11 Рецидив

Из-за своей сильной недоношенности ходить и выполнять другие функции, связанные с крупной моторикой, Уолт научился позже остальных детей. Первые два года у него были проблемы с координацией движений, хотя мы предпочитали во многом этого не признавать. Вместо этого мы делали все, чтобы как-то это компенсировать, – в том числе ходили следом за ним, чтобы поймать в случае падения. Я обработала множество в остальном очаровательных фотографий, удалив стекающую у него изо рта слюну. В отличие от взрослых, которые учатся столько всего скрывать, дети обладают уникальным даром не скрывать проявлений своих чувств. Они простодушно дают волю всему, что чувствуют сами. Если Уолта раздражали проблемы с координацией при попытках ходить, то он открыто выражал свое раздражение; если он огорчался, почувствовав при падении боль, то плакал. Его искренность была невероятно невинной, выделяя его на фоне всех окружающих его взрослых, которые не знали, что делать со своими чувствами, и в итоге их прятали.

Мы не являемся уязвимыми по умолчанию, и многие из нас годами вырабатывают защитные слои, чтобы отгородиться от чужой критики. Мы настолько искусно овладели этим навыком, что когда видели какую-то немощность или уязвимость в других, то были уверены, что будет правильно делать вид, будто мы ничего не замечаем.

К трехлетнему возрасту он, казалось, навсегда избавился от вызванных преждевременным появлением на свет затруднений, и мы запланировали устроить большое торжество в честь дня его рождения с цирковой тематикой. Одна цирковая семья из Украины научила его и его маленьких друзей различным трюкам, и затем они устроили представление для взрослых. Там были и моноциклы, и гимнастические бревна, и даже шпрехшталмейстер. Лица детей были разукрашены ярким гримом, на них были балетные пачки и цилиндры. Балансируя на раскачивающихся мячах, они гордо улыбались, осознавая великолепие освоенных ими новых навыков.


Благодаря инструкторам невозможное казалось непринужденно легким, хотя детям и пришлось изрядно потрудиться. Мы все были впечатлены уровнем концентрации и развитым чувством равновесия, которые демонстрировали даже самые маленькие из них, проходя по тончайшим канатам и забираясь на одноколесные велосипеды. Казалось, они самопроизвольно превращали свои страхи в радостное возбуждение, используя свою хлещущую через край энергию для максимальной концентрации. Это особое волшебство, которым только дети и владеют: они охотно вкладывают все свои силы во все, чем занимаются.

Вскоре после этого третьего дня рождения началась побившая температурные рекорды зима, покрывшая все вокруг ледяным панцирем. Образовались метровые сугробы, а порывы ледяного ветра обжигали морозом за считаные минуты. Наблюдая за замершим миром из окон дома, мы любовались особой, статичной красотой. Гармоничным объединением всех соседских участков под единой переливающейся на солнце голубовато-белой поверхностью. Как бы я ни была очарована способностью снегопада к подобным перевоплощениям, я не могла отрицать чувства надвигающейся беды. Хотя я и ненавидела физическое ощущение холода, я вышла на переднее крыльцо, чтобы оценить природу этой опасности. И тут же вспомнила последний раз, когда ощущала столь лютый холод. Мое дыхание превращалось в пар, а ресницы покрывались инеем, в то время как меня переполняло ощущение кромешного ужаса.

У меня были причины бояться. Меня начали беспокоить боли в животе, которые постепенно усиливались. Они давали о себе знать достаточно часто, чтобы я научилась различать три различных вида болевых ощущений. Когда я нагибалась, чтобы поднять Уолта, то иногда чувствовала рвущую боль. После того, как мне сделали кесарево, наложенная несколько лет назад сетка для восстановления целостности брюшной стенки начала рваться. Из-за того, что я постоянно поднимала и носила на руках ребенка, разрывы увеличивались, и в итоге в брюшной стенке снова появились дыры, которые потребовали хирургического вмешательства и установки новой сетки. Я научилась распознавать характерное тянущее ощущение и острую предупреждающую боль, которые предшествовали разрыву, и поняла, что в таких случаях мне нужно замирать на месте. Мне также пришлось приучить себя не поднимать детей, как бы сильно мне этого ни хотелось.


После той операции, а также других, которые понадобились для изучения причин моих брюшных болей, внутри живота у меня остались тонкие паутинки рубцовой ткани. Мои внутренности застревали между полосками этой ткани, и петли моего кишечника перекручивались и перетягивались, вызывая второй вид боли. Это была не та боль, от которой можно было отвлечься. Это была скорее отчаянная, перехватывающая дыхание агония, источником которой становилась перекрученная и умирающая ткань. Когда эта боль давала о себе знать, я была не в состоянии ни двигаться, ни разговаривать. Пока она не проходила, она не давала больше ничего делать и ни о чем думать.

Третья разновидность боли была следствием вынужденной операции по удалению половины моей печени вместе с образованиями. После операции в протоке, через который из печени выводилась желчь, образовалось сужение. Крошечное отверстие забивалось остатками желчных солей и минеральных отложений, в результате чего в печени скапливалась желчь, вызывая вялотекущую, тупую боль, которая перерастала в инфекцию, так как бактерии кишечника попадали в печень. В тот год меня госпитализировали чуть ли не каждый месяц, и я прошла бесчисленное количество процедур с целью попытаться исправить то, что было не так.

С каждым новым приступом боли в животе и с каждой новой госпитализацией я чувствовала, что мои шансы на долгую и полноценную жизнь уменьшаются.

Я стала цинично прагматичной. Еще до того, как боль усилилась той морозной зимой, я создала обширный круг поддержки вокруг Уолта в безуспешных попытках сделать свою роль, как матери, как можно более ненужной. Очевидно, так я реагировала на свой страх того, что в один прекрасный день могу уйти не по своей воли из его жизни.


Я пыталась организовать все так, чтобы в случае моей смерти или госпитализации его жизнь продолжалась без изменений и дальше за счет поддержки моей мамы, Рэнди и ряда друзей и близких. Преследуя эту абсурдную цель, я потрудилась над тем, чтобы не было ничего, что бы знала только я. Я облекала свои воспоминания о нашей жизни в конкретную форму с помощью фотографий и скрапбуков, записывала каждый разговор и делилась забавными историями, чтобы не быть единственным хранителем нашей общей истории. Я целенаправленно избегала выполнения таких необходимых действий, как покупка новой одежды или его любимых сладостей, чтобы Рэнди или моя мама всегда знали, что ему нравится, что ему нужно.

Я частенько задумывалась в тот год, останутся ли у него обо мне хоть какие-то воспоминания, если я умру. Я подумала о тех скудных и весьма обрывочных воспоминаниях, которые у меня были о периоде времени, предшествовавшем моему четвертому дню рождения, и мне пришлось признать, что я, пожалуй, еще не успела оставить в его памяти свой отпечаток. Ну разве что совсем смутный. Я полагала, что в его воспоминаниях мое существование будет сведено к теплому запаху ванили, ну или ощущению дежавю при звуке чьего-то показавшегося знакомым смеха. Близкие друзья поняли, что замысловатые празднования дней рождения были своего рода любовными посланиями, циничными попытками закрепить воспоминания о них в его только развивающемся мозге. Ни одна из моих компенсирующих реакций, однако, не принесла мне облегчения. Вместо этого они каждый день мне напоминали о том, что во власти смерти полностью стереть с лица земли весь твой осязаемый мир. Мне казалось мрачной иронией то, что чем больше Уолт набирался сил и здоровья, тем более слабой и больной становилась я.

Каждый раз, когда Рэнди видел признаки нарастающей боли – я начинала ходить туда-сюда или держаться за правый бок, – он спрашивал меня: «Не стоит ли нам поехать в больницу?»

«Не думаю», – неубедительно отвечала я. Я улыбалась улыбкой, которая была призвана дать понять, что все в полном порядке, что причин для беспокойства нет, что эта боль не из тех, что может стать началом конца. Эта боль была лишь неприятностью, и нам просто не нужно обращать на нее внимания.

Ответ на этот вопрос всегда должен был быть положительным, однако я упорно отказывалась это признавать. Я была уверена, что научилась различать случаи, когда боль была проходящей (и с ней можно было справиться дома – для этого было достаточно просто прилечь и несколько дней ничего не есть) и когда без палаты интенсивной терапии, госпитализации и различных медицинских процедур было не обойтись.

Мне уже порядком надоело находиться в больнице – слишком часто я туда попадала. Только все чаще и чаще это оказывалось неизбежным. Временами я недооценивала серьезность ситуации и слишком затягивала с обращением в отделение скорой помощи. Я реагировала на подобные ошибки прилежным поведением, стремясь доказать, что я была «хорошим» пациентом. Подобрать идеальный момент для обращения в больницу казалось невозможным. Я усвоила, что если приходила слишком рано, при первых намеках на проблему, то вместо похвалы за принятие правильного решения меня встречал плохо прикрытый скептицизм. Подобное недостаточно хорошо скрытое пренебрежительное отношение вызывало у меня чувство стыда, в результате чего я все чаще ждала до последнего, когда уже другого выбора не оставалось.

Мы действительно так делаем: когда симптомы слишком неопределенные, а лабораторные анализы и снимки не выявляют никаких отклонений, мы начинаем подозревать, что пациентом движет что-то еще, что у него есть какая-то вторичная выгода от болезни или эмоциональная потребность, удовлетворяемая вниманием медиков. Врачам неприятно оказываться в ситуации, когда они полагают, будто их пациент хочет быть больным, в то время как на самом деле он здоров.

Врачам очень сложно понять, как можно желать для себя болезни, когда нас окружает столько жаждущих исцеления пациентов. Мы склонны обносить таких пациентов стенами стереотипа под названием «психические болезни».

Мы, медики, непроизвольно отгораживаемся от них, полагая себя пешками в некоей бессвязной игре без правил. В моменты большего благородства мы порой допускаем вероятность того, что их лабораторные показатели еще не успели отразить их пока невидимую, но совершенно реальную и нарастающую болезнь. В подобных ситуациях мы можем задержать на них свое внимание, даже если нас и одолевают сомнения.

Так как я работала в этой больнице врачом, то меня, как правило, воспринимали серьезно, когда я обращалась слишком рано, и меня госпитализировали на обследование, чтобы либо выявить ухудшение моего состояния, либо выписать, если ничего не изменится. Разумеется, меня никогда не выписывали.

На протяжении следующего года мне были проведены ряд операций и других процедур с целью устранить причину моих повторяющихся брюшных болей. Сначала врачи пробовали расширить суженный участок желчного протока, чтобы не давать желчи застаиваться и вызывать инфекцию. Они попытались раздвинуть плотную мышцу и растянуть ее шире с помощью надувного зонда. Когда же проток снова закупорился, дав понять, что первая попытка не увенчалась успехом, они разрезали этот участок скальпелем, проведя так называемую сфинктеротомию. Когда это привело к тому, что быстрорастущая рубцовая ткань еще больше сузила проток, они снова использовали надувной зонд, на этот раз установив целых три стента в надежде, что они остановят распространение рубцовой ткани и оставят проток открытым. Вместо этого стенты сами оказались забиты желчью, и я тяжело заболела, из-за чего их пришлось убрать.


С момента установки стентов я чувствовала, как они раскрывали желчный проток в моей печени. Не то чтобы это ощущение было невыносимым, однако оно присутствовало постоянно. Я бы не смогла придумать для него лучшего сравнения, чем необходимость держать открытым рот в кабинете стоматолога, в то время как он обеими руками дни напролет выдирает у меня зубы. Это было слишком неприятное чувство, которое длилось слишком долго. Оно превратилось в непрерывный механический дискомфорт, который преследовал меня по пятам в течение всего дня. А так как этот дискомфорт ни на минуту меня не оставлял, то у меня сбился мой внутренний индикатор надвигающейся катастрофы. Через несколько дней отдыха после операции я решила, что чувствую себя достаточно хорошо, чтобы пойти на работу. Я слишком хорошо умела абстрагироваться от нежелательных ощущений. Я предпочла игнорировать их, чтобы снова приносить пользу. Мне было невдомек, что следующим тревожным сигналом будет полномасштабный шок.

Я заезжала на больничную парковку, как вдруг внезапно почувствовала, как мои веки наливаются тяжестью – было такое чувство, что стоит мне хотя бы раз моргнуть, и они больше не откроются. Я начала испытывать ту же самую дезориентацию, что случилась со мной в ту ночь в акушерском отделении, и она застигла меня совершенно врасплох. Пока я через силу припарковала машину, меня все больше окутывало одурманивающее опьянение, и когда я, наконец, смогла добраться до дверей лифта, то сказала первому попавшемуся мне человеку: «Кажется, у меня начинается сепсис».

Сепсисом называют инфекционное заражение организма, которому удается полностью подавить его функции, приводя к падению кровяного давления и лишению внутренних органов необходимого кровотока. Даже когда сепсис выявляется своевременно и человеку оказывается самая лучшая и эффективная медицинская помощь, он убивает порядка трети своих жертв. К моменту появления клинических признаков шока уровень смертности сильно перешагивает за пятьдесят процентов. Когда же симптомы сепсиса игнорируются или не принимаются всерьез, то он, как правило, повсеместно приводит к смерти.

Меня положили в отделение неотложной помощи и поместили на каталку. Медсестра быстро взяла у меня образцы крови и отправила их на анализ. Заказанное прежде моим хирургом УЗИ было выполнено, пока я ждала врача. В лежачем положении я чувствовала себя значительно лучше, так как моей крови не приходилось бороться с гравитацией для попадания в мозг. Я собралась с оставшимися силами и попыталась сосредоточиться, чтобы написать СМС Рэнди. Я написала, что нахожусь в отделении скорой помощи, что ему следует заехать по дороге на работу в больницу, а я тем временем буду держать его в курсе происходящего. Я понимала, что большинство людей не стали бы сообщать в СМС подобного рода информацию своему супругу, однако для нас это было нормой, да и к тому же сигнал в отделении скорой помощи был слишком слабым для звонка.

Когда пришел врач, то он застал свою пациентку с подозрениями на сепсис и болями в области живота за написанием СМС. Я его не узнала, а он не знал меня. Судя по всему, он был из новеньких. Как назло, мы незадолго до этого перешли на новую электронную систему учета медицинской документации, так что большая часть моей истории болезни осталась погребена в старой системе, доступа к которой он получить не мог. Он подозрительно наклонил свою голову набок. «Что ж, я только что получил результаты ваших анализов, и мы на самом деле не нашли в них никаких отклонений, так что…» – он запнулся, не находя подходящих слов. Он ждал, что я внесу для него немного ясности.

Я попыталась привести рациональные объяснения своего прихода и рассказала про себя. О том, что мне доводилось испытывать это ощущение отстраненности ранее, и вскоре за ним последовала моя смерть. Что я решила, что поступаю правильно, обращаясь к ним до того, как все выйдет из-под контроля. Я объяснила, как быстро на моих глазах ситуация из поправимой превращалась в совершенно безнадежную. Мне нужно было найти компромисс, и я пыталась все сделать правильно. Он пожал плечами и сказал, что положит меня в больницу для наблюдения, хотя ему и кажется, что со мной все в порядке. Он также добавил, что, по его мнению, оснований для госпитализации окажется недостаточно, чтобы услуги больницы были покрыты моей страховой компанией.

Знакомясь с новыми пациентами, врачи неизменно приводят за собой призраки своего прошлого, которые бывают во многих разных обличьях. Кажущийся здоровым пациент, который воспринимается просто жаждущим внимания к себе человеком, который попросту отнимает драгоценное время, может пробудить чувство обиды. Вероятность этого становится особенно высока, когда врач предрасположен к этому из-за того, что перегружен работой либо скучает по своей семье. Если же пациент вызывает воспоминания о попытках манипулирования в прошлом или в его словах можно разглядеть намек на упрек, то врач занимает оборонительную позицию. Точно так же напоминающий о прошлых неудачах пациент может спровоцировать страх и стремление отказаться от участия в повторяющемся сценарии.


Нас не учат распознавать призраки, как собственные, так и чужие. Нам невдомек, какие воспоминания преследуют наших наставников или друзей. Иногда нам удается ненадолго почувствовать глубину чьих-то переживаний, когда их фрагменты всплывают на поверхность. Мы слышим порой: «Это самые ужасные ситуации», или «Я надеюсь, что это закончится не как в прошлый раз», или «Если она умрет, клянусь, я завязываю с медициной». Эти чувства существуют не отдельно от нас. Они не являются пассивными. Они пронизывают наши мысли и влияют на принимаемые нами решения. Они становятся подтекстом, гравием на дороге, по которой мы проезжаем снова и снова, проделывая в ней колею. Они являются нашей уязвимостью, нашей слабостью. Это тот воск, что скрепляет между собой перья на наших крыльях. Воск, который слишком быстро плавится, стоит нам хотя бы немного приблизиться к солнцу.

Подобно любой слабости, однако, они могут быть превращены и в источник силы. Если их распознать, изучить и осмелиться с ними сразиться, то эти призраки могут обрести плоть. Они могут материализоваться и даже стать нашими союзниками.

Запутанные клинические случаи, тяжелые утраты могут стать двигателем для новых исследований и открытий. Вместо того, чтобы внушать страх, душераздирающие истории способны преображать жизни, придавать им смысл. Если же их игнорировать, как нас тому учат, то они становятся звуконепроницаемой преградой.

В палате для наблюдения ко мне пришла санитарка, чтобы измерить давление, которое почти не регистрировалось. Она пожала плечами и пошла взять другой манометр, полагая, что проблема в самом приборе. Когда она вышла, меня начало ужасно трясти от озноба – это было физическое проявление захватившей мой организм инфекции. У меня колотилось сердце, а ладони и ступни окоченели от холода.

Когда следующий манометр также не смог обнаружить у меня давления, я попросила позвать врача.

Он зашел в палату, и я принялась ему объяснять сквозь стучащие зубы: «Мне холодно, у меня озноб, мое давление не обнаруживается, и мне кажется, что меня следует перевести в интенсивную терапию». Я была уверена, что ситуация в любой момент может перерасти в критическую, и чтобы не тратить попусту время, я не стала вдаваться в подробности. Мне казалось, что ему было достаточно услышать это, чтобы со мной согласиться.

Он посмотрел на меня и улыбнулся: «Наверное, вы просто переживаете. Болеть тяжело, особенно когда ты молодая женщина».

До меня дошло, что он так среагировал на слезы, которые без моего ведома стекали у меня по лицу. Он видел плачущую в кровати девушку, которая жаловалась на озноб и, возможно, переживала по поводу качества здешнего оборудования. Мое убеждение в том, что меня следует перевести в интенсивную терапию, он воспринял как просьбу положить меня туда, где я бы чувствовала себя в большей безопасности. Хотя он и был прав по поводу моего запредельного страха, моя тревога вовсе не носила общий характер: я была в полном ужасе как раз из-за того, что в точности понимала, что меня ждет дальше. Как бы ни было полезно распознавать чувства своего пациента, приписывать физические проявления болезни этим самым чувствам уже далеко не так полезно. Списывая мои симптомы на проявление моей тревоги, он самым неудачным образом проявлял свою эмпатию. Неправильно обозначив мои эмоции, он тем самым пренебрег моей собственной оценкой происходящего и лишил возможности как-то на ситуацию повлиять.

Сепсис славится тем, что его очень сложно своевременно распознать. Были разработаны разнообразные алгоритмы с целью решения этой проблемы. Наша больница была одним из лидеров в разработке новых способов раннего лечения сепсиса и снижения показателя смертности от него. Вместе с тем в отдельных случаях, касающихся одного-единственного пациента, мы по-прежнему могли оставаться слепыми. Его пренебрежение к моим словам зажгло во мне злость, на которую у меня попросту не было сил. Я попыталась вслух объяснить, что сочетание таких симптомов, как учащенный пульс, озноб и боли в животе должны натолкнуть его на мысли о другом возможном диагнозе, помимо проявлений тревоги. Даже если речь шла о женщине. Уже через час я оказалась более больной, чем он только мог себе представить, оказавшись не в состоянии распознать скрытую природу моего септического шока.

Канадский врач Уильям Ослер сказал: «Прислушивайтесь к своему пациенту – он говорит вам свой диагноз». Это практически всегда так, пациент практически всегда сам говорит свой диагноз, однако прислушиваться к нему гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд.

Пациент может рассказывать свою историю весьма окольными путями, либо его рассказ может быть наполнен кажущимися нам лишними, совершенно ненужными подробностями. Мы все время торопимся, и нам хочется, чтобы наши пациенты говорили нам только то, что нам нужно знать, хотя и понимаем, что ни один из них на это не способен: они могут сообщать только то, что знают. Как результат, мы слушаем их недостаточно внимательно, через пелену призраков прошлого и соревнующихся между собой приоритетов.

Когда я все-таки попала в интенсивную терапию, в меня вставили огромные трубки капельниц, чтобы одновременно вводить антибиотики, физраствор и другие препараты сосудосуживающего действия с целью создания некого подобия артериального давления. Меня и дальше сильно трясло от озноба, зубы с силой стучали друг о друга, и у меня не было никаких сомнений в том, что они в итоге рассыплются.

«Тебе холодно?» – спрашивал Рэнди, зная, как я ненавижу холод.

«Это все инфекция», – отвечала я, осознавая, насколько, судя по моей дрожи, все было серьезно.

На следующее утро меня направили на извлечение стентов. Для этой операции меня требовалось подключить к аппарату искусственной вентиляции легких и погрузить в общий наркоз, чтобы через пищевод пропустить миниатюрную видеокамеру. Для этого мне требовалось пролежать лицом вниз от одного до трех часов, в зависимости от того, насколько легко пройдет операция и не возникнет ли каких-то осложнений. Когда меня начали готовить к операции, я встретился с анестезиологом – это был мужчина средних лет с тихим голосом, у которого на шее болталась хирургическая маска. Он узнал меня, так как присутствовал на лекции, которую я читала для их отделения.

«Ох, как жаль вас здесь видеть, – сказал он. Затем он повернулся к медсестре, которая должна была помогать ему на протяжении всей операции. – А ты была на лекции, которую доктор Авдиш читала на прошлой неделе?» – спросил он. Его коллега отрицательно покачала головой.

«Ох, она стала ужасным напоминанием о том, как иногда – особенно в нашей области – мы говорим рядом с пациентами всякое, думая, будто они нас не слышат». Казалось, он и правда понимал важность той лекции, которую я читала. Я выводила на экране проектора фразы, которые мне доводилось слышать в операционной, когда все думали, что я их не запомню, вроде: «Мы ее теряем. Она долго не протянет».

«Спасибо», – сказала я, начиная испытывать неудобство. «Неужели так теперь будет всегда? – подумала я. – Неужели каждый раз, когда мне понадобится медицинская помощь, мне будут напоминать о всех моих лекциях по поводу того, чего делать не стоит?» Я начала уже сомневаться в своем подходе по изменению культуры больницы, в которой я по-прежнему была не только пациентом, но и врачом.

«Нет, спасибо вам. Вы делаете очень важную работу, – улыбнулся он и принялся изучать мою медкарту. – Итак, тут сказано, что от анестезии вас иногда тошнит. Вы уже не раз проходили эти процедуры; какие лекарства лучше всего вам подходят?»

«Ой, я не знаю, какую именно комбинацию они использовали в последний раз, однако все прошло хорошо, – сказала я. – Я точно знаю, что мне дали немного стероидов, чтобы помочь справиться с тошнотой, но больше я ничего не помню».

«Хорошо, мы сделаем тогда то же самое и на этот раз! Я не хочу, чтобы вы переживали, все будет в порядке!» – заверил он меня.

Я очнулась после анестезии – мне снилось, как я тону. Вода была тяжелой, чуть ли не свинцовой, и я ничего сквозь нее не видела, хотя мои глаза и были открыты. Меня окружало мутное, не пропускающее солнечного цвета море цвета берлинской лазури. Рисуя, я никогда не изображала воду из собственных снов прозрачной. Уверена, что другие считали, будто я, будучи в этом деле новичком, лучше просто нарисовать не в состоянии. Темную воду на моих рисунках гораздо проще было объяснить отсутствием у меня мастерства, хотя на самом деле это были мои воспоминания в своем первозданном виде, перенесенные на холст. Даже когда я очнулся, дышать оказалось невыносимо тяжело, словно мои воздушные пути и легкие вобрали в себя ту самую свинцовую воду из моих кошмаров.

«Я не могу дышать», – сообщила я медсестре-анестезисту, стоявшей рядом со мной.

Она посмотрела на меня и предположила: «Возможно, у вас просто заложило нос из-за того, что вы так долго лежали лицом вниз. Может быть, назальный спрей поможет?»

Я отчетливо понимала, что она ошибается, однако не знала, как ее в этом убедить. У меня уже закладывало нос, и мои нынешние затруднения с дыханием не шли абсолютно ни в какое сравнение с этим незначительным неудобством. Я попыталась стряхнуть с себя пелену вызванного анестезией сна, чтобы лучше соображать и более ясно выражать свои мысли. Мне казалось, что моя отстраненная усталость явно не шла мне на пользу. Я изучила прикрепленное ко мне мониторинговое оборудование: уровень кислорода был в норме, пульс был слегка учащенным, однако в остальном никаких явных проблем не наблюдалось.

Медсестра вместе с анестезиологом прослушали мои легкие, расположившись с разных сторон от меня, и покачали головами. Он сказал мне: «Что ж, судя по звуку, легкие чистые, да и жизненные показатели в норме. Мы отправим вас обратно в интенсивную терапию, и готов поспорить, вскоре вам станет лучше. – Я услышала, как на выходе он сказал медсестре: – Мы дали ей в точности то же самое, что и в прошлый раз, так что я не понимаю, как реакция может отличаться».

До меня дошло, что ему могло показаться, будто я обвиняю его в своем затрудненном дыхании, а чувствуя, что его обвиняют, он мог занять оборонительную позицию. Такова была его естественная реакция на предположение о том, что я каким-то образом обвиняю его в испытываемой мной проблеме. Я никоим образом не имела в виду, что виню его или принятые им решения в том, как себя чувствую. Я понятия не имела, что говорить или делать дальше.

Когда я оказалась в лифте, который вез меня обратно в интенсивную терапию, у меня начался зуд, и я почувствовала, как мои губы раздуваются с каждой секундой, словно пластический хирург сделал мне в них инъекцию коллагеном.

Я показала на лицо – шевелить языком становилось все труднее. «Губы опухли?» – спросила я Рэнди.

«Да, они выглядят огромными. Неужели это из-за той трубки, что тебе вставляли в рот?» – спросил он.

«Хотелось бы», – ответила я дрожащим и слабым голосом. У меня была полномасштабная анафилактическая реакция на один из антибиотиков, которые были мне введены во время операции. По мере того, как мое состояние ухудшалось, мое недовольство росло.

Мне показалось, что было бы совершенной глупостью и полным разочарованием после всего того, через что мне пришлось пройти, умереть от аллергической реакции в лифте. Конечно, если я что-то и доказала за последние пять лет, так это то, что меня было не так-то просто убить.

Я поняла, что мы упустили нужный момент, когда моей аллергической реакцией могли бы заняться в послеоперационном отделении. Каким-то образом недопонимание и оборонительная позиция не дали им трезво оценить ситуацию, в результате чего у меня началась аллергическая реакция вдали от всех, кто мог бы мне помочь.


Санитар, поняв, что со мной что-то не так, стремительно покатил меня через ведущие к отделению интенсивной терапии длинные коридоры, где меня уже ждали врачи и другой медперсонал. Как только они увидели мое распухшее лицо и затрудненное дыхание, то тут же вызвали дежурного врача-отоларинголога, чтобы та осмотрела мои дыхательные пути с помощью оптоволоконного эндоскопа, вставленного через правую ноздрю. Странно, что когда ты и без того не можешь дышать, приходится еще и терпеть, как кто-то вставляет тебе через ноздрю видеокамеру, тем самым еще сильнее блокируя воздушные пути. К счастью, она справилась очень быстро.

«Да, есть отек. Определенно аллергическая реакция, – заключила она. – Бенадрил, стероиды и зантак, – рекомендовала она. – И перестаньте ей давать антибиотик, вызвавший аллергию», – добавила она, сказав на всякий случай очевидное.

Прибежал фармацевт, чтобы попытаться определить проблемный антибиотик, построив на графике временную зависимость между введением различных препаратов и моей реакцией. Мне давали целых три различных антибиотика с целью убить широкий спектр микроорганизмов, которые могли меня атаковать, из-за чего выявить нужный было особенно проблематично. Было жизненно важно, чтобы мы определили, какой именно препарат был виновником происходящего, так как я по-прежнему нуждалась в антибиотиках для борьбы с сепсисом. Они предложили наиболее вероятный вариант, предупредив, что наверняка определить невозможно, так что мое состояние будет тщательно отслеживаться по мере введения других лекарств.

Были назначены процедуры, призванные улучшить ламинарное течение воздуха через мои дыхательные пути, которые сузились из-за отека. Я закрыла глаза, чтобы не видеть, как полная комната людей выглядит такой же паникующей, какой я себя чувствовала. Я попыталась успокоить собственное дыхание и сосредоточиться, чтобы заглушить пугающие мысли. Отстранившись от царившей вокруг меня возбужденной энергии, я смогла осознанно переключиться на внутреннюю тишину. Я научилась этому упражнению на занятиях йогой и призывала своих пациентов его попробовать. Я целенаправленно замедляла собственное дыхание, растягивая вдохи и выдохи, чтобы сигнализировать своему организму, что он может расслабиться. Я отключала систему «тревожной сигнализации» своего организма с помощью замедленного дыхания, подразумевающего состояние покоя, задолго до того, как мне удавалось обрести его на самом деле. Собирала вокруг себе ощущения тишины и умиротворения, втягивая его на вдохе, а на выдохе отгоняла прочь от себя исступленную энергию. Я напоминала себе, что способствовать этому ощущению было особенно необходимо, когда это казалось наименее возможным. Даже посреди разрушительного урагана в самом его центре царит покой и умиротворение. Я вспомнила, как почувствовала однажды в операционной полное спокойствие, когда мое тело освободилось. Спокойствие, которое одновременно и рассеивалось, и расширялось, оставаясь при этом нетронутым и цельным, прямо как дыхание. Долгие минуты тянулись, в то время как я постепенно отключалась ото всего, что происходило вокруг меня.

Я открыла глаза и улыбнулась. Я увидела витающий в комнате страх и решила поделиться обретенным спокойствием. Я сказала обрывками фраз: «Что ж, хорошие новости в том… мне кажется… что я испытала на себе… теперь… все виды… шока: геморрагический… кардиогенный… септический и… анафилактический шок… С меня хватит».

Моя шутка разрядила висящее в палате напряжение, и я увидела, как врачи вздохнули с облегчением. Они поснимали маски, и я поняла, как сильно их напугала. Их друг и коллега задыхался прямо на их глазах, и они пытались понять, что и когда следует предпринять, чтобы спасти мне жизнь. Я прекрасно осознавала, под каким они были стрессом, и понимала, что он усиливался отсутствием какого-либо систематического подхода или даже просто подходящих слов для снятия стресса и выработки психологической устойчивости. Будущих врачей никто не учит, как создавать условия, в которых они бы чувствовали себя в полной безопасности, особенный участок безмятежности посреди бури.

«Есть еще нейрогенный, – пошутил один мой друг, подмигнув мне. – Так что сдаваться рано».

Я покачала головой, недоумевая, к какому черному юмору мы порой прибегаем, чтобы справиться с тяжелыми временами. Я подумала про резидента-трансплантолога, который пошутил насчет того, что для меня нужно будет где-то раздобыть новую печень. Я подумала про другого врача, который улыбнулся, когда заходил, чтобы меня осмотреть, и сказал: «Ты ведь тут не собираешься у меня умереть, не так ли?»

Я задумалась о том, не являлась ли каждая врачебная попытка пошутить косвенным индикатором страха, не пытались ли мы выстрелить шуткой, словно стрелой, по всплывшему призраку прошлого, не признавали ли мы тем самым своей уязвимости.

После того как медики отмели все остальные возможности для внешнего проявления своих эмоций, не остался ли юмор единственной доступной для нас отдушиной? Не ниспровергли ли мы свои чувства – вместо того чтобы их прочувствовать по-настоящему – в короткие и лаконичные остроты, отражающие наше эмоциональное состояние? Я стала переживать, что если мы были не в состоянии распознавать и правильно реагировать на свои собственные эмоции, то как вообще мы можем рассчитывать на то, чтобы помогать другим ориентироваться посреди непростого эмоционального моря болезней и излечения?

Я надеялась, что юмор был лишь промежуточной остановкой, а не пунктом назначения. Что он служил лишь своеобразной закладкой, отмечавшей страницу, которую можно открыть, чтобы изучить наши эмоции. Что это была развилка, от которой вели во все стороны тропинки, приводящие в итоге к преображению и примирению с ограниченностью наших собственных возможностей.


«Кажется, ваше дыхание стабилизируется, – заверил меня резидент интенсивной терапии. – И отек вроде как проходит. Лекарства действуют. Я хотел, чтобы вы знали: я никуда не денусь. Буду рядом на протяжении всей ночи. Мы не оставим вас одну, пока вы не сможете дышать. Вы в безопасности».

Он был из нового поколения врачей, которых специально обучали эмпатии, учили распознавать чужие эмоции и говорить о них. Я сделала глубокий вдох с целью проверить, прав ли он в своих наблюдениях. Прилив и правда отступал. Хотя я и понимала, что угроза миновала не полностью, сказанные им слова по поводу моей ситуации успокоили меня. Они говорили о том, что он оценил мой страх, смог мне посочувствовать и понимал, что я испытываю потребность чувствовать себя в безопасности.

Что меня сразу же поразило, так это чувство доверия, которое обычно приходится завоевывать тяжким трудом, воцарившееся в этой палате интенсивной терапии после его слов. Я подумала, что в этих словах было больше фактического врачевания, чем во всех остальных действиях медперсонала за последние сутки, вместе взятых.

Мне казалось невероятным, что именно я была организатором обучающей программы по эффективному взаимодействию, которую он проходил в ходе своей подготовки. Я отчетливо представляла, какие конкретные шаги были изложены ему. И тем не менее, хотя он и демонстрировал в действии навык, которому его научили, все происходящее казалось совершенно естественным и искренним, почти непринужденным. Я прекрасно понимала, что эта кажущаяся простой фраза требовала от него четкого понимания того, как это, когда не можешь дышать. Нужно было прочувствовать ситуацию, чтобы заподозрить, что я боялась и нуждалась в том, чтобы меня успокоили, обнадежили. Он должен был позволить себе ощутить мои эмоции и понять, какими чувствами наполнят его слова. Я посмотрела на стоящего в углу студента-медика и задумалась, понял ли он, что сейчас сделал резидент. Я задумалась, сможет ли он, став свидетелем произошедшего, повторить нечто подобное, или же для него все это просто выглядело каким-то неосязаемым волшебством.

Две недели спустя мне выпала возможность спросить его об этом, когда я присоединилась к их группе в качестве старшего врача. Во время обхода я отвела его в сторонку и заметила, что, возможно, ему несколько неловко от того, что я стала его старшим врачом после того, как он видел меня столь больной в качестве пациента.

«Нет, нисколько, – искренне ответил он. – Статус врача не делает нас какими-то уникальными. Мы все в тот или иной момент становимся пациентами».

Я улыбнулась. «Когда я была напугана, когда я не могла дышать, то резидент, как мне кажется, сделал очень правильно, заверив меня, что все в порядке. Я заметила в комнате тебя – интересно, ты запомнил, что он сказал?»

«Кажется, он просто предложил свою поддержку, сказал, что вам становится лучше, и что он не оставит вас, пока вы не почувствуете себя в безопасности. Что-то вроде того».

«Да, на самом деле именно так и было», – сказала я.

«Я знаю, что вас очень интересует тема эффективного взаимодействия, и мне хотелось бы вам кое-что рассказать – думаю, вам это понравится, – сказал он. – В нашем мединституте перестали проводить собеседования в традиционном формате, когда они спрашивают претендентов об их исследовательском опыте и стремлении стать врачом. Теперь же нас сажают вместе с другим претендентом на стулья спиной к спине. У одного из нас на руках при этом какая-то заранее собранная конструкция из деталей лего, а у другого – те же детали в разобранном виде. Нас оценивают согласно тому, сможем ли мы взаимодействовать достаточно эффективно, чтобы воссоздать конструкцию. Разве не круто?»

«Это невероятно круто».

«Да, это так, но тогда для нас это оказалось крайне сложным испытанием. Внезапно для себя осознаешь, как тщательно нужно подбирать слова, – сказал он. – Да и слушать приходится так, чтобы по-настоящему слышать то, что тебе говорят».

Я задумалась о том, как часто я слушала, чтобы услышать, при этом не думая о том, что мне еще нужно в тот день успеть сделать или не проговаривая мысленно то, что хочу сказать следом. Как часто люди слушают великодушно, не настраиваясь заранее на то, что они рассчитывают услышать в ответ? Мы надеемся, что дело в заложенности носа, а не в том, что мы сделали что-то не так. Мы надеемся, что сердце ребенка все еще бьется, хотя сердцебиения на экране УЗИ и не прослеживается. Мы надеемся, что пациент болен не настолько, что мы попросту не в силах его спасти. Мы надеемся, то отек мозга у нашей пациентки спадет, чтобы она смогла увидеть своего ребенка. Мы надеемся, что события прошедшего дня позволят каждому из нас, как врачам, так и пациентам, покинуть больницу без неизгладимых шрамов.


Когда мы заранее все расписываем, то зачастую это не более, чем еще один механизм самозащиты. Мы можем просто надеяться на то, что все закончится хорошо как для пациента, так и для нас самих.

Мы заводим разговор с пациентами и их родными, в то время как за нами плетутся все призраки нашего прошлого. Мы заводим его, не всегда понимая, сможем ли мы вынести новую порцию горя. Мы плохо умеем оценивать собственную психологическую устойчивость или замечать присутствующие в комнате тени. Мне хотелось верить, что те новые навыки, которые я увидела в том резиденте, и ответ студента-медика были индикаторами перемен к лучшему.

Если принципы подготовки врачей и правда поменялись, то, возможно, мы сможем научиться смягчаться, заходя в палату к своим пациентам, вместо того, чтобы ожесточаться. Возможно, мы сможем перестать считать, будто от нас требуется делать так, чтобы невозможное казалось чем-то естественным и не требующим усилий. Вместо этого мы могли бы поверить в то, что самое главное, что от нас требуется, – это внимательно слушать.

* * *

Мое дыхание продолжало улучшаться, и моя палата постепенно освобождалась от врачей, медсестер и студентов-медиков. Лишь оставшись чуть ли не наедине с сидящим рядом в кресле Рэнди, я осознала, что находилась в палате, которую у нас было принято считать проклятой. В отделении интенсивной терапии, в котором происходит столько смертей и трагедий, отдельной палате выделиться среди остальных не так-то просто, однако этой удалось. На протяжении последней недели она стала сосредоточением необъятного горя. Я оглянулась в поисках чего-то, что бы об этом свидетельствовало, каких-то неизгладимых следов, однако ничего не обнаружила. Я подумала о последнем пациенте, который пребывал в этой палате, когда я последний раз выходила на работу.

Это был молодой мужчина, чье тело было изъедено раком настолько, что опухоль сожрала все его мышцы, оставив нетронутым лишь скелет. Мы обсуждали его случай во время обходов, говорили про неудачный третий курс так называемой резервной химиотерапии («химиотерапия спасения» – самый агрессивный вид лечения, к которому прибегают в качестве крайней меры, когда больше ничего не помогает. – Прим. пер.), неудачную операцию, прогресс болезни. Нас тяготило осознание того, что сулило ему будущее. Разговоры, которые должны были происходить задолго до его попадания в палату интенсивной терапии, все время откладывались из уважения к его детям и его собственной пламенной надежде на будущее. Теперь же мы уперлись в стену. Это было другое место, отличное от тех, в которых он бывал ранее, и это место было безнадежным.

Я полагала, что наш долг перед ним – это подтолкнуть его, с учетом известной нам информации, к откровенному разговору о том, что ждет его дальше. Нам нужно было знать, какие надежды возлагает он на остававшиеся ему дни. Мы хотели обсудить с ним паллиативный уход и размещение в хосписе. Мы все прекрасно понимали неизбежность его смерти и, как следствие, насколько ужасно будет проводить СЛР (сердечно-легочную реанимацию. – Прим. пер.), зная, что она его не спасет. Мы знали, каково это будет – слышать хруст его ребер под нашими руками и видеть, как выпучиваются от наших усилий его глаза. Каково это будет – залить наши ботинки его кровью, которая уже не будет сворачиваться. Мы были заранее травмированы призраками, которым еще только предстояло появиться. Я молилась как за него, так и за нашу команду, что он не захочет подвергать этому свое тело.

В обсуждении вопросов, связанных с последними днями его жизни, должны были принять участие врачи, специализирующиеся на паллиативном уходе. Я настроилась на предстоящий разговор, разобравшись в собственных чувствах и мыслях по этому поводу. Сначала врач спросила, стараясь быть как можно мягче, как он понимает свое положение с учетом того, что последний, резервный, курс химиотерапии оказался безуспешным. Она осторожно поинтересовалась, осмеливался ли он задумываться о предстоящей смерти. Мы слушали, как он говорил, что всегда надеялся дожить до того момента, когда его старший ребенок закончит среднюю школу. Я улыбнулась, почувствовав святость его желания и благодарность за то, что ему хватило доверия, чтобы им поделиться. Врач паллиативной помощи нахмурилась, так как знала, что этому ребенку еще полтора года учиться. Пациент повернул голову, и его глаза заволокли слезы – он почувствовал себя неловко от того, что позволил себе строить столь грандиозные планы. Мы разбили ему сердце, сказав, что его желанию не суждено сбыться, что речь идет о неделях, а не о месяцах. Он вздохнул и пожал плечами, словно понимал беспочвенность своих надежд.

Мы узнали, не хотел бы он прожить последние свои дни у себя дома. Он сказал, что не хочет умирать на глазах у детей. Мы предложили провести импровизированную церемонию вручения аттестата в больнице, а также поговорить с руководством школы, чтобы те напечатали аттестат заранее. Он улыбнулся, радуясь такому компромиссу. Мы вышли из палаты с чувством, что сделали что-то полезное. Хотя мы и не могли излечить, мы нашли способ придать последним дням его жизни какой-то смысл. Мы испытали чувство близости, и на мгновение это показалось чем-то невероятно прекрасным. Мы прошлись с ним на наших плечах по туго натянутому канату и при этом не упали. Мы не ранили друг друга.

Как бы то ни было, в ту ночь он умер, до того, как мы успели что-либо организовать. Он умер прежде, чем был к этому готов, прежде чем принял решение отказаться от проведения реанимации. И его ребра были сломаны, а его кровь залила наши ботинки. Когда я сообщала родным о его смерти, я молилась, чтобы они не посмотрели вниз. Чтобы они не заметили, как скрипят мои ботинки, будто я только что пришла с заснеженной улицы.


«Ты переживаешь? – спросил меня Рэнди, повернув свое тело так, чтобы посмотреть мне в глаза. – Ты ужасно молчаливая».

«Просто задумалась о пациенте, который был в этой палате», – честно ответила я.

«Хмм. Мне стоит знать подробности?» – спросил он.

«Пожалуй, нет», – ответила я и вздохнула.

«Этот пациент умер?» – спросил Рэнди.

«Ага», – ответила я, вспомнив, с каким звуком плескалась его кровь на пол.

«Хочешь об этом поговорить?» – не унимался он.

Я вздохнула и покачала головой. Что я могла сказать?

Порой, когда хочешь сделать хорошее, приносишь столько вреда, что ломаешься изнутри и уже не знаешь, сможешь ли снова делать что-то хорошее.

Что мы видим страшные, ужасные вещи, которые причиняют нам боль? Причем нам кажется, будто у нас нет права испытывать эту боль, потому что находимся на внешних окружностях диаграммы (имеется в виду описанная в начале книги диаграмма с концентрическими окружностями, где по центру находится больной, дальше идут самые близкие его люди, и так далее. – Прим. пер.), в то время как все остальные прямо в ее центре, и им гораздо больнее. Таким образом, любые чувства, хоть отдаленно напоминающие грусть или печаль, кажутся нам чистым эгоизмом и наглостью с нашей стороны. Что хотя мы и не жалеем самих себя, потому что понимаем, что это чье-то чужое горе, порой возникает такое чувство, будто бы осязаем всю мировую печаль, и нам нужно время, чтобы перевести дыхание, однако мы не обзавелись механизмом, который бы позволил нам передохнуть, остановиться, чтобы ощутить в полной мере все свои чувства. Что когда мы чувствуем это, то это разъедает нас изнутри, мы ненавидим это состояние и, как следствие, шутим, напиваемся, убегаем. Что меня беспокоило то, что все мы только и умели, что шутить, напиваться, убегать или закаляться. Что мне хотелось понять, как мы могли бы поддерживать тех, кому плохо, чтобы это не выходило для нас самих боком. Что иногда мне казалось, я почти поняла, как это – исцелять и при этом не быть преследуемой призраками.


«Мы хотели… ему помочь», – сказала я.

«Ну конечно хотели. Вы помогаете людям! Вы все делаете нечто потрясающее», – сказал он, пытаясь успокоить меня, в то время как я разразилась слезами.

«Я думала, что умру в том долбаном лифте», – усмехнулась я сквозь слезы.

«Никто бы не позволил тебе умереть».

«В том-то и дело, что мы не в силах это предотвратить. Мы не «позволяем» людям умирать, они просто умирают. Мы не можем это остановить». Я подумала о врачах, об их лицах после смерти пациента, которые были такими же печальными и ранимыми, как у только что снявшего с себя цирковой грим клоуна.

«Это не твоя вина, я не это имел в виду», – сказал он, понимая, что мы говорим не совсем об одном и том же.

«Я понимаю, что не имел… Просто… Я не думаю, что кто-то сможет понять. – Я пыталась подобрать нужные слова, чтобы объяснить, какой тяжелой ношей становятся для нас подобные потери. – Порой… Порой возникает такое чувство, что мы жонглируем слишком большим количеством мячей, и когда какой-то из них все-таки падает, то умирает человек, и мы больше не в силах этого исправить. А иногда мы позволяем упасть самим себе. Словно, чтобы спасти других, нам приходится смириться с тем, что нас самих это поломает».

«Ты чувствуешь себя сломанной?» – спросил он.

«Ну, мы все сломаны в той или иной степени. Сломаны и гонимы призраками прошлого». Вместе с тем я прекрасно знала, что это не вся правда. Я осознала, что упустила нечто неосязаемое, из-за чего мы снова и снова продолжали заниматься нашим делом.

«Но не все так просто. Бывает не только грустно», – я силилась сформулировать словами то, как чувствовала себя, когда испытывала настоящую веру в силу медицины.

Я подумала об одной своей пациентке, которая дважды пережила рак легких. Ей хотелось только двух вещей: дотянуть до Рождества, чтобы провести его с внуками, и не стать полностью зависимой от кислородного баллона, с каждым движением нуждаясь в новой порции газа. Она довольно ясно изложила свои приоритеты, и благодаря этому нам удалось совместно сформулировать оптимальный план лечения. Мы решили отказаться от удаления второй опухоли: хотя это и увеличило бы ее шансы на выживание, от легких бы осталось слишком мало, чтобы она могла продолжать жить так, как хотела. Вместо этого мы назначили ей курс лучевой терапии. Я только и сделала, что выслушала ее и изложила возможные для нее пути, постаравшись подробно описать, что ждало ее в конце каждого из них.


В конечном счете мы вместе выбрали для нее план действий, который полностью соответствовал ее ценностям. Затаив дыхание, я наблюдала, как она проходит лучевую терапию, надеясь, что ее будет достаточно, чтобы она смогла протянуть до конца декабря. Я просыпалась по ночам, переживая, что мы были слишком осторожными, применяли недостаточно агрессивные методы лечения. Я напоминала себе, что такова была ее воля, однако все равно не могла снова уснуть.

Ей удалось дотянуть до Рождества: более того, она сама все приготовила на праздничный стол. Она запекла индейку с начинкой, сделала картофельное пюре, а также запеканку из сладкого картофеля и зеленых бобов и два разных пирога. Она купила подарки своим внукам, которые открывали их на ее глазах. Письма, которые она написала им на случай, если она не доживет, так и остались лежать в ящике. Когда я получила от нее по почте рождественскую открытку с фотографией, на которой она стояла в окружении своих детей, это была лучшая благодарность, о которой я только могла позволить себе мечтать.

«Остается место и для волшебства», – сказала я, пытаясь собрать свои воспоминания в какое-то убедительное и осмысленное утверждение. Мне хотелось объяснить ему, что когда мне удавалось полностью погрузиться, в то, что мы делали изо дня в день, появлялось нечто святое, глубокое и совершенное. Это были мимолетные моменты, однако именно в них были заключены все аспекты жизни… любовь, уважение, человечность, наука, – все было там. И это было лучше, чем что бы то ни было на свете.

«Значит, хорошего все-таки больше, чем плохого», – по-своему однобоко подытожил он.

Я вздохнула и кивнула головой, и мы оба улыбнулись, радуясь тому, что я решила принять эту укороченную версию куда более сложной и многогранной идеи.

«Хорошего больше, чем плохого, да», – сказал мой муж Я подумала, что это было вполне уместное отображение того, что бы я сформулировать все равно не смогла, однако каждая клеточка моего тела понимала. Преимущество моих клеток было в том, что они не были ограничены имеющимся набором слов.

Я подумала о том, насколько замечательно было все время видеть его здесь, справа от моей больничной кровати, держащего меня за руку или гладящего ее. Мучилась ли я от боли, страдала ли от горя или утраты, он всегда был рядом, прямо передо мной. Он был лишен способности лечить, которой были наделены все остальные вокруг меня, и вместе с тем его присутствие оказывало на меня наиболее целительное воздействие. Я поняла, что его готовность стать свидетелем моих страданий каким-то образом на них повлияла. Он держался за то, что видел, и это никогда его не отталкивало. Он не пытался ничего избежать, однако точно так же и не вторгался на территорию, которая была только моей. Хотя я и хотела, чтобы он знал, как я себя чувствую, мне также нужно было, чтобы он знал, что мою боль больше никому не понять, и он принимал это. Я не могу поделиться ей полностью. Он никогда не нажимал, осторожно задавая свои вопросы. Он не хотел ничего надумывать, поэтому постоянно спрашивал. Он научил меня верить в целительную силу нас.

Мы, врачи, очень часто чувствуем, что нас недостаточно. Мы повидали слишком многое. Мы знаем, что болезнь сильнее лекарства, нам кажется, будто карты крапленые – и нам никак не победить. Мы рассматриваем наши поражения и победы с точки зрения болезни, что в корне неверно. Сама используемая нами терминология подразумевает сражение с однозначным исходом, в котором есть победитель и проигравший. Если же мы будем честными перед собой и позволим себе видеть смерть такой, какая она есть – то есть неминуемой неизбежностью, то все сразу меняется. В данном свете мы можем признать, что наш величайший дар заключается, на самом деле, не в исцелении, потому что исцеление неизбежно лишь временно. Наш величайший дар на самом деле заключается в нашей способности полностью сопереживать чужим страданиям. Позволять им нас преображать, а также преображать эти страдания для них самих.


Врачебный дар – сопереживание чужим страданиям.

Будучи молодыми врачами, мы представляли себя в роли забора на вершине крутого утеса, не дающего сорваться нашим бросающимся в пропасть пациентам. Мы ловили их, и когда нам это удавалось, мы были спасителями, героями. Мы не говорили о том, что падение в конечном счете предотвратить невозможно. Мы всегда стояли спиной к бездне, и это нас вполне устраивало: мы не хотели смотреть в глаза той зияющей пустоте, что пожирала каждого из потерянных нами пациентов. Мы вставали и ловили наших пациентов, отталкивали их на несколько метров назад, не давая им взглянуть вниз. Мы не хотели, чтобы они видели то, что видели мы. Мы не хотели, чтобы они поняли, насколько сильно мы подвержены неудачам.

Если бы мы только смогли поверить в то, насколько важным является наше полное участие, мы бы развернулись и, встав на краю обрыва, посмотрели на пропасть вместе. Мы бы открыто обсуждали свои страхи. Мы могли бы делиться своими наблюдениями о том, что происходило с другими людьми, когда они оказывались перед лицом той же самой кромешной тьмы. Мы бы повернулись, чтобы смотреть со своими пациентами в одном направлении. Мы бы обрели веру в то, что наше участие имеет значение, что оно во многом является для наших пациентов самым главным благословением.

Мне понадобилось десять лет, чтобы понять, что мне следует повернуться и смотреть вместе со своими пациентами в одном направлении. Мне потребовалось столь много времени, чтобы перестать воспринимать себя человеком, способным помочь другим противостоять смерти. Мне пришлось пережить потерю коллег, которые стали жертвой зависимости и чувства вины, чтобы научиться смягчаться, гнуться, вместо того, чтобы ломаться. Ценить чувство единства и совместное переживание горя. Только представьте, что мы бы готовили врачей с самого начала так, чтобы они знали, насколько важно сотрудничать с пациентами и сопереживать им. Представьте, что мы бы усилили их базу знаний психологической устойчивостью, которая бы исходила из нового понимания их роли в жизни их пациентов. Какое тяжелое бремя вины мы могли бы снять с их плеч.

Поворачиваясь так, чтобы смотреть с нашими пациентами в одну сторону, мы не только подтверждаем свое участие в происходящем, направляем наших пациентов и лечим их болезни, но также и приносим в каждый отдельно взятый момент больше сострадания, сострадания, которое в итоге достается и нам самим.


Веря в то, что его любви может быть достаточно, что мне необходимо его присутствие у моей кровати, Рэнди тем самым показал мне, каким все может быть.

В ту ночь мне не снилось, как я тону. Вместо этого мне снилось, как я иду по натянутому между двумя утесами канату, между которыми плещется мутная, цвета берлинской глазури, морская вода.

Загрузка...