о нем без улыбки может только человек, вообще не способный улыбаться. Чаще всего я вспоминаю его, гордо несущего по цеху свою маленькую фигуру в замызганной телогрейке, на спине которой мелом было написано «Председатель колхоза». Так называли его потому, что в период сельскохозяйственных работ Исаак Шлемович откомандировывался в подшефный колхоз, где с весны до осени руководил посланцами швейной фабрики. Он нежно любил жену и писал ей стихи. Одно из наиболее значимых заслуживает-таки цитирования. Нина Григорьевна, жена дяди Изи, пришла с работы и нашла записку на кухонном столе: «Дорогая моя Нина, я ушел в магазине. Не обижайся, дорогая, что я так люблю тебя». Кто скажет, что это не замечательные стихи, тот вообще ничего не понимает в настоящей поэзии.
В дяде Изе поразительно уживались искренняя щедрость и плюшкинская бережливость. Для него стало трагедией узнать, что жена выбросила на помойку свадебный костюм. В это время старшей дочери дяди Изи было уже 32 года.
Весной 1980 года умерла моя бабушка. Она была очень старой, в связи с чем не приходилось говорить о том, что смерть ее стала неожиданностью для семьи. Однако любая смерть печальна и полна мало приятных хлопот. Перед смертью старуха Эстерка, так звали мою бабушку, просила похоронить ее без музыки. Насчет гроба, оградки и памятника указаний от нее не поступало, а значит, эти необходимые атрибуты погребения нужно было изготовить и, естественно, в цехе, а где еще. Раньше все было проще и дешевле, особенно если ты работал в таком коллективе, как экспериментально-механические мастерские Биробиджанской швейной фабрики. Именно там я работал токарем рядом с еврейской бригадой слесарей. Мастер цеха Яков Наумович Рабинович дал команду изготовить оградку и памятник двум бригадам, одна из которых была еврейской. Все сделали быстро. А в конце дня ко мне подошел старик Бэрик:
— Сашенька, надо бы пятерочку, чтобы поблагодарить людей. Они сварили оградку.
Я ничего не имел против и дал деньги. А вечером того дня ко мне подошла вся еврейская бригада, все, кого я называл вначале. Они подошли, и кто-то из них стал подталкивать вперед старика Бэрика.
— Говори, — обращаясь к Бэрику, сурово сказал дядя Изя.
— Давай-давай, — поддержала дядю Изю бригада.
— Сашенька, — сказал Бэрик, — я у тебя занял пятерочку, так я тебе ее отдаю.
Я искренне не понимал происходящего
— Что случилось? — спросил я у мужиков, которые смотрели на меня с сочувствием, а на Бэрика с негодованием.
— Он брал у тебя деньги, Саша? — мягко спросил толстячок Гуральник.
— Я дал ему пятерочку, чтобы вы помянули мою бабушку, — ответил я, почувствовав, что только этим можно спасти Бэрика от всеобщего презрения.
— Сашенька, ты наш, ты вырос у нас на глазах, и мама твоя текстильщица, она тоже наша. Он не мог… Ты понял? — Он уже обращался к Бэрику: — Ты не мог брать у него деньги, и все. Мы семья, мы родные… Мы — люди…
Бэрик протягивал мне обратно пятерочку, а у меня не поднималась рука взять ее. И говорить я тоже не мог, потому что боялся заплакать.
Я не помню, были ли они на похоронах и помянули ли мы вместе бабушку.
Прошло много лет. На старом рынке в Тель-Авиве за одним из прилавков, где продавались яблоки, стоял старик. Время от времени он на изумительной смеси русского и ломаного иврита выкрикивал цену и зазывал покупателей:
— Яблоки, хамеш шекель… [5]
Кто-то из русскоязычных покупателей переспросил:
— Почем яблоки?
— Я же русским языком тебе говорю — пять рублей, пятерочка.
Оглянувшись по сторонам и убедившись, что израильтянина, хозяина товара, нет рядом, дядя Изя шепнул земляку на ухо:
— Давай один шекель и уматывай.
Наблюдая эту картину, я моментально вспомнил еврейскую бригаду, надпись — «Председатель колхоза» — на фуфайке дяди Изи, шутки над стариком Бэриком, возвращенную мне пятерочку…
Я почти бежал к выходу. Вот еще не хватало, чтобы в чужой стране кто-нибудь услышал мой плач…
Мой близкий друг Яков Дегтярь, переживший тяжелейшую операцию на сердце, сказал мне:
— Когда человек говорит с Богом — это молитва, а когда Бог говорит с ним — это шизофрения.
— Успокойся, — ответил я ему, — пока человек болен, пусть даже шизофренией, он жив.
Тогда впервые за четыре года, прошедшие после смерти мамы, я побывал на ее могиле в Израиле, и говорили мы с Яшкой в госпитале Кармиэль в городе Хайфа. Именно тогда я вспомнил случай, о котором не скажешь точнее, чем сказал Яков.
Все началось еще вечером. Оперативная группа на стареньком вездеходе шла в район Ульдуры, где, по информации, на одной из пасек прятался убийца Вовка Маслов. Я был прокурором района и отправился с группой на это задержание. После трехчасового пути по болотам мы вышли к сопкам, где решили оставить вездеход и незаметно подойти к пасеке, не привлекая внимания шумом двигателя. Прежде чем достать пистолет и побежать следом за операми, я решил сходить, так сказать, «по зову природы», давно хотелось, но не делать же это прямо с вездехода. Отошел в сторону и понял, что не могу, не получается, зато почувствовал покалывание в правом боку. Не придав этому особого значения, я побежал вслед за группой в сторону пасеки. Колики в боку усилились, и чем дольше я бежал, тем нестерпимее становилась боль.
Маслова на пасеке не взяли, санкционированный мной обыск тоже результатов не дал, а боль стала настолько сильной, что постыдные стоны, которые я позволял себе, постепенно стали переходить в крик.
Наступила изумительно красивая таежная ночь, но как прежде любоваться безумной красотой ночного неба мне мешали тучи комаров и адская боль в правом боку. А тут еще сломался вездеход… И я стал молиться, что-то говорить вслух. Опера с жалостью смотрели на меня. Когда стало совсем невмоготу, я взял из рюкзака фонарь, радиостанцию и заявил, что пойду в город пешком — Бог еще не говорил со мной, но шизофрения уже улыбнулась, как старому знакомому. До города было три часа ходу на вездеходе по болоту, причем трасса была очень условной. Меня сначала уговаривали, а потом держали силой. К часу ночи вездеход отремонтировали. Опера сели на борту сверху, а меня уложили внутри.
Через некоторое время я услышал разговор, приподнялся и выглянул из вездехода, в свете фар увидел пасеку и помощника пасечника Пашу, у которого тоже когда-то были разногласия с Уголовным кодексом. Опера говорили, что в машине умирает прокурор, на что Паша отвечал, что у них нет никаких таблеток, а для почек очень полезен укроп, которого тоже нет. А еще Паша просил взять его с собой в город, ему очень туда надо. Опера пытались выяснить, не знает ли Паша, где Маслов, но Паша не знал. Потом он залез в кузов, сел рядом со мной. Он был желтоват от медовухи, хотя с его слов меда на пасеке нет так же, как укропа и таблеток. Мне хотелось с кем-нибудь говорить, казалось, что так будет легче, и Паша сочувственно заговорил. Не помню, с чего начался разговор. Помню, что просил Пашу не говорить мне «вы», что я не в кабинете, а он, Паша, по возрасту старше меня. И вообще не до официоза, поскольку я, видимо, этой ночью отдам Богу душу.
Паша начал меня убеждать не делать этого, а потом вдруг спросил: «…а если я расскажу тебе все, как было, ты посадишь меня за решетку?» Это ж надо такое счастье — выслушать признание преступника перед смертью! Но в тот момент мне меньше всего хотелось заниматься решением служебных вопросов. Мне хотелось молиться. Я сказал, что при всем желании не смогу его посадить, поскольку просто не доживу до утра. Он настаивал, просил принять его признание, и мне некуда было деваться — вездеход, ночь, вокруг болото, сумасшедшая боль в почке. А он уже говорил, ему, похоже, было уже все равно:
— Много лет назад жил у меня один урод. Поначалу помогал, все путем, а потом крысятничать начал. Я ему конечно за это дело предъявил. Так он за мое же добро меня же и под раздачу. Схватил нож и прет буром. Мы тогда на улице картошку сушили, а мешки в доме на полу валялись. Вижу, конец мне пришел. У него ни флага, ни Родины, труп мой закопает, и ни меня, ни его в тайге никто не найдет. Я перед ним на колени упал, говорю — отдам все. А он, сволочь, стоит, перед носом ножом вертит, говорит, я тебя кончу и сам все возьму. Тут я мешок у него из-под ног дернул, он упал, ушибся сильно, а я в этот момент его вилами и… А потом закопал недалеко. Место известью присыпал. Никому об этом не рассказывал, даже по пьяни, а тут такое дело. Вот и скажи мне, прокурор, если выживешь — посадишь меня?
Я ответил, что из его рассказа следует вывод о «необходимой обороне», а поскольку кроме его рассказа у следствия ничего не будет, то и дела никакого быть не может. Паша протянул мне беломорину, и мы закурили. И тут боль стала стихать. Я вылез наружу, попросил остановить вездеход и наконец удовлетворил «зов природы».
К утру вездеход вышел на автомобильную трассу. В областной больнице доктор сказал, что у меня в почке камень, но сейчас он развернулся, и потому мне легче. А я подумал: это ж надо было, чтобы камень с Пашиной грешной души свалился мне в почку, да еще в тайге, где под звездами и без боли можно негромко говорить с Богом.
Биробиджан не настолько известен, чтобы люди, не бывавшие в нем, знали названия отдельных районов и улиц. Серега знал, а потому в военной комендатуре приморского города валял дурака так искренне, что капитан-лейтенант, начальник патруля, не мог понять, кто перед ним — душевно больной или отпетый наглец. Но все по порядку.
Серега был огромного роста, не имел проблем со здоровьем, окончил 10 классов школы № 4, расположенной в Лукашово, что в Биробиджане. Здоровый душой и телом, мой друг не поступил в институт, и это позволило военному комиссару области направить его в военно-морскую часть особого назначения. С тех пор Серега с гордостью говорил: «Спецназ не кучка …, а если кучка, то очень большая». Требования секретных инструкций не позволяли Сереге говорить кому бы то ни было, в какой части он служит, и Серега не говорил, как бы убедительно его об этом ни спрашивали.
Вот теперь мы вернемся в военную комендатуру приморского города, куда Серега залетел по случаю самоволки.
— Так откуда ты, говоришь, матрос? — в который раз спрашивал его капитан-лейтенант.
— С Лукашей, — глядя в глаза суровому офицеру, отвечал Серега.
— Я не знаю такого места. Из какой части?
— Из войсковой, естественно.
Беседа продолжалась более часа. Капитан был то ласков, то переходил на крик. Ситуация грозила выйти из-под контроля.
— Слушай, ты, посланец Лукашей или откуда ты там еще, я ведь могу и силу применить, — кричал капитан-лейтенант, — здесь не детский сад.
— Пожалуйста, — спокойно отвечал матрос, — рискните здоровьем. Применять физическую силу Уставом не положено.
К этому времени в суточный наряд по комендатуре заступала другая часть. Молодой лейтенант доложил о прибытии.
— Вот, оставляю тебе подарок, — ткнул пальцем в Серегу капитан-лейтенант, — задержан без документов и говорит, что с каких-то Лукашей, а где эти Лукаши, говорить, урод, не желает. Может, тебе скажет, если, конечно, ты ему популярно объяснишь такую необходимость.
Каплей[6] незаметно показал кулак лейтенанту, намекнув, какое средство необходимо использовать в разговоре с упрямым матросом, и вышел, а лейтенант уселся за стол на его место и так же приветливо, как первоначально каплей, спросил:
— Откуда, матрос?
— С Лукашей, — уже привычно ответил Серега.
— С Лукашей — это хорошо, только так ты можешь лепить каплею, а мне докажи, что с Лукашей. Там босоты немерено, и если ты не молотишь под лукашовского, раскинь мне за Лукаши, и я поверю.
Тут пришло время удивляться бойцу спецназа.
— В какой школе учился? — вдруг строго спросил лейтенант.
— В четвертой.
— Кто преподавал историю?
— Белла Исааковна Ложкина, а сын ее Мишка сейчас детским врачом работает, он во второй учился, не в нашей.
Лейтенант встал из-за стола, посмотрел на Серегу так, словно тот привез ему от мамы посылку с кедровыми орехами и салом, и с восторгом воскликнул:
— Земляк! Ну, как же тебя угораздило? — И не дожидаясь ответа: — Что там слышно на Лукашах?
Серега не успел ответить, потому что в это время помещение заполнил капитан-лейтенант.
— Как успехи? — Лицо у него было довольным, поскольку он сдал наряд и неизвестный матрос уже не его печаль-забота.
— Нормально, — раздраженно ответил ему лейтенант, недовольный тем, что его вытащили из Лукашей, как из теплой постели по тревоге.
— Ты с ним не либеральничай, — каплей кивнул в сторону Сереги, — пусть говорит, откуда он, а то ведь можно и…
— Да пошел ты, — огрызнулся лейтенант, — что бы ты понимал… это же с Лукашей пацан!..
— А ты с ним еще на брудершафт выпей, — не обратил внимания на нарушение субординации каплей, обрадованный окончанием наряда.
…И они действительно выпили, и говорили про Биробиджан и Лукаши, и вспоминали общих знакомых. А утром лейтенант отпустил Серегу к месту службы, не записав самовольщика в книгу задержанных, и каплей так и не узнал, из какой части Серега и что такое Лукаши.