1 Обескровленная

Смерть – это зачерненная сторона зеркала, без которой мы бы ничего не увидели.

Сол Беллоу

Любая боль становится абстрактной в ретроспективе. К нашему счастью, никто не в состоянии вызвать в памяти испытанную прежде боль во всей ее силе. Вспоминая ту боль, из-за которой изначально попала в больницу, я могу описать ее в общих чертах, прикинуть ее размер и форму, однако она стала чем-то отдельным от меня. Происходит своего рода сенсорное насыщение – подобно тому, как теряет для нас всяческий смысл слово, повторенное бесчисленное количество раз. Я помню, что понимала – эта боль несовместима с жизнью. Я помню, как думала о том, что до этого момента не знала ровным счетом ничего о смысле слова «боль», а также что все, что я прежде называла болью, было лишь слабой тенью массивного сооружения под названием боль. Боль, которая разрывала меня на части, была попросту невыносимой.

Инстинкт подсказывал мне, что если столь сильная боль не прекратится, то она обязательно меня убьет.

Я корчилась от боли на каталке в палате акушерского отделения, окруженная типичными для больницы стенами в серо-зеленом кафеле.

Скрючившись, я лежала на правом боку, и мое лицо было достаточно близко к плитке, чтобы почувствовать резкий запах замешанного в раствор хлора. Глазами пробежалась вверх до самого потолка – все делалось с тем расчетом, чтобы было как можно проще вытирать брызги крови. Меня затрясло от мысли о том, через что мне еще предстоит пройти. Меня обескураживал и пугал тот факт, что этот момент специально продумывался при строительстве – все равно что смотреть в криминальных новостях запись с камеры наблюдения, на которой человек покупает липкую ленту прямо перед убийством. Скучная рутина, предвосхищающая последующие ужасы.

Боль началась внезапно за час до этого, прямо во время беззаботного ужина. Это был один из тех совершенно ничем не примечательных дней, про который я бы вскоре совсем позабыла, если бы он не закончился такой катастрофой. В итоге этот серый день стал началом чего-то нового, только мне еще не скоро предстояло это понять.

«Это был совершенно обычный день».

Я часто слышу подобные слова от пациентов и их родственников, людей, переживших ужасную болезнь или семейную трагедию. Когда они размышляют о том, как один день в корне изменил их жизнь, они неизбежно говорят о том, насколько обыденным и непримечательным этот день был до этого момента. Спокойная водная гладь в день, когда кто-то утонул. Безоблачное синее небо в день авиакатастрофы. Из-за отсутствия каких-либо предзнаменований, к которым нас приучили Голливуд и литература, мы чувствуем себя своего рода обманутыми, так как нас лишили возможности предвидеть трагедию. Лишили возможности ее предотвратить.

Это было начало весны, и солнце ярко светило, предвещая предстоящее лето. Воздух в тени был по-прежнему морозным, однако на солнце холод уже был не таким пронзительным. У меня был выходной, и я запланировала сходить перед ужином за покупками. У меня был с собой список всего необходимого для кружка вязания, в который я записалась. Сама идея что-то вязать показалась мне до смешного неэффективной – возможно, именно поэтому она так меня привлекла. После стольких лет, каждая секунда которых была посвящена чтению, учебе и уходу за больными, идея о том, что у меня может найтись время на вязание, стала для меня словно символом освобождения. Кроме того, меня прельщала мысль сделать что-нибудь своими руками для ребенка.

Первым делом, однако, я собиралась купить новую обувь для своих отекших ног. Я была на седьмом месяце беременности, и мое тело было раздутым и тяжелым. Я совсем перестала носить красивые туфли, и теперь даже мои ортопедические ботинки с плоской подошвой к середине дня врезались в кожу вокруг стопы. Я зашла в огромный обувной магазин и принялась искать полки с туфлями на плоской подошве.

Подходя к нужным мне рядам, я почувствовала, что начинаю терять равновесие. До меня вдруг дошло, что я не помню, как приехала сюда на машине. Я осмотрелась вокруг – неужели меня кто-то подвез? Нет, я была одна, значит, за рулем была я. Было странно, что я так быстро об этом забыла, но списала все на недосып. Только что подошел к концу очень загруженный месяц работы в интенсивной терапии, на протяжении которого я дежурила каждую четвертую ночь, и мне приходилось сильно бороться с тем, чтобы не сомкнуть глаз, стоило присесть хоть в сколько-нибудь удобном месте. Неужели я на какое-то время отключилась прямо за рулем? Словно извиняясь, я потрогала свой живот. Я понимала, что должна проявлять больше заботы о своем теле ради ребенка.

Я нашла отдел с неприметной удобной обувью и принялась изучать ассортимент. Какая-то женщина все повторяла: «Простите, простите», все больше раздражаясь из-за того, что я мешаю ей пройти. Видимо, первые четыре раза я ее не расслышала. Я замотала головой, туман рассеялся, и оказалось, что я стою прямо в проходе с двумя туфлями в руках, уже достаточно давно их рассматривая. Почувствовав себя неловко, я сделала вид, что просто никак не могу выбрать между ними, и понесла обе пары на кассу.

Я подумала, что нужно двигать домой, однако решила заскочить в продуктовый – вроде бы мне нужно было что-то там купить. Магазин показался мне непривычно большим, и было сложно в нем сориентироваться. Сделав всего пару шагов, я стала так часто дышать, словно заезжала на велосипеде на крутой холм. Мозг отказывался работать, и ускользающие мысли разделяли длинные промежутки затуманенной тишины. Я не смогла вспомнить, зачем пришла, и в итоге вышла из магазина, купив лишь непонятно зачем маленькую баночку ванильного сахара. У меня была встреча с подругой Даной, тоже врачом, – мы договорились вместе поужинать. Возможно, она могла бы помочь мне разобраться, почему я так странно себя чувствую.

Когда началась боль, у меня перехватило дыхание от ее натиска, однако она отступила так же стремительно, как и пришла. Первой моей мыслью было: «Ладно, со мной и правда что-то не так. Я не сошла с ума». Я посмотрела на сидящую по другую сторону стола подругу и сказала: «Что-то мне не хочется есть». Выражение моего лица поведало ей больше, чем слова, которые мне удалось из себя выдавить. Я осторожно отодвинулась от стола, опасаясь, что любое движение может вызвать новую нежданную волну боли, и вышла из ресторана, с волнением зашагав по тротуару.

Всплеск адреналина, вызванный взрывом боли, очистил мой разум. Я понимала, что нужно с толком использовать эту возможность, прежде чем случится что-то еще. Успокоившись, я позвонила своему мужу Рэнди: «Я себя неважно чувствую… мой живот… очень странно, больно… не знаю… но ты не переживай, ребенок в порядке».

Меня покоробило от того, насколько беззаботным был мой голос. Не желая его напугать, я слишком перестаралась – звучало так, будто это обычное недомогание. Я решила начать заново: «Думаю, возможно, тебе придется отвезти меня в больницу. – Я решила попытаться объяснить свое потерянное состояние в течение дня: рассказать про провал в памяти в обувном, одышку и чувство дезориентации в продуктовом. И просто добавила: – Не думаю, что мне следует садиться за руль», в надежде, что этого будет достаточно. Рэнди, адвокат в юридической фирме, сказал, что приедет, как только ответит на какое-то мифическое «последнее письмо», дав мне тем самым понять, что мне действительно не удалось донести до него всю неотложность ситуации.

Дана, наблюдая за мной из окна ресторана, поняла, что я говорю слишком расплывчато и непринужденно. Она хорошо меня знала – по своей природе я не была паникершей. Она была уверена, что обычно я всегда надеюсь на лучшее и не стану лишний раз беспокоить своего мужа. Рэнди подобными знаниями не обладал, так как мы были женаты менее года. К счастью, Дана никогда не считала лишним перестраховаться и позвонила ему сразу же, как я повесила трубку: «Не знаю, что она тебе там сейчас сказала, но ты должен приехать немедленно. Я отвезу ее домой, и мы будем ждать тебя там».

Так он и сделал. По сей день он уверяет меня, что так и не ответил на то самое письмо, хотя я в этом не уверена. Могу себе представить, что теперь, когда он знает, что произошло позже в тот день, он просто не может позволить себе представить, что задержался за своим компьютером хотя бы на секунду. Если верить ему, он чуть ли не бегом устремился к своей машине.

Дана быстренько отвезла меня домой – я жила всего в двух кварталах. Когда мы зашли, я обратила внимание на пачку соды на кухонном столе. Она напомнила мне, как меня утром изводила изжога и я выпила холодного молока с содой, чтобы попытаться ее утихомирить естественным способом. Я старалась избегать любых лекарств, которые могли навредить ребенку, даже если речь шла о совсем безобидных антацидах. Я тут же подумала, не стала ли боль следствием того, что кислота разъела мне желудок и попала в кровеносные сосуды брюшной полости.

Все врачи склонны пытаться самостоятельно поставить себе диагноз, хотя результат редко бывает обнадеживающим.

Осознание того, что перфоративная язва могла бы теоретически объяснить ужасную боль, на деле никак не помогало, так как я могла запросто назвать еще как минимум пятнадцать потенциальных причин, расположив их в порядке убывания степени тяжести. Выбрать подходящую в тот момент возможным не представлялось.

Мы зашли в гостиную, где Рэнди и застал меня десять минут спустя. Я стояла на коленях на полу, прижав к животу подушку – к этому моменту я перепробовала уже все возможные акробатические этюды, чтобы смягчить боль. В конечном счете оказалось, что если лечь горизонтально на правый бок поперек подлокотника кожаного дивана, положив правую руку на пол, то боль слегка затихает. Мне тогда было невдомек, что, сдавливая печень подлокотником дивана, тем самым я замедляла поток хлещущей из печени крови и что у меня оставалось меньше двух часов, прежде чем в моих артериях, венах и сердце не останется и капли крови. Я решила – соображала я явно плохо, – что раз боль удается утихомирить в такой позе, то можно и не торопиться ехать в больницу.

«Когда я ложусь вот так, все не так уж и плохо», – объявила я, гордясь тем, что, наконец, нашла подходящую позу.

Совершенно не впечатленные моим достижением, они лишь покачали головой и продолжили спорить, отвезти ли меня в больницу или вызвать «Скорую». «Скорая» казалась самым надежным решением, однако исключала возможность выбора больницы, в которую меня отвезут. Мне же очень хотелось поехать в свое родное учреждение. Не то чтобы я думала, что раз я там работаю, то обо мне лучше позаботятся. У нас был просто огромный штат и столько разных врачей, что вообще мало кто друг друга знал. Вместе с тем, работая последние три года там в отделении интенсивной терапии, я своими глазами видела, насколько качественный и квалифицированный медицинский уход любой сложности мы могли предоставить. Я знала, что мы способны на то, что больше нигде никому не под силу. Я нам доверяла.

Мысль оказаться в роли пациента в неизвестной мне больнице показалась слишком радикальным решением. Мне хотелось думать, что я по-прежнему хоть как-то контролирую ситуацию, хотя в душе я понимала, что все уже давно вышло из-под контроля. Просто мне казалось, что если я это признаю, то это тут же станет неопровержимым фактом… Я буду просто лежать в этой позе на диване в нашей гостиной, пока боль не пройдет.

Еще долгие годы потом я не перестану бесконечно и совершенно необоснованно проклинать тот диван. Буду говорить, что мне не по душе оранжевый оттенок его коричневой кожи, его громоздкость. Рэнди же будет всячески его защищать – он влетел ему в копеечку, да и к тому же муж специально заказал для него кожу, полагая, что она непременно должна быть именно этого оттенка коричневого. Он воспринимал мою неприязнь к дивану как обвинения в его прежней холостяцкой жизни, символом которой было обилие обитой коричневой кожей мебели. Я поняла, насколько глупо без конца выражать свою неприязнь к дивану, не объясняя, почему именно он меня так задевает, какие воспоминания он воскрешает в моей памяти. Вместо этого стала через силу пытаться смириться с ним, пока не поняла, что больше попросту не вынесу. Лишь в этом году, внезапно решив заняться перестановкой мебели, я оттащила тяжелый диван в гараж, заявив, что больше не хочу видеть его у нас дома, так как вместе с ним меня преследовали ужасные воспоминания о той ночи. Обнаружив его в гараже, Рэнди покачал головой и сказал: «Надеюсь, ты не притащила его сюда сама. – После чего добавил: – Почему ты не говорила мне, насколько сильно ты его ненавидишь?»

«Я говорила, – напомнила я ему. – Я его всегда ненавидела», – хотя это и не совсем правда. В ту самую ночь, когда я была страшно измучена болью, он принес мне столь необходимое облегчение.

Я простонала, что было интерпретировано как призыв к исполнению их плана. «Довольно. Ты не можешь вечно оставаться здесь, растянувшись на диване, – ты едешь в больницу», – сказали они по-своему сердито. Возможно, я и вовсе поняла это по взгляду одного из них. Пока они шли ко мне, чтобы помочь подняться, боль стала другой. Меня затошнило, и началась сильная рвота. Я испытала то, что другие называют «звездочками перед глазами». На деле же было такое ощущение, что я почти полностью потеряла зрение – перед глазами были лишь рябые круги света. Они появлялись и исчезали, вторя острым приступам боли, которая зарождалась у меня в правом боку, а затем отдавала полоской по всему телу. Я закрыла глаза, но все равно видела свет, словно он горел за моими закрытыми веками. Я согнулась пополам – меня все рвало, и я никак не могла встать прямо. Я уперлась руками в колени и истошно стонала. Что это было? Речи о том, чтобы ждать, уже не шло. Дана разыскала пластиковые контейнеры – как прагматично с ее стороны, – чтобы положить их на пол в машине, так как понимала, что рвота вряд ли прекратится сама собой. Я улеглась на заднее сиденье машины и больше никогда не видела этот дом.

Решив самостоятельно ехать в больницу, мы неслись на скорости сто шестьдесят километров в час, молясь о том, чтобы не опоздать. Я была уверена – внутри меня что-то лопнуло. Я не знала, указывала ли действительно боль на перфоративную язву, как я изначально предполагала, или же дело было в чем-то другом. Но вспомнила, как в мединституте нам рассказывали, что пищеварительные ферменты поджелудочной железы, вырвавшиеся на свободу, способны разъедать внутренние органы, подобно серной кислоте. Я решила, что мучительная жгучая боль, которая распространялась по телу, была следствием того, что мои органы постепенно превращаются в кашу. Я знала, что мне нужна срочная операция. У дверей отделения неотложной помощи меня водрузили на инвалидную коляску, а Рэнди предложил поставить мне на колени один из пластиковых контейнеров.

Охранник увидел меня – беременную женщину, которую явно мутило, и спросил, насколько именно я беременна. «Седьмой месяц», – ответила я, совершенно не понимая, с какой стати мне раскрывать столь личную подробность больничному охраннику. Нас спокойно перенаправили в родильное отделение прочь от центра травматологии, куда я изначально намеревалась попасть. Он пояснил, что таковы правила. «Всех, начиная от шестого месяца, принимают в родильном». Я понимала, что нет смысла спорить.

В нашей больнице любили и ценили правила. Они были залогом безопасности наших пациентов. Чтобы оказывать превосходную медицинскую помощь, нужна стандартизация. И тем не менее годы моей медицинской подготовки, осознание мной необходимости быть осмотренной хирургом с последующим срочным хирургическим вмешательством – все это меркло в свете больничных правил.

Больничный охранник за какие-то пять секунд решил за меня, кто я такая и что мне нужно. Я посмотрела на своего мужа, и мое выражение лица говорило: «Просто чтобы ты имел в виду – это решение может меня в итоге убить».

По прибытии в родильное отделение мне пришлось ненадолго встать, чтобы надеть больничную рубашку, и я тут же поняла, как много успело поменяться. У меня резко сузилось поле зрения – я видела только то, что было прямо у меня перед глазами. Мой мозг казался каким-то опухшим, словно кутил всю ночь напролет без меня. Нездоровое любопытство помогло мне ненадолго сосредоточиться, и я поняла, что испытываю самый настоящий шок. Я понимала, что мое несвежее состояние, словно я была после попойки, свидетельствовало о том, что мозг получает недостаточно крови. Когда я лежала, кровеносным сосудам моего организма удавалось направлять туда достаточно крови, отводя ее от других участков тела, однако стоило мне встать, и они были уже не в силах преодолеть гравитацию. То небольшое количество крови, что оставалось у меня в сосудах, стекало к ногам, лишая мозг необходимой ему подпитки.

Чья-то рука просунула в мое поле зрения пластиковый контейнер с оранжевой крышкой. Не могла бы я предоставить им мочу на анализ? Я вообразила себе те усилия, которые мне придется предпринять, чтобы выполнить их просьбу. Я отрицательно покачала головой. Потом бесцеремонно повернулась к медсестрам, которые были зациклены на том, чтобы проверить, в каком состоянии ребенок.

«Ребенок… в порядке, – промычала я с перехваченным от боли дыханием, будучи в состоянии выдавать лишь обрывки фраз, – но что-то… не так… со мной. Пожалуйста… позвоните в хирургию». В ответ они принялись прослушивать сердцебиение плода и попытались повязать вокруг моего распухшего, болезненного живота ремень с фетальным монитором. Любое дополнительное давление было невыносимым, и я попыталась стянуть с себя этот сжимающий ремень. Каждый раз, когда они это видели, меня встречали их строгие неодобрительные взгляды. «Да оставь! Что с тобой не так?» – недовольно цокнула языком одна из медсестер. Мне поставили в мочевой пузырь катетер – наказание за то, что я не смогла предоставить образец мочи «по-хорошему». В вену, которая никак не поддавалась, поставили капельницу.


Когда им удалось услышать сердцебиение плода, последовали весьма недальновидные улыбки. Я слышала, как они без конца жужжат, что-то обсуждая между собой. Они расстегнули и снова застегнули потуже манжету манометра у меня на руке – давление упало настолько, что стало практически неуловимым. Из единственной капельницы мне в руку поступала лишь тоненькая струйка соляного раствора, явно недостаточная для того, чтобы восстановить объем крови. Я протянула свободную руку и украдкой подкрутила колесико дозатора, чтобы жидкость поступала быстрее – я знала, что мне это нужно.

Уставившись в омерзительную кафельную плитку на стене, я молча стала прокручивать в голове события того дня, стараясь хоть как-то себя успокоить их совершенно размеренным ходом. Я хотела купить пряжу. Я пошла в магазин и купила две пары туфель на размер больше, чем обычно, так как у меня были сильно распухшие ноги. У всех женщин во время беременности отекают ноги, так что тут ничего примечательного. Потом пошла в продуктовый и купила ванильный сахар. Затем был ужин – кажется, я заказала семгу. В красной рыбе много омега-3 жирных кислот, которые, как считается, идут на пользу развивающемуся мозгу ребенка. Потом началась боль. Это был чудесный весенний денек. На небе не было ни облачка.

Пришли несколько мужчин, сначала резидент, потом дежурный акушер.

«Она здесь врачом работает, – услышала я слова одного из них. – В реанимации вроде бы», – добавил он.

Я решила не упускать шанс, собрала весь оставшийся во мне адреналин и попыталась изложить им ситуацию лаконичным медицинским лексиконом, что в тот момент давалось мне с большим трудом. Я отчаянно старалась дать им понять, насколько все серьезно, однако от боли не могла толком говорить. Каждый спазм заглушал мои слова. Я посмотрела на них, стараясь разглядеть в их лицах понимание, однако обнаружила лишь гримасы жалости. Я была для них чем-то абстрактным – больной пациенткой, матерью. Моя боль воспринималась через искажающую призму моей беременности. Все их переживания были направлены только на ребенка.

Старший врач назначил мне морфин, что тут же привлекло мое внимание. Господи, они собираются дать мне морфин. Мы почти никогда не даем беременным женщинам тяжелые наркотические препараты внутривенно, так как это связано с огромным риском для ребенка. Всего за один день с безобидных антацидов, которые отпускают без рецепта, я перешла на внутривенный морфин. Как такое вообще могло случиться? Я постаралась заглушить свой страх губительных последствий морфина для ребенка мыслью о том, что это было свидетельством осознания ими всей тяжести моего состояния. Я сомневалась, сможет ли вообще морфин помочь со столь сокрушительной болью, и стала ждать. Никакого результата. Тогда они вкололи еще.

В хирургию позвонили, и к нам послали интерна.


Он зашел, молодой и серьезный, с пустым бланком в руках, который намеревался заполнить подробными данными о моей истории болезни, а также о результатах осмотра, прежде чем связаться со старшим резидентом. Я не понимала, как он вообще мог подумать, что на все это есть время.

Он положил свой листок на складной столик и щелкнул ручкой. Сравнил фамилию и учетный номер в его бумагах с тем, что был указан на моем браслете, и только потом обратился ко мне. «Не могли бы вы сказать мне, когда началась боль?» – спросил он.

У меня уже словно не осталось слов. «Позовите своего старшего», – только и ответила я ему.

Он попытался продолжить формальную бумажную волокиту. «Что-либо способствует усилению или уменьшению боли?»

В ответ тишина.

Он вздохнул, весь в растерянности. Понимая, что ничего от меня не добьется, он связался с резидентом. Хотя она и начала проходить здесь практику всего год назад, ей хватило опыта, чтобы понять, когда она увидела меня, скрюченную от боли, с нестабильными жизненно важными показателями, что времени и правда в обрез. «Кто ваш старший врач?» – спросила я у нее.

В ту ночь в травматологии дежурил врач, с которым мне доводилось раньше работать в интенсивной терапии хирургического отделения. Я буду называть его доктор Джи. Это был вдумчивый и невероятно квалифицированный хирург, который всегда старался тщательно во всем разобраться. Я попросила написать ему на пейджер, сказать, что это я, и попросить его прийти в родильное отделение. Так она и поступила, сообщив тот минимум информации, что у нее был. Она сказала ему лишь: «Я не знаю, что не так, но вы ее знаете, и она в очень тяжелом состоянии».

Хирурги, как правило, не очень-то любят неполные отчеты от своих подопечных практикантов. Они не привыкли к таким фразам, как «я не уверена» и «я не знаю». Хирургия требует точности. Они ожидают быть вызванными к кровати пациента уже после того, как будет проделана вся предварительная работа, сделаны все анализы и другие диагностические процедуры. Они ждут, что им предоставят диагноз, результаты обследования, план дальнейших действий и даже сообщат предполагаемое время проведения операции. Они предпочтут услышать ошибку, неверный диагноз, чем «я не знаю».


В то время как другой хирург и мог устроить ей за это разнос, этот врач почувствовал, как она напугана, и покорно пришел.

Доктор Джи проверил результаты анализов, поморщился, покачал головой и начал перечислять возможные причины. Он назвал несколько возможных диагнозов: «Скоротечная печеночная недостаточность, перфоративная язва, разрыв аппендикса…»

Я слышала эти возможные варианты и подумала: «Нет, я умираю быстрее, чем что-либо из этого способно убить. Это нечто хуже. Не знаю, что именно это, но явно что-то еще хуже». И хотя ни один из предложенных диагнозов не отражал в полной мере всю тяжесть ситуации, я испытала облегчение, так как теперь у нас был хоть какой-то список возможных причин. Я хотела узнать, что вызвало эту боль, и избавиться от нее. Не собиралась делать вид, что ее нет, заглушить морфином, позволив продолжать меня убивать. Так как я находилась в родильном отделении, то переживала, что в первую очередь здесь будут заботиться о здоровье ребенка, а не о моем собственном.

Десять лет назад я начала изучать медицину. Повидала достаточно, чтобы знать возможные варианты дальнейшего развития событий.

Я видела, как женщины теряют ребенка. Как матери умирают, а младенцы выживают. Я боялась последнего. Я была в ужасе от мысли, что ребенок может войти в этот мир через ворота смерти. Сдержанные празднования дней рождения, совпадающих с годовщиной смерти. Дети без матерей. Воздушные шары и надгробные камни. Я затрясла головой, стараясь отделаться от образа надгробного камня.


Я подняла глаза и увидела рядом свою маму с явным выражением тревоги на лице. Ее губы были сжаты, брови нахмурены – следствия того самого звонка, которого так боится любая мать. Ее совершенно обычный вечер был прерван зазвонившим телефоном. Она услышала страх в голосе моего мужа. Она проехала пятьдесят километров во мраке ночи, чтобы добраться до этой расположенной в центре города больницы.

«Ты позвонил моей маме?» – обвиняющим тоном спросила я Рэнди. Я не помнила, чтобы он отходил достаточно надолго, чтобы успеть позвонить.

«Ну конечно, он мне позвонил», – ответила она за него.

Почувствовав свое поражение, я обмякла на каталке. Я была расстроена не потому, что не хотела ее здесь видеть, – просто ее присутствие стало подтверждением того, что я больше не могу сдерживать боль в своем теле. Я была достаточно больной, чтобы сделать больно тем, кто меня любит.

«Не знаю, что со мной не так», – виноватым тоном сказала я, чувствуя себя бесполезной из-за того, что не в состоянии кого-либо в чем-либо заверить.

Трубка, по которой стекала моча, наполнилась кровью.

«Может быть, это просто камни в почках, – сообщила врачам моя мама. – У ее отца были ужасные камни в почках».


Они ввели еще морфина. На боль это никак не повлияло. Медсестра отчиталась перед дежурным акушером, и он ответил: «Если хочет еще, дайте ей еще, только ребенку придется несладко, если нам придется принимать роды. В общем, как она захочет».

Как я захочу. Забавно, что он так сказал.

Я изначально вообще не хотела именно морфина. Я хотела, чтобы они нашли причину боли и устранили ее. Я была поражена как фривольностью его ответа, так и тем, что ему хватило глупости предложить мне самой стать ответственной за свой медицинский уход. Я понимала, что в таком состоянии не смогу руководить процессом. Вместе с тем я прекрасно понимала, что он имел в виду, когда сказал, что ребенку придется несладко. Весь морфин, что был введен в мой организм, неизбежно должен был попасть через плаценту и в крошечный организм ребенка. Если бы я родила ребенка прямо в ту ночь, то теоретически он мог оказаться не в состоянии самостоятельно дышать достаточно эффективно. Моя боль, вернее, мое нежелание ее терпеть, ставили здоровье ребенка под угрозу.

В общей сложности мне ввели уже пятьдесят миллиграмм морфина, сначала добавляя по два, потом по четыре. На боли это никак не отразилось. Будь я здорова, этого количества наркотика оказалось бы достаточным, чтобы отключить дыхательный центр и убить меня, однако из-за ужасной боли мой организм словно и вовсе не замечал его. Он был не в состоянии справиться с болью.

«Разве это не вредно для ребенка?», – спросила моя мама, когда медсестра вставила в капельницу очередной шприц.

«Возможно», – согласилась я. Честно говоря, я была уже не в состоянии думать в первую очередь о ребенке. Чувствовала себя так, словно очнулась в охваченном пожаром доме, и инстинктивно хотела лишь поскорее оттуда выбраться. Пускай кто-то другой беспокоится обо всех остальных.

* * *

Завязался спор о том, следует ли меня отвезти вниз для проведения компьютерной томографии. Рентгенологи не хотели проводить КТ, так как переживали, что рентгеновские лучи могут нанести вред ребенку. Доктор Джи, в свою очередь, не хотел оперировать без проведения КТ, так как не знал, что можно там увидеть, и, соответственно, не мог планировать заранее. Ничего не происходило, однако это бездействие казалось мне предпочтительней, чем оказаться вдали от врачей в кабинете рентгенологии. Я знала, подобно чувствующему приближение бури по разреженному воздуху человеку, что мое состояние слишком нестабильно.

«Думаю, это ошибка… куда-то меня перевозить. Думаю, я умру, если вы отправите меня вниз», – заклинала я их, задыхаясь от боли.

Моя интуиция получила одобрение в виде результатов последних анализов крови. Почти вся моя кровь вытекла куда-то в живот. Я тут же испытала приятное ощущение, которое бывает, когда оказываешься прав, подобно рьяному студенту-медику, разглядевшему верный диагноз, упущенный его наставниками. Я было решила, что это поможет им осознать необходимость срочного проведения операции, выявления причины моей неустранимой боли. Вместо этого, словно по злой иронии, от полученных результатов анализов они стали только еще больше переживать за ребенка и прикатили к моей кровати портативный аппарат УЗИ.


«Не судите строго, – предупредил резидент-акушер, запутавшись ногой в проводах. – Я еще не до конца с ним освоился».

А ему и не нужно было. Тут-то я все еще могла выступить в роли врача. Уже на первых зернистых кадрах я увидела совершенно неподвижные и лишенные пульса крошечные желудочки сердца – словно разделенный на четыре части бассейн, медленно наполняющийся падающим снегом. «Сердцебиения нет». Слова вырвались из меня в мучительном выдохе.

«Не могли бы вы показать мне, где вы это видите?» – спросил он.

Эти слова отозвались эхом во внезапно оказавшемся полым пространстве где-то за моими глазами. Я услышала свой собственный тяжелый вздох и содрогнулась от накатившей боли. Было такое ощущение, словно легкое движение диафрагмы, сопровождающее дыхание, раскрывало едва зажившую рану. Переведя дух, я уставилась на него недоумевающим взглядом. Не могла бы я показать ему, где именно на экране аппарата УЗИ мой мертвый ребенок? Ребенок, чьи невероятно крошечные платьица по-прежнему висели в ожидании в шкафу комнаты для гостей? У меня так и не дошли руки до оборудования детской, однако у нее уже были свои вещи. Маленькие носочки и ползунки. Я только-только начала все подготавливать.

Я почувствовала, как пустота начала заглатывать меня изнутри – это была своего рода задумчивая паника. Ребенок, на которого мы смотрели, – а он был, пускай и ненадолго, вполне реальным и осязаемым – был мертв. Я умирала у всех на глазах, в полной врачей комнате, и никто из них никак не мог принять волевое решение скорее меня спасти.

«Не могли бы вы показать, где вы это видите?»

Я поняла, что резидент в тот момент находился исключительно в альтернативной реальности, где я бы приподнялась с каталки и принялась водить указательным пальцем вокруг совершенно неподвижного сердца в форме идеального эллипса. Меня страшно поразило то, насколько бесчувственной была его просьба. Я была для него словно невидимка.

Его отстраненное отношение было лишь следствием весьма тревожной тенденции, о которой обычно не принято говорить вслух.


Нас учат видеть патологию. Нас учат орудовать скальпелем и щипцами, чтобы распознать ускользающий диагноз среди запутанных переплетений человеческих тканей. Мы копаемся вместе с нашими наставниками в телах других людей, пытаясь «обнажить» болезнь.

Настоящие отношения складываются именно между врачом и болезнью. Эта связь в полной мере раскрывается, когда мы сталкиваемся с ней лицом к лицу повторно: мы встречаем ее с уважением, как достойного соперника, которым она и является. Повторное появление воскрешает былые потери, поражения, когда болезни удавалось взять верх. Пациенты, которым ставится диагноз, рискуют стать приложением ко всему происходящему, лишь очередным «носителем».

Итак, его голос отдавался у меня в голове эхом, и я распознала в нем нотки, которые изначально не заметила. Это было чистое любопытство. Я осознала, как бы неприятно это ни было, что я действительно являюсь для него не человеком, а очередной болезнью. Любопытной, раз уж на то пошло. Для него я была болью в животе с внутриутробной гибелью плода. Я принялась сверлить его глазами, желая быть увиденной.

Мне нужно было, чтобы он меня увидел. Я инстинктивно чувствовала, что если он меня не увидит, если он не установит со мной контакт, то, возможно, не станет переживать за меня достаточно сильно, чтобы сделать все необходимое для моего выживания.

Ребенок внутри уже умер из-за отслоения плаценты – тяжелого и смертельного осложнения, при котором плацента полностью отделяется от стенки матки, в результате чего плод оказывается абсолютно лишенным доступа крови. Позже они объяснили мне, что скорее всего это было вызвано недостаточным кровоснабжением из-за низкого объема циркулирующей в организме крови вследствие обширного внутреннего кровотечения. Я тоже была при смерти.


Я видела два возможных варианта развития событий для этого резидента в тот час, когда я потеряла ребенка. Первый – это бессонная ночь, многочисленные переливания крови, бесконечные запросы в банк крови, тщательный контроль жизненных показателей и состава крови, подбор оптимальных параметров вентиляции легких и, наконец, ожидание. Я также понимала, насколько просто было бы просто уступить, сдаться под давлением обстоятельств. Альтернативный вариант: она была очень больна, и мы ничем не смогли ей помочь. Я сожалею.

Зафиксированная гибель плода означала, что операцию, о которой я так умоляла, теперь проведут гораздо охотней. Меня настолько быстро покатили в операционную, что штатив капельницы ударил резиденту-акушеру по лицу. Он так и не встретился со мной глазами. Он по-прежнему отчаянно пытался разобраться с изображением на экране аппарата УЗИ.


Хотя, судя по рассказам, я и умоляла об операции, на самом деле я не верила, что смогу ее пережить. Я слышала, как кто-то серьезным голосом зачитывал показатели моего анализа крови. Я знала, что у меня почти не осталось циркулирующей в организме крови, а уровень гемоглобина упал до 3 г/дл. У меня почти не осталось тромбоцитов – частичек крови, которые отвечают за ее свертываемость. Совсем не было времени на проверку совместимости донорской крови и переливание, так что на улучшение этих показателей в ближайшее время рассчитывать не приходилось. Я знала, что уже впала в шок и мое артериальное давление было столь низким, что вообще с трудом обнаруживалось. Пациенты в таком состоянии обычно не переносят операции.

Я долгое время считала обращение в веру на смертном одре попыткой легким путем добиться отпущения грехов, однако теперь я понимала, насколько огромен соблазн. Я умирала, а мои религиозные взгляды так до конца и не устоялись – я всегда планировала, что в будущем обязательно смогу обрести в чем-то уверенность. Хотя временами я и чувствовала в своей жизни благословение чего-то по-настоящему божественного, это ощущение было недостаточно осязаемым, чтобы я могла построить вокруг этого нечто материальное и обратиться в религию. Подобно легкому ветерку, ощущению недоставало массы, чтобы я могла в него погрузиться.

Будучи опытным врачом, я в полной мере ожидала умереть в операционной, и, будучи врачом, понимала, что никому не станет лучше, если я поделюсь с ними этим своим убеждением и начну прощаться.

Я верила, что нет никакого смысла предвосхищать чьи бы то ни было страдания – пускай боль наступает, когда тому приходит время. Так что вместо того, чтобы напугать или предупредить свою семью, я просто сказала: «Ах, сплошная нервотрепка». На этих словах меня закатили через открытые стальные двери в освещенную резким светом операционную.


Чтобы вызвать в памяти воспоминания о каких-то прошлых событиях, нужно их заново прокрутить в голове, причем не пассивно. Это не то же самое, что достать кружку с полки на кухне, – каждый раз, когда мы что-то вспоминаем, мы меняем синаптическую структуру этого воспоминания. Мы заново его формируем, заполняя недостающие детали. Будто та кружка сделана из все еще податливой глины и тепло наших рук оставляет на ее поверхности заметные вмятины. Когда мы в следующий раз вызываем это воспоминание, то нам на ум приходит последнее воспоминание об этом воспоминании – мы достаем кружку с оставленными нами же вмятинами. Из этих неполноценных данных мы и составляем общее представление о себе. Таким образом, мы шаг за шагом, снова и снова постепенно себя переписываем.

Я помню холодную операционную и мелькание синих клякс облаченных в хирургические халаты тел, приглушенные масками голоса, которые звучали, как замотанные шарфами дети во время зимней прогулки. Белоснежную квадратную плитку, покрывающую стены. Бодрящий запах летучих спиртов. Стальную поверхность стола. Дренажную емкость на полу для сбора все еще теплой крови. Размазывающую у меня на животе антисептик медсестру. Лекарство было холодным, как бензин. Когда они начали вводить меня в наркоз, я услышала тревожный голос анестезиолога: «Мы ее теряем… систолическое давление 60».

Совсем было отключившись, я стала тут же приходить в себя, как только услышала эти слова. Меня теряют? Я решила попытаться пережить эту ситуацию. «Сосредоточься», – сказала я себе.

«Мы ее теряем».

Слова снова отдались эхом, или на этот раз их просто повторили?

«Ребят! Она долго не протянет!»

«Знаете, а я ведь вас слышу», – подумала я.

Я изо всех сил старалась оставаться в сознании, пытаясь противостоять тянущей меня в кромешную тьму силе. Мои руки окоченели и стали невероятно тяжелыми. Чтобы подвинуть их хотя бы на миллиметр, требовались нечеловеческие усилия. В глазах потемнело. Горло сжалось. Я постепенно опускалась ниже уровня водной глади. Вода была тяжелой, словно ртуть, и ее давление лишь ускоряло мое погружение.

Внезапно я почувствовала неожиданную легкость и освобождение. Я отчетливо видела операционную, хотя и ориентировалась с трудом. Вид был обманчивым, подобно тому, как это бывает у пилотов, когда они слишком долго всматриваются в горизонт и порой начинают путать море и небо. Все вокруг словно было перевернуто. Я падала вверх. Я видела раздосадованное лицо анестезиолога, ставящего очередную капельницу. Я видела окружающее меня мониторинговое оборудование, акушерскую бригаду с инструментами, готовую извлечь моего мертвого ребенка.

Я видела себя, лежащую на столе.

До меня дошло, что они не ошиблись: они и правда меня теряли.

Если я вижу саму себя, то, наверное, я уже безвозвратно потеряна.

Я ничего не чувствовала. Боль чудесным образом прошла. Прошла и связанная с болью паника. Полное умиротворение. Я чувствовала себя невесомой, словно плывущей в воздухе, и при этом чрезвычайно крошечной. Я смотрела за развивающимися передо мной событиями с полным равнодушием к их исходу – лишь только тишина и спокойствие.

Я умерла.

Лишь год спустя присутствовавшие там хирурги опишут мне почтительным тоном цепочку катастрофичных событий, что произошли тогда в операционной. У меня была так называемая в травматологии «триада смерти» – сочетание гипотермии, ацидоза и коагулопатии. Говоря простыми словами, эта фраза описывает самоподдерживающийся процесс, при котором кровь слишком холодная и со слишком высокой кислотностью, чтобы сворачиваться, из-за чего пациент еще больше ее теряет, и ему приходится делать дополнительные переливания, которые только усиливают гипотермию и ацидоз. Такой вот кровавый порочный круг. По их словам, я потеряла десятки литров крови, которые в спешном порядке заменялись десятками литров донорской крови, некоторые из них были предварительно подогреты, чтобы хоть как-то бороться с гипотермией. Потом у меня отказали почки. В крови стремительно скапливался калий. Жизненно важные показатели стремительно падали. Раздраженное токсинами сердце постепенно затихало, билось сначала нерегулярно, а потом и вовсе перестало.


Я рассказывала, что помнила сама. Резидент-анестезиолог в углу, за компьютером. Запрос на установку центрального катетера, когда стало ясно, что крови понадобится много. Судорожные попытки найти источник кровотечения.

«Ты никак не можешь всего этого помнить, – говорили мне. – Ты воссоздаешь свои воспоминания по рассказам очевидцев, а также по тому, что ты прочитала в отчете».

Нет, я была там. Не могу этого объяснить, но я была там.

Чувство холода, которое я приравняла к ощущению смерти, сохранялось еще долгие месяцы. Я никак не могла согреться. В мою палату вызвали мастера, чтобы тот отрегулировал обогреватель, и в итоге каждый, кто заходил туда, снимал верхний слой одежды, неизменно комментируя по поводу духоты.

Меня укрывали стопкой одеял, подогревали физраствор, прежде чем повесить пакет с ним на штатив капельницы, но ничто было не в силах справиться с непреклонным холодом. Несколько лет спустя жители Среднего Запада столкнулись с погодным явлением под названием «полярный вихрь», когда ветер охлаждал температуру воздуха в Мичигане чуть ли не до минус тридцати градусов. Я стояла под снегом на улице в ту зиму и недоумевала, как люди могут называть это ощущение холодом. Странно, что мы используем одно и то же слово для обоих случаев. Для меня холод исходил изнутри и был непрекращающимся, без какой-либо надежды на наступление весны.

Загрузка...