Асар Эппель

В ОБЛУПЛЕННУЮ ЭПОХУ

Почему-то сначала об этом сообщали, оглядываясь и шепотом:

— Говорят, нам проведут газ…

Разговоры пошли с зимы. Стояли морозы, и детям приходилось смазывать лица гусиным жиром, чтоб не обморозились. Для тогдашних зим и тогдашних — старинных! — морозов это было наилучшим средством.

— Вы слышали насчет газа?..

— Газа? Который в кухне?

— Который в кухне…

И в ответ:

— Ай, бросьте!

— Кто вам такое сказал?

— Вранье!

— Надо же будет копать, а у нас — вода на глине…

Слух нарастал, молва набухала, жители, встречаясь у колонки, искали друг у друга в глазах подтверждения, сведений, уверенности.

При этом у голубоглазой части наших поселян глаза горели синим пламенем газовой горелки, а у темноглазых, хотя тоже вспыхивали, но не так ярко и не так доверчиво, как этого бы хотелось.

Кто-то где-то якобы видел распоряжение газифицировать не каждый дом и квартиру, а через одну, и называлось это «пунктирная газификация». Грядущее неравенство тревожило, угнетало, порождало оговоры как самой идеи газификации, так и слухов о «пунктире», намечало распри, из которых не будет выхода и, конечно, египетские казни.

Кто-то, наоборот, слыхал, что проведут всем, но из-за экономии — по слишком тонким трубам, а на плите будет одна конфорка с приделанной намертво сковородкой для яичницы из двух яиц. Или что-то там еще.

Чего только не говорили!

Времена эти теперь изрядно отдалились и вспоминаются как легендарные, поэтому описывать их мы можем только в стиле баснословном, с преувеличениями и фантазиями, ибо если получится вспомнить, как оно было на самом деле, правда тех дней покажется непомерным преувеличением вроде помянутой уже приделанной намертво сковородки.

Повторяю, чего только тогда не говорилось, чего только не происходило и чего только не выдумывалось.

А посему старик Самуил Акибыч то и дело стал ходить в свой сарай, где, скрытый от чужих глаз прислоненным внаклонку сырым малопригодным для отопления горбылем, стоял его давнишний — нэповских еще времен — сатуратор.

Самуил Акибыч в те годы был Королем газировки, по-прежнему еще называвшейся «сельтерской» (в его произношении «зельтерской»). И какое же это было чудное время!

Он тогда был молод, и на его полностью лысой уже голове еще не было ни одного седого волоса.

Как старательно мыл Самуил Акибыч граненые стаканы! Как он ими сдержанно звякал! Как быстренько давал откапать помывочным каплям! Как до копейки отдавал мокрую сдачу! Весь центр Москвы, утирая потные лысины и проветривая подмышки, приходил к нему в знойную пору напиться, а, напившись, убирал пену с губ тыльной стороной ладони, если это был мужчина, а если женщина, то по-разному.

Услыхав про грядущий газ, Самуил Акибыч затосковал по незабвенному промыслу, по сверканию шипящей воды, по ярким колерам сиропа — то вишневого, то яблочного, то цвета красного стрептоцида, когда, бывало, лечишься и по нужде оставляешь рыжий след на белом накрахмаленном снегу.

Разве сейчас есть такие прекрасные лекарства, как стрептоцид, но красный? Хорошо хоть оставили синий свет и пиявки не отменили! По тогдашним согревающим компрессам люди до сих пор тоскуют! Да чего там говорить! Он-то в основном тоскует по пене. По шипучей пене, чьим шипением он распоряжался как хотел. Возьмет, подкрутит — зашипит, как истертая патефонная пластинка, подкрутит еще — как я прямо не знаю что…

Ничего подобного не мог предоставить клиенту, чтобы тот, напившись, от души произвел отрыжку, его соперник Райзберг (пусть бы он сдох, и он таки в нашем рассказе сдохнет!).

Конечно Самуил, сообразно своему преклонному возрасту, заподозрил, что сейчас речь о другом газе, а именно о саратовском, потому что все газеты только о нем и пишут, и он смутно понимал, что если газ и проведут, то это будет не совсем то, и «сельтерская» вода, наверно, окажется с привкусом, но что из этого? Учтем и приспособимся. Десять капель кагору из расчета на стакан, и люди забудут про любой привкус, а если достать где-нибудь бутылку шустовского коньяку… (Помнишь ли ты, дорогой Самуил, шустовский коньяк? — красиво спросил его недавно слепой старик со Второго проезда.)

— О чем ты говоришь?! — очень ловко ответил Самуил, а ловко потому, что доносчики никак не могли бы повернуть эти слова против хитрейшего Самуила. Можно было трактовать их так: «О чем ты говоришь? Как это я не помню?» А можно было повернуть: «О чем ты говоришь? Как это я могу такие вещи помнить?»

Ходили слухи о каком-то грузине Лагидзе, чью газировку обожает весь Кавказ. Воды Лагидзе! Ну и что? Подумаешь! Он сразу же взял и тоже придумал неплохое название: «воды Скалоладзе». Выйти на рынок с таким названием было бы ой-ой-ой! Но он укорил себя за легкомыслие: «А „воды Джугашвили“ не хочешь? Почему бы тебе не продавать в тридцать седьмом году воды Джугашвили?»

Раздвинув доски, Самуил Акибович стал глядеть на авантажный когда-то голубой короб, в котором помещался лед, аккуратно получаемый им с одного места, потом обозрел оба замечательных колеса с хорошими спицами, на которых устройство бесшумно катилось. Сейчас шины на колесах сдулись, вес тележки на них надавил, и колесные обода прижали сплющенные резиновые шины к сарайной мягкой земле. На боку тележки было написано беспризорниками двадцатых годов плохое слово, но не то, на которое вы подумали, а другое — женское. Колбы, в которых когда-то красовался и из которых наливался сладостный сироп, он в свое время снял, чтобы не разбились, и сейчас они лежали дома в мягком тряпье нижнего ящика комода, причем на каждую был для пущей заботы и безопасности надет длинный шерстяной ношеный носок.

Нужный для работы лед, большими кусками уложенный в тележку, становился внутри голубого короба скользким глянцевым и холодным-холодным, так что сельтерская делалась студеной и хорошо освежала в жару, и была что-то особенное.

Но откуда этот замечательный лед доставался? Где его брали в переменчивые тогдашние времена, не говоря уже до сих пор?

Откуда! Мы же сами рассекретили это место, оповестив когда-то читателей, так что повторимся:

…На Пушкинском рынке был айсберг, вернее, видимая глазу часть, утесистой громадой воздвигшаяся на стареньком асфальте.

Видимой частью айсберга громадная гора названа потому, что невидимая работа по ее воздвижению была и вовсе грандиозна.

К зиме из черной, положенной на землю кишки начинала бежать водопроводная вода. Она растекалась по асфальту, стылому и лунному на ощупь, каким бывает всякий асфальт в канун декабрей, — не то что в июле, когда он спекшийся, мягкий и горячий; но про июль после, а сейчас студеная вода растекается по студеному же асфальту и примерзает своими прозрачными молекулами к окоченевшим на низком ветру серым молекулам последнего. А вода из кишки все растекается, и на лед наслаивается новый лед.

Но как же кишка? Она же, забытая на асфальте, вмерзла в первый лед! Нет! Не вмерзла. Невидимая, но умелая рука особого человека, существующего на Пушкинском рынке, с помощью толстой веревки вздергивает водолейную эту кишку на специальные шесты, причем оставляет ее висеть низко, чтобы лед нарастал слоями, не то, если вода пойдет хлестать без разбору, осложнится грядущее засыпание горы опилками. (До чего же все похвально и обстоятельно было нами подмечено!)

Всю зиму течет вода, и всю зиму растет ледяная гора. В феврале она еще сидит тусклой громадиной, матовой от набившегося меж студеных желваков сухого снега, но уже в марте — где-нибудь к середине — засверкает вдруг под лучами солнца алмазная наша гора, однако вода пока еще льется и намерзает пока, а вот когда лучи солнца пойдут шкодничать, то есть греть ей низы так, что асфальт, с которого уже неделю как сошел снег, потемнеет по кайме от талой уже воды сантиметров этак на двадцать, тут не мешкай, перекрывай кишку, хватит ей текти! Бери кайло, заткни жене хайло и вырубай в горе ступеньки, и совершай восхождение в особых шероховатых галошах, да оденься потеплей, штаны надень, слышь, ватные, не то яйца застудишь; а взойдешь на маковку — втаскивай на маковку ведром привязанным опилки, которые у подножья наваливает баба твоя, да поживей рассыпай — сперва тонко, а потом каждый день утолщай слой-то, увеличивай! — а снизу подкидывает пусть баба твоя.

И будет стоять наш ледник, как горный ледник, подтекая слегка, как горный ледник, а фамилия его создателя и хранителя, между прочим, Федченко, а фамилия первого газировщика, который подкатит свой сатуратор к засыпанному опилками айсбергу, будет Райзберг (опять этот прохвост дал о себе знать!), и Федченко разметет опилки на северном скате, и первому отколет Райзбергу (он снова тут!) ломиком лед, и это место впредь уже не будет засыпано опилками, и вылом будет увеличиваться, обнаруживая после каждого нового скола сине-белые свои геологические слои; а вокруг горы как получилась в марте темная кайма, так и останется на асфальте темная кайма талой воды. На южном склоне она к июлю здорово расширится, и потекут кое-где водяные нитки под мешки торговок семечками, но эти тонкие и плоские темные полоски нельзя даже и сравнивать со страстной струей из декабрьской кишки… А первый — помните? — мокрый след елочкой, оставленный шинами двухколесной Райзберговой тележки, — этот так никогда и не высохнет, хоть на дворе тебе лето, хоть июль…

Но и Самуил, но и Самуил Акибович попользовался замечательным этим ледником, а продоха Райзберг был ему не страшен. В голубом коробе у Самуила даже в самый жаркий день лед сохранялся дольше, потому что короб был обшит изнутри белыми асбестовыми листами в три слоя! А Самуил, бывало, так ухитрялся наследить елочкой, что знающие люди просто удивлялись.

А когда Райзберг все-таки умер, Самуил Акибович как сосед и коллега ходил его хоронить. А как же иначе?

Теперь же Самуил Акибович стоял, глядел и даже подумывал, не заняться ли снова знаменитой своей сельтерской водой, и сам себе удивлялся. Само уже слово «газ» возбудило его. Чего только не придет в голову, когда государство проводит что-нибудь бесплатно.

Однако раздумья по поводу неслыханного случая — неудачной попытки покончить с собой его соседа Государцева, изменили ход мыслей Самуила Акибовича, и он, по-советски не одобряя столь недостойную человека слабость, пошел с ним поговорить как общественник — старший по нашему проезду.

Последнее время Государцев, как всегда одолеваемый своими внезапными мыслями, а заодно неуспехом у одной упитанной и с булыжным бюстом женщины, прописанной на Домниковке, куда впустую съездил два раза, решил покончить с собой, и над тем, как наложить на себя руки, упорно раздумывал, но ничего не мог придумать. Выброситься из окна — не получится, у нас дома одноэтажные и приземистые, так что удариться как надо об землю не выйдет. Употребить крысиный яд — он, наверно, мерзкий на вкус, и потом обязательно начнется рвота. Застрелиться? Из чего? Из пальца? У Святодуха (о нем пойдет речь дальше) есть духовое ружье, и даже если он его на время одолжит, пулек к нему не даст никогда, он же за пульку удавится!

И Государцев решил отравиться газом, но, конечно, когда газ проведут. Поскольку же Государцев уже распил с газовым прорабом несколько четвертинок, ему поставили плиту заранее. А когда поставили, он решил с наложением рук поторопиться. Поэтому Государцев повесил над плитой художественно нарисованный своими руками плакатик «Сейчас меня больше не будет», расстелил перед плитой старое драповое пальто, лег на него, поместил голову в духовку и долго-долго так отлеживался, пока не разглядел в духовочной тьме нарисованный изнутри на стенке мелом фашистский знак. Стирать он его не стал, а поднял страшный скандал, чтобы плиту заменили, потому что не мог допустить, чтобы советские пироги с пареной репой, которые он намеревается печь, пропекались в присутствии фашистского символа.

Узнав о государцевской попытке самоубийства, к нему по-соседски, а заодно полуофициально заглянул Самуил Акибович. «Что ты себе позволяешь? — сказал он. — Что подумают за границей? Это же позор на всю Евройпу! Ты же значкист!.. Я пришлю к тебе человека из газэты!»

Потом заговорил с ним о дородных женщинах, о их обманчивой мягкости и кроватной пригодности. «Я имел таких, — сказал Самуил Акибович, — я много имел таких. Да, они мягкие, ничего не скажу, но что из этого? Перина тоже мягкая, но ты же не будешь с ней жить как с женой. Это же тьфу! Жена должна быть упругая! Как шины на моей тележке. Еще Пушкин говорил…»

И много еще всякой житейской околесицы наговорил Государцеву достойнейший Самуил Акибович, включая намеки на Раису Исаевну, вдовую жительницу нашего проезда, о которой мы еще расскажем, а пожилой сирота Государцев кивал и в жалобных местах всхлипывал…

Шли всевозможные разговоры, множились разнообразные слухи, смыкались в солидарные группы сторонники новой жизни и сторонники старого способа приготовления пищи.

Консерваторы утверждали:

Газ сильный, и будут прогорать кастрюли.

Трубы проложат по кухне и по комнатам, и нужно будет все время их перешагивать, иначе можно зацепиться ногой и сломать себе голову.

Дуть на газ, чтобы погасить, когда он горит, нельзя, так сказали на лекции. Но как же тогда гасить огонь?

Шли разговоры сколько платить. Одни говорили, что будет счетчик, другие говорили, что нужно оплачивать по количеству, например, сваренных супов или крутых яиц (это как договориться).

На газе все подгорает.

А ухваты выдадут?

А драники можно будет жарить?

Вечером на газовый огонь станут прилетать комары, ночные бабочки и вечерние мухи. И, подпалившись, будут падать в кастрюлю.

Газопровод уткнется в свалку. И что дальше?

Спрошенный совета по поводу подгорания на газовой плите гречневой каши некий полесский мудрец, занесенный новыми временами в наши края, — старенький-старенький и благолепный, какое-то время думал, потом возвел выцветшие глаза к доброму небу и сообщил принятое решение:

— Я буду делать маленький огонечекл.

Между тем подросток по кличке Святодух, покоритель вещей, а также изготовитель чего угодно, приволок с Маросейки, сперва, конечно, стащив откуда-то пустой газовый баллон, навершие дореволюционного газового фонаря, чтобы, когда дадут газ, экономить электричество. Теперь же, где только мог, искал газовую горелку.

Проживая в мире, в котором никогда ничего не доделывают, а значит, и сгоны газопроводных труб в квартирах не будут как следует свинчены, он по секрету говорил людям, что всем будут выдавать противогазы, а уж он-то противогазом обзавелся. И противогаз этот, как все, что мастерил Святодух, был отменный, тем более что Святодух воспользовался сведениями, полученными от школьного деда, участника Первой империалистической войны, звонившего в звонок на переменку, который как-то рассказал пытливому Святодуху, что на учениях в царской армии, когда для проверки противогазов прогоняли солдат через учебную палатку, где жарился какой-то едкий песок, дед подтвердил, что резиновые маски если что и пропускают, то его гороховую пердуру, о чем армейскому начальству потом докладывали есаулы.

— Пердура это что? — спросил у отставного солдата обстоятельный Святодух.

— Это, малец, слово научное. По-русски говорится «бздех».

Уже, слава Богу, было лето, и даже наступил июль. Уже все побрили головы, чтобы не было так жарко и чтобы лучше росли волосы. Уже из-за ливней с грозами как всегда выступила на одном намокшем заборе трехбуквенная руническая надпись, неуничтожимо начертанная Святодухом, который ее стойкостью гордился, потому что придумал писать свечным воском. Уже голубые цветы цикория, то там то тут появившиеся среди нашей травы, пытались предуведомить о красоте пламенеющей газовой горелки, потому что никто пока не видел ее включенной.

Уже все дети прочувствовали и успели забыть долгожданную пору хождения без пальто. Да-да, есть такой сезон «радостная пора — без пальто». Это когда весна, и ты целый день счастлив, ощущая необыкновенную легкость и веселую свободу: «Я сегодня без пальто ходил».

Итак, наша маленькая летняя улочка была тем или иным образом втянута в текущие и грядущие проблемы газификации. И только в одной квартире одного барака мало озабочивались этим событием. Барак, между прочим, был большой и двухэтажный, а травяная улица — совсем короткая. Ее длины было всего каких-нибудь четыре фонарных столба, отстоявших друг от друга на расстоянии двадцати пяти метров.

Это была квартира, верней, комната достойной грузной дамы, прогуливавшейся в магазин Казанку в шляпке и с зонтиком от солнца. Имя ее Раиса Исаевна. Раиса Исаевна, вдобавок к своим чужестранным нарядам и французской картавости, еще и шепелявила, и говорила в нос, потому что у нее полипы, так что встреча с ней, а значит, возможный разговор, никому не бывали особенно приятны. Тем более что о газе с ней поговорить не удавалось. Она упорно подразумевала под словом «газ» легкую вуаль или что-то вроде этого.

Раиса Исаевна сколько-то лет назад проживала в Харбине и приехала оттуда с мужем. Мужа, конечно, вскорости пустили в расход, как и прочих мужей ее барака, и она теперь одна, причем не может забыть свои харбинские привычки, поскольку проживала в этом самом Харбине с самого детства. И училась там (ходила в гимназию), и молилась в Софийском соборе.

Сейчас в довольно обширной комнате Раиса Исаевна заполняет жировки за свет и за квартиру. Жировки напечатаны на волокнистой рыхлой отвратительной бумаге (какая чудная была рисовая бумага в Харбине!), причем Раиса Исаевна пользуется для заполнения ручкой с пером «рондо», а надо бы пользоваться в таких случаях пером «гусиная лапка» — оно пишет по любой бумаге и для любых квитанций. Правда, если чернила хорошие.

Однако водянистые чернила, в которые Раиса Исаевна макает, тыча «рондо» в харбинскую еще чернильницу, созданы из химического карандаша, и на пере держатся только потому, что на дне чернильницы слипшийся еще китайский сор с тамошней пылью создают липкую чернильную тину, которая, соединившись сейчас с уже московскими козявками, на перо налипла и, зацепившись за волоконце ужасной жировочной бумаги, посадила большую кляксу, и надо ее промокнуть, пока не впиталось.

Раиса Исаевна встает искать промокашку, которую она называет «клякспапир». При этом она напевает:

Муж мой едет в Амстердам,

Вы приходите — я вам дам…

Чаю с лимоном!

Чаю с лимоном!

А заодно покрасивей рассаживает на канапе разных своих кукол — китайских болванчиков, японских дармоедиков, а также русского голыша, которого именует «пупсом».

Придет гостья — соседская девочка Раечка, и надо, чтобы все было красиво убрано.

— Чаю с лимоном! Чаю с лимоном! — напевает она и при этом вспоминает волнующее прошлое, когда харбинские девицы постоянно напевали такие песенки и происходили рискованные свидания с усатыми обожателями. О, как бережно ухажеры эти касались их бантиков и кружавчиков! И ничего себе не позволяли лишнего. И самое неосмотрительное, самое максимум, что могло получиться от прикосновений, так это если забеременеешь!

Ах, как были нафабрены усы, ах, как остры были самонадеянно торчавшие вверх кончики этих усов!

В прошлый раз, когда к ней приходила девочка Раечка из дома напротив (она обожает приходить к ней, как к наставнице), Раиса Исаевна подробно ей рассказала одно волнующее событие, которое любит вспоминать до сих пор:

— Знаешь, меня увез кататься верхом один русский полицейский. Ха-ха-ха! Я-то ездить верхом не умела, поэтому он посадил меня перед собой. Я ужасно боялась и помню только, что в спину мне упирался жесткий темляк его сабли…

Потом она задумывается и лукаво глядит.

— А может, это был не темляк? Но кто мог тогда знать?

А Раечка ничего не понимает.

Между тем в дверь стучат — вот она и пришла, Раечка. Они ставят чайник, сняв с него ватного хитроватого китайца, Раиса Исаевна включает черный репродуктор — вдруг там как раз Таисия Савва — странное имя, правда? — свистит художественным свистом «Танго соловья», прелестную мелодию, которую не устаешь слушать. Обе начинают разговаривать. Верней, разговаривает и наставляет Раечку Раиса Исаевна, а та, затаив дыхание, ловит каждое слово, например, уже запомнила слово «темляк».

Раисе Исаевне вообще приятно разговаривать с Раечкой. Чего только она ей уже не порассказала! И как она познакомила лучшую подругу с тем русским полицейским, катавшим ее на лошади, а подруга стала показывать ум и полицейского отбила. А он растратил казенные деньги и сбежал от подруги в Шанхай.

И еще про то, как пропала кофейная ложечка. Но потом нашлась.

И про то, как у нее украл брошку слуга китаец, и хозяин, от которого китаец у нее работал, велел тому съесть при ней три столовых ложки мокрой соли, после чего сказал воришке стоя спустить штаны и побил его бамбуковой палкой по заднице, отчего у нечистого на руку слуги прыгал мужской орган, и она — ха-ха-ха — все видела.

Раиса Исаевна в Харбине, когда распрощалась со своей девичьей упругостью и прочими привадами, стала служить в тамошнем подобии нашего детского сада, где, отдавая всю себя, работала с фантазией, готовясь к каждодневным занятиям с детьми. Отсюда ее склонность к обдуманной работе. С Раечкой она общается тоже по обдуманному плану. В прошлый раз пересказывала ей книжку про Жоржика и Боржика. А до того учила растирать пальцем карандашные линии, в результате чего получалась красивая растушевка.

Пока Раечка растирала пальцем тени на рисунке, Раиса Исаевна напевала: «Милый брюнет, дай мне ответ, любишь меня или нет?» Где «брюнет» — там в рифму и «корсет». Сегодня вроде бы собирались поговорить о корсете, о его прошедшей роли в жизни девушки и женщины. Возможно, даже по-примерять старинный на китовом усе канаусовый корсет Раисы Исаевны.

Иногда к ним присоединяется Райка, у которой Раечка проясняет намеки и непонятные словечки Раисы Исаевны.

Она тоже, постучавшись, пришла к Раисе Исаевне перебирать крупу, потому что Раиса Исаевна плохо видит и в крупе не замечает мышиных пакостей и всякого сора.

Раечка в этот раз очень рассеяна и думает о чем-то своем. Может быть, о корсете, который ей обещала показать добрая Раиса Исаевна? Но нет! Она просто хочет спросить, что имели в виду девушки, возвращавшиеся откуда-то на полуторке и горланившие:

Мы девчонки молоденьки,

Добываем люськой деньги…

— Об этом я тебе расскажу через несколько занятий! — обещает Раечке Раиса Исаевна и лукаво улыбается.

— А я расскажу, когда выйдем… — шепчет Раечке Райка. Она и про «темляк» у нее спрашивала.

Уй, чего Райка ей порассказала!

Временами Райка, ошалев от перебирания гречки, спрашивает (всегда не к месту) что-нибудь несуразное:

— Раиса Исаевна, а в Китае слыхали песенку «Во саду ли в огороде поймали китайца»?

Между тем Раиса Исаевна приносит корсет, весь отсвечивающий перламутровыми пуговичками, шелковистыми тесемками и кручеными шнурками. Есть в нем и китовый ус, однако он зашитый, и поэтому его не видно, но если попытаться согнуть корсетные части в тех местах, куда китовый ус зашит, он будет пружинить. Райка и Раечка бросаются к корсету щупать его и разглядывать, а Раиса Исаевна между тем объясняет:

— Знаете, барышни, дамский утренний туалет занимал не меньше часа. Сначала надо было надеть на голое тело сорочку и панталоны. Затем позвать горничную, чтобы она как можно туже затянула корсет на талии, а потом надеть две накрахмаленные нижние юбки. Вы даже не можете представить себе, насколько тяжело приходилось дамам во время тайных свиданий (ты, Раечка, пока не слушай), справиться самостоятельно не было никакой возможности, так что кавалер должен был обращаться со всеми деталями женского туалета не хуже горничной. Ха-ха-ха!

— А можно примерить! — рвется распаленная Райка, и уже расстегнула кофточку.

— Можно. Но сперва припудри тальком подмышки! — требует Раиса Исаевна.

Райка раздевается до голяка, Раиса Исаевна надевает на нее корсет и начинает его зашнуровывать.

— Дайте и мне затянуть! — просит вежливо Раечка.

— Затягивай! Но только посильней, — говорит Раиса Исаевна.

— Ох, дыхнуть же нельзя. Воздуху не хватает! — говорит Райка.

— Пур этр бель иль фо суфрир…

— Раиса Исаевна! Вы ведь весь французский язык знаете? Весь? А вот что такое «Наш пан теля пасе»? — спрашивает Райка…

Райка — случай особый. Она стройная, привлекательная и молоденькая. С виду прямо девушка. Когда она разделась примерять корсет, обнажился ее тощий торс с трогательными ключицами и маленькими красивыми грудями (это при троих детишках!), а еще латаные сиреневые байковые штаны (это несмотря на летнюю пору). Своих детей она нагуляла каким-то непостижимым образом от разных мужчин (а такое для наших краев было делом неслыханным). Сейчас она берется за любую работу, поскольку ребятишек надо кормить. Она и к Раисе Исаевне ходит принести воду, протереть пыль под шкафом, помочь помыться в корыте, а детки ее непрерывно дерутся, особенно, когда, сидя все вместе за столом, едят жареные семечки или черный хлеб с сахарным песком. Они сидят-сидят, сопят из-за соплей, перхают и вдруг кто-нибудь из них говорит:

— Мой папка всех сильней!

— Нет мой!

— Нет мой!

— Непуавда!

— Сам ты непуавда!

А Райка во время этих перепалок ну просто теряется. Она перебегает от одного Гедиминовича (это у них такие отчества) к другому, шепчет ему на ухо, что действительно, его папаня всех сильней, и только усугубляет соперничество, а когда в результате заваривается драка и начинают кровоточить носы, уходит в угол комнаты и, опустив по бокам худых своих бедер беспомощные руки, всхлипывает.

Началось ее интенсивное деторождение еще в войну. Их семейству принадлежал заросший вишневый сад. Она — тогда совсем девчонка — зачем-то вышла с утра в сад и увидела, что за кустами смородины лежит солдат с катушкой провода. Такое в войну бывало часто, через сад пролегал утвержденный генштабом маршрут тренировки связистов, так что в вишневом саду то и дело учились ремеслу связисты со связистками. Иногда они обнимались, а она подглядывала.

Лежавший за смородиной красноармеец увидел ее, стоящую на крыльце, сделал страшные глаза, указал на катушку с проводом и приложил палец к губам, что должно было означать полное безмолвие и секретную обстановку.

Потом стал показывать, чтобы она подошла, но тихонько и со всеми предосторожностями (это все он обозначал то пальцами у губ, то махая рукой). Она на цыпочках подошла, а он, опять же приложив палец к губам, похлопал по траве рядом с собой. Она, совсем испуганная, на траву опустилась. А он сразу стал ее будоражить по всему телу, сиськам, спине, и вообще по любому месту. Когда она попыталась уйти, он опять показал на катушку и приложил палец к губам. Она испугалась, да и вырываться ей уже больше не хотелось. От поцелуев ей было приятно, а от прикосновений стыдно. Потом он угрожающе сказал: «А ну растопырься, кому говорят!» Потом появилось что-то непонятное, третье, и спустя минуту, когда она заканючила, что больно, стал говорить: «Гедиминасу все даются. И никому не больно. Такому не бывать, чтоб Гедиминасу не дать!»

Так появился первый Гедиминович (она записала родившегося мальчишку с этим отчеством). Остальные двое зачались друг за другом совсем уж незаметно — один тоже под кустом, но в Останкинском парке, а последний в кладовке на Дробильном заводе, где она обнимала белобрысого паренька-подмастерья на мешках пакли, который на следующий день куда-то уволился.

Не ломая голову, она и этих записала Гедиминовичами.

Однако мы заговорились, совершенно упустив, что на нашей улице уже заработала землеройная машина. Правильнее ее по нынешнему времени было бы назвать роторный канавокопатель.

Машина рыла узкую канаву. Производила она это быстро и аккуратно. Когда она копала, по обе стороны канавы шли, понурив головы, как бурлаки, наши поселяне и делали критические замечания насчет проделанной работы. Больше всего было нареканий насчет неровностей дна. С каждым замеченным дефектом заметивший обращался к прорабу, а тот тихо матерился и вслух говорил: «Щас милицию позову за препятствование». Канава, как и предполагали, уткнулась в свалку, и пророчившие это ликовали, говоря всем и каждому: «Я же предупреждал!», «А как же могло быть иначе?», «Надо было заранее думать!».

Сперва что-то с машиной случилось, и она дней пять плюс воскресенье не работала, а наши дети, как раз разошедшиеся на каникулы и поэтому имевшие массу свободного времени, использовали вырытую канаву в качестве окопа для активных военных действий. А поскольку из-за детского своего роста им было затруднительно наблюдать из траншеи за полем боя, они подсыпали на дно из отваленной на сторону земли довольно большие этой земли количества, за что прораб пообещал их всех поубивать, что стало причиной детских перевооружений — в траншее появилась куча больших булыжников и несколько куч «бульников» для метания в прорабовы подразделения. Кроме того, в качестве диверсии были глубоко заполнены отверстия привезенных газовых труб, так что прорабу пришлось прокачивать их насосами. Но это оказалось напрасно. Насосы были обезврежены детишками изъятием из сальников прокладок, и тогда беспомощный теперь прораб сломался и вмертвую запил, так что землеройная машина находилась сейчас в глухом и бессрочном простое.

Прекратилось это безобразие, когда в канаву упал полесский мудрец. Маленький и старенький, он простоял там до ночи, глядя на вышедшие звезды, и молился, а его облаивали наши уличные собаки. Причем взлаивали они, когда в молитвословии следовало произнести «аминь». По собакам его и нашли. Старичок очень озяб, поэтому, когда его из канавы вынули, сказал, дрожа: «Я передумал, я сделаю большой огонечекл…»

А подальше в канаве лежал и спал какой-то посторонний человек, которого было не добудиться, и его оставили в покое, мол, встанет с первыми лучами солнца, причем Святодух совершенно точно сообщил, когда оно завтра с утра взойдет на нашей широте.

Между тем подошло время делать отводы во дворы. Некоторые наши люди настаивали на том, чтобы им обеспечили по два отвода, мол, если один засорится и т. д. Или если появится еще какой-нибудь — не саратовский, скажем, газ, чтобы его подсоединить, если саратовский станет кончаться.

На нашей улице, на маленькой в общем-то нашей улице было три коровы. Им хватало травы, плюс сюда же сена, которое прикупали владельцы, плюс сюда же брюква и турнепс. Предполагаемое раскапывание улицы под газ беспокоило многих обитателей и, как ни странно, меньше всего коровьих хозяев, хотя к какому-то времени, тоже взбудораженные слухами, они задумались и забеспокоились.

Корова существо безмятежное, привычное к спокойному травяному пребыванию. Угодить ногой в канаву, прорытую земельной машиной, ей ничего не стоит. Временами она полеживает и жует жвачку. Земля, вылетающая из сопла землеройной машины, может ее засыпать, и тогда надо будет корову мыть, потому что земляная крошка может попасть в белое молоко. Привычная к окрикам и матерным острасткам хозяина, она наверняка переучится, вслушиваясь в то, что будут выкрикивать работяги-землеройщики, и тогда с ней не поладишь. А коли так, то даже пригодного коровьего говна от нее не будет.

Поэтому среди анонимок, какие с появлением первозданных слухов о газификации пошли поступать в разные инстанции, были наверняка епистолы наших волопасов тоже. Вот, скажем, сберегаемая нами бумага с обоснованием никакого газа не проводить:

В райком партии от возмущенных жителей

нашего проезда для выяснения

и принятия решений


Уважаемые Товарищи! Мы, жители нашего проезда, очень обеспокоены и коренным образом не согласны с проведением газа в нашу жизнь и быт. И удойность немногочисленного нашего крупного рогатого скота плюс сюда же дойные козы мы тогда освоим и сбережем.

Да! У нас еще много недостатков. Кое-кто из прописанных преступно жарит пойманных ежей. Кое-кто распространяет небылицы про царскую армию. Но за Осоавиахим и МОПР почти всеми уплочено, а также подписываемся на заем.

Почему нам не надо газ? Потому что, если загорится хоть один дом, вспыхнет все, что попало. Во-первых, сараи, во-вторых сараи, в-третьих, снова сараи. А сарай — это важно! Вспомнимте грозные военные годы и студеные зимы тогда. Если бы не было сараев, которыми хорошо топилось, мы бы все померзли, и беспощадный враг овладел бы Москвой навсегда, в том числе и на нышний год.

Это в первую очередь.

Второе наше мнение. Давайте сбережемте полезное ископаемое! И пускай американцы не дождутся, что мы останемся без газа, которым газифицирована наша Родина!

Сколько стального трубопроката зароем, а на что? Чтобы многонациональное население нашего проезда пекло пироги, картофельные блины-тируны и мацу. Нет и нет.

Протестуем и не одобряем. Зато одобряем, наоборот, «газ не проводить, канаву не рыть, употреблять дрова и донецкий стахановский уголек».

Прописанные в Нашем проезде

А вот еще одна бумага. Называется она «О переносе березы, которая была посажена в день рождения товарища Шверника».

— Мы с соседним двором соседа проживаем давно по-соседски согласно. Даже береза, которая, по-научному, береза бородавчатая, хотя растет криво — стволом малость в моем дворе, а листьями к соседу, но одна ветка все же у меня, наличествует на двоих. И вот теперь нужно рыть газовый отвод. Удобнее всего предлагаю обрыть березу по двору соседа, и неважно, что по его морковной грядке, потому что морковка — растение скоропортящееся, а береза, которая названа мною в честь товарища Шверника, это символ растительной родимой природы и должна белеть корой для нашей русской души и сердца, хотя можно было бы, конечно, подрыть под корнями, но это уже дело Метростроя — и т. д.

В ночь перед включением газа было полнолуние. Большая ясная луна занимала своим светом половину небес, и никто не спал. То и дело жители наши выходили на свои крыльца и делали вид, что глядят на луну, и удивлялись ей, и негодовали, когда что-то мелькающее в воздухе круглую серебряную богиню на какой-то миг заслоняло. А это были прилетающие в теплые ночи из Останкинского парка совы — ловить отъевшихся наших на сытной крупе мышей.

Нет, не могли уснуть наши жители, якобы выходившие смотреть одной рукой на луну. Кому-то мерещился блин, который они съедят со сметаной, кому-то почему-то какие-то козы, летавшие по небу. Но сколько можно на нее смотреть?! Поэтому каждый думал про свое. Куда девать керосинки? И керогаз совсем еще новый.

А давно позабытые примусы — взрывоопасная утварь с повадкой дореволюционных бомбистов и эсеров, оттого, что теперь не надраенные стояли в темных сараях, злорадствовали, мол, приходит конец недавно модным керогазам и заодно высоким с низкими керосинкам. «Сик транзит, — радовались они, — сик транзит…»

Много было еще всякого прочего — забавного и запутанного.

Святодух то и дело гордо появлялся из-за какого-нибудь угла в пугающем противогазе. Правда, противогазный хобот бывал отвинчен от защитного цвета коробки, в которую была насыпана разная толченая химическая крупа, призванная очищать зараженный воздух. О, если бы это было только так! Плохо уже то, что сквозь коробку вообще почти не поступало никакого останкинского воздуху, а Святодуху, помимо того, чтобы пофикстулить в противогазе, необходимо еще и для продления своей жизни было дышать. Рожа его после неотвинченного противогазного хобота делалась от натуги багровой, и он выглядел взрослей, чем был.

Несмотря на просветительские лекции и предостережения, кое-кто из наших жителей не отказались гасить конфорки, дуя на голубые язычки пламени, а потом, снова открутивши конфорочные ручки, надолго уходили искать куда-то запропавшие спички.

В конце состоялся всеобщий апофеоз приготовления пищи. Сколько же всего подгорело, убежало и выкипело. Над улицей стоял чад, как будто под Москвой горят торфяники. Чего только не сожглось! Сколько выкипело супу с клецками! Сколько недоварилось картошек в мундире! Сколько слиплось драников! Даже яичница из трех яиц пересохла!

Словом, на какое-то время на нашу улицу перестали залетать не переносившие запаха подгорелой пищи, смешанного с саратовским газом, привычные ко многому наши птицы, откочевали комары и можно было увидеть какого-нибудь старого воробья, следившего со свалки, не поредел ли чад над улицей, где прошли его детство и юность.

После того как газ был включен и через какое-то время все страсти забылись, и канава гладенько была засыпана, осталась извлеченная землеройкой земля, которую сгребли в большую кучу, видом настоящий курган, и долгие годы дети играли на нем в Царя горы, беспощадно сталкивая друг друга к подножию. Хрустели кости повергаемых, расквашивались носы спихиваемых, стоял шум и гам. Особенно усердствовали Гедиминовичи.

Многие персонажи этого текста, конечно, поумирали. Умер, например, Самуил Акибович, и Святодух сразу стал подбираться к его сарайному сатуратору.

Между прочим, Святодух таки освоил добычу золота из медных пятаков с помощью открытого им философского камня, но мать его, рассвирепев за то, что не таскает воду для поливки огорода, все реторты его лаборатории изломала и растоптала, а полученное уже золото куда-то выбросила, и его было не обнаружить даже специальным магнитом.

На окраинном кладбище Москвы был сообща похоронен провидец из Полесья, доживший до своих ста двадцати лет, а впрочем, никто не знал, до скольких. На его могиле вырос цикорий, но некому было догадаться, что это за цветы, и сопоставить их с вожделенным когда-то зажженным газом, проведенным в наши дома, которых уже тоже не было. Только некий наш уроженец, увидав эти цветы, увлеченный как раз одним своим похождением, написал:

Мелеют, мелеют отмели,

Белеют пески золоченые,

Мы нашу удачу отбыли —

Денечки наши свяченые,

Время с его застежками,

Парфюмерными смуглостями,

Доченьками-матрешками,

Выпуклостями, округлостями.

И пошло обоюдное

Из такого наличия —

Спешное, безрассудное

В жанре косноязычия…

Голубого цикория

В поле горелки газовые,

Глупая вовсе история

Радости эти разовые.

Грустное, канифасное,

Бусинное, бузинное,

А ты — мое лето красное,

А я — твое небо синее…

Радости и вправду оказались разовые…

Да! Чуть не забыл. Не все, не все согласились тогда газифицироваться.

Не согласились проводить газ Маховы-цыгане. Он почему-то их смешил. Если им откуда-нибудь попадался в руки еж, они жарили его прямо у крыльца на открытом огне, а потом переругивались, подозревая друг дружку в несправедливом дележе сытной кочевой снеди.

Владелица коровы старуха Никитина газу не доверяла, а сам Никитин подозревал, что расковырянный из-под земли нестерпимый огонь происходит из бесовских угодий и жар от него — греховный, а поскольку, будучи раскольниками, они пекли хлеб в домашней печи, то отвыкать от нее не схотели, и старик Никитин по-прежнему сажал на деревянной лопате хлеб в староверское печное устье.

Отказались проводить газ польские муж и жена, тихие, гулявшие по вечерам под руку незаметные беженцы-евреи, проживавшие на углу. Эти неясно почему.

Во всяком случае, какие-то свои соображения у них безусловно были.

Загрузка...