5 Ни шагу назад

Как оказалось, порой гораздо легче где-то находиться, когда ты не обременен необходимостью на самом деле там быть. Я так долго мечтала о возвращении домой, что оно стало ассоциироваться у меня со счастливой развязкой. На деле же столь знакомое мне место, казалось, только умножало каждую понесенную мной потерю. Дом казался мне наполненным воспоминаниями о тех тысячах дней, которые давались гораздо легче, чем сегодняшний. Даже когда я набралась достаточно сил, чтобы подняться по лестнице в свою окрашенную в розовые тона комнату, в которой жила в детстве, я все равно была не в состоянии лежать горизонтально, так что не могла спать в своей собственной кровати. На цокольном этаже для меня разместили присланную из больницы специальную кровать. Сколько бы меня ни раздражали постоянное жужжание и писк аппаратуры, а также голоса людей в коридоре интенсивной реанимации, оказавшись в глухой тишине этого полуподвального помещения, где никто за мной постоянно не наблюдал, я чувствовала себя словно в склепе. Я переместилась в стоявшее в гостиной кресло-качалку.

Болезнь отвлекала меня от мыслей о смерти ребенка, и большую часть дней я не грустила о его потере. Я грустила о чем-то другом, чем-то менее осязаемом. Я грустила о своем воображаемом и несбывшемся будущем. О той картинке, которую рисовала в своей голове, но которая никак не хотела попасть в фокус. Когда я пыталась получше ее рассмотреть, то словно просматривала на белой простыне через проектор зернистую 16-миллиметровую пленку. Малейшее колебание воздуха искажало изображение. Рэнди, стоит отдать ему должное, вел себя так, словно я была единственным живым существом, которое когда-либо для него что-либо значило, и он бы с радостью прожил остаток своей жизни лишь со мной у себя на попечении. Частенько мне казалось, что ему следует жениться на ком-то другом. На ком-то, кто был не менее здоров, чем это полагается тридцатитрехлетнему человеку. Мне казалось, что я его облапошила.


Когда стало понятно, что ребенок у нас дома не появится, мы попросили одного друга позвонить и отменить заказ на мебель для детской. Нам не было никакого толку от кроватки или шкафа, однако мы решили все-таки взять кресло-качалку и тахту, которые мы обили тканью с нейтральным узором из желтовато-белых разводов. Не знаю, почему мы так решили, – наверное, мы подумали, что они пригодятся в нашем новом доме, да и по их виду не было очевидно, что они предназначались для детской, так что они не стали бы вызывать у нас неприятных воспоминаний.

Заказанное к рождению ребенка кресло-качалка определило новые границы моего маленького мирка. Это было единственное местечко, где мне было хоть немного комфортно. В кресле-качалке я могла без труда приподнять ноги, мне было удобно в нем спать, обложившись подушками и надев подушку-воротник для авиаперелетов на шею. Оно позволяло мне сохранять вертикальное положение круглые сутки напролет, что оказалось необходимостью, так как стоило мне прилечь на спину, как возникало чувство, будто мои легкие и сердце сдавливает тяжеленный шар для боулинга. Когда я не смогла толком объяснить, почему именно я не могу лежать горизонтально, я посчитала объем и прикинула массу, словно ученый, которым я когда-то была. И объявила, что гематома весит порядка пяти килограммов. «Представьте, как пятикилограммовый мяч давит на ваши органы изнутри», – говорила я, однако перестала это делать, когда услышала в ответ: «Ух ты, прямо как ребенок». Можете мне поверить, это совсем не то же самое, что ребенок.

Итак, я сидела либо спала сидя. Когда я спала, мне снилось, как я тону. Во сне вода была мутной и тяжелой, и ни одного луча света не проникало через поверхность. Я продолжала опускаться на дно, не в состоянии всплыть – было такое чувство, словно бескрайняя вода надо мной с неистовой силой пыталась меня раздавить своим весом. Когда я не спала, то меня беспрестанно мучила боль. Обезболивающие в виде таблеток ни в какое сравнение не шли с внутривенными лекарствами, что мне давали в больнице. К тому же здесь, в отличие от больницы, когда я засыпала, никто не осмеливался меня разбудить, и я пропускала очередную дозу, из-за чего боль выходила из-под контроля, и требовались часы, чтобы вновь ее утихомирить.

Приходили посетители и пили кофе рядом со мной. Меня же от него воротило. Меня много от чего воротило. Две столовые ложки чего угодно – и несколько часов безнадежной тошноты. Иногда мне чего-то очень сильно хотелось – это были детские воспоминания о вкусных и липких сладостях.


Моя мама часы напролет трудилась, пытаясь воссоздать из памяти рецепт, а я делала один, может быть, два укуса, чтобы воздать должное ее стараниям, однако вкус неизбежно был не тем, на который я так рассчитывала. Все было не так. Я принимала душ, сидя на пластиковой скамейке, а снаружи за дверью непременно кто-то стоял на случай чего. На случай, если я потеряю сознание или начну вдруг паниковать в приступе клаустрофобии, оказавшись в замкнутом пространстве, либо просто буду не в состоянии самостоятельно помыться. Когда это у меня появилась клаустрофобия? Когда мне делали компьютерную томографию и я было думала, что снова захлебнусь, или же когда я первый раз зашла в больнице в душ и увидела в зеркале свое обезображенное тело? Этого я не знала. Я мылась в воде, которая была лишь слегка теплой. Стоило образоваться хоть малейшему намеку на пар, как я тут же чувствовала, что задыхаюсь. Чтобы чувствовать, что я все еще дышу, мне нужно было ощущать прохладу поступающего в легкие воздуха.

Когда я была в состоянии не спать, то я просто безучастно слушала все происходящие вокруг меня разговоры, словно была в гостиничном номере и громкие непрошеные голоса соседей доносились из-за тонкой стенки.

После выписки мне только и хотелось, что тишины. Мне не нужны были все эти попытки подбодрить и развеселить меня всякими рассказами, сплетнями или пустой болтовней. По какой-то непонятной причине от всего этого я начинала злиться, а потом грустить. Либо грустить, а потом чувствовать себя уставшей. Я просто не понимала, зачем это нужно.

Подобно пришельцу из другого мира, я никак не могла уяснить, что они такое делают. Неужели мы теперь так будем проводить дни? Я была не уверена, в чем именно заключалась моя роль, что от меня вообще требовалось. К счастью, никто вроде как особо ничего от меня не ожидал – мне только и было нужно, что присутствовать на сцене и отвечать, что мне гораздо лучше, каждый раз, когда кто-то об этом спрашивал. После этого представление продолжалось дальше без меня.


Когда меня навестил мой любимый дядюшка, я обратила внимание, что у его кожи был такой же желтоватый оттенок, как и у моей. Тогда это было слишком незаметно, и ему только предстояло начать сдавать анализы и проходить обследование, что в итоге привело к операции и химиотерапии. Мне сложно было оценить, какие диагнозы могли скрываться за измененным цветом его кожи, однако я знала наверняка, что уже совсем скоро нам предстоит поменяться с ним местами. Однажды, когда я окончательно выздоровею, то я буду навещать его, а он будет с трудом пытаться поудобней устроиться в своем кресле-качалке. Я не буду знать, что сказать, поэтому попытаюсь подбодрить его всякими глупыми рассказами. Он научится изображать подобие улыбки, как бы паршиво при этом себя на самом деле ни чувствовал. Он поймет, какой вокруг него разыгрывается спектакль, и будет должным образом играть отведенную ему роль. Он будет делать все это ради нас.

Меня частенько возили сдавать кровь на анализ и на снимки, а однажды повезли на похороны моего ребенка. Я и не думала, что будут проводиться похороны. Честно говоря, я не была вообще уверена, что станет с его телом. Когда в больнице мне сказали, что будут держать тело в морге, пока я не смогу вернуться домой, мне показалось, что это не совсем подходящее место для его останков. Я представляла, что недоношенного ребенка – всего двадцать семь недель – отправят патологоанатому, чтобы тот исследовал тело, как сделал бы это с плацентой, разрезал его на кусочки, провел вскрытие и написал бы отчет о каждой микроскопической патологии. Повреждения тканей мозга, характерные для ишемии, признаки недостаточного кровоснабжения, легкие недоразвиты, веки плотно закрыты, никаких сердечных патологий не зарегистрировано. Я не знала, что произойдет с телом после вскрытия. Я вспомнила о хирургических абортах, которые проводились на моих глазах в операционной в мои студенческие годы. Эти останки уж точно не отправлялись на кладбище. Прежде чем я успела себя остановить, у меня в памяти всплыл термин «медицинские отходы».

Когда мне сказали, что будет проведена служба, похороны в той части кладбища, что была специально отведена для мертворожденных детей, мне показалось это излишним, однако я понятия не имела, как это отменить. Мне казалось, что другого выбора у меня попросту нет, либо – хуже того – все это было организовано с целью каким-то непонятным образом мне помочь. Либо же это было ради Рэнди – в конце концов, он католик… может быть, у них на этот счет было какое-то правило. Моя мама предпочла не участвовать в похоронах, что дало мне понять, насколько сильно она горевала из-за случившегося. Я уселась и молча уставилась на крошечный гроб, ничего не чувствуя после щедрой порции оксикодона, которую мне пришлось принять, чтобы перенести дорогу. Я взглянула на нашего священника – единственного приглашенного на церемонию помимо нас с Рэнди человека, и до меня дошло, что он ожидает от меня каких-то внешних проявлений скорби. Полагаю, он привык, что матери на похоронах рыдают. Его лицо аж перекосило от встревоженно-участливого выражения, словно он призывал меня проявить хоть какие-то эмоции. Мне негде было спрятаться от его настойчивого взгляда, так что я встретилась с ним глазами. Я посмотрела на него и подумала: «Что ж, формально я так и не стала мамой, не так ли? Так кто ты тогда такой, чтобы указывать мне, как я должна себя чувствовать?» Я укусила себя за щеку и впилась ногтями в ладони, подобно ребенку, которому устраивают разнос взрослые.

Этот официальный ритуал, призванный помочь мне смириться с моей утратой, принес мне гораздо больше боли, чем я могла ожидать. Я даже стала подозревать, что, возможно, в этом и заключался весь смысл.


По окончании службы нам вручили коробку с молитвенными карточками. На одной стороне на них были ангелы в пастельных тонах, а на другой – имя, которое мы выбрали для нашей девочки, и молитва под ним. Я вышла из церквушки, пытаясь вспомнить, выбрали ли мы для ребенка надгробие, однако это было уже неважно. Я знала, что больше никогда сюда не вернусь.

Когда мы ехали домой, я злилась на Рэнди за то, что он не удосужился запомнить рельеф дорожного полотна. Я никак не могла уяснить, как он мог позабыть такую важную деталь, как расположение выбоин на асфальте. Пронзительная боль от каждой кочки на дороге все больше и больше разубеждала меня в моем иллюзорном желании почаще выбираться из дома.

Мне думалось, что всем, пожалуй, было бы проще, если бы я просто умерла и им не пришлось бы со мной возиться.

Явно желая поднять мне настроение, в один прекрасный день Рэнди повез меня посмотреть на купленный им для нас новый дом. Он был всего в нескольких милях от дома моей мамы. Впервые мы задумались о переезде, когда узнали, что я беременна. Мы хотели быть поближе к ней, чтобы она помогала с ребенком. Вместо этого же, по жестокой иронии судьбы, мы переехали поближе к ней, чтобы она могла продолжать ухаживать за мной, взрослым инвалидом. Я помнила, как мы смотрели несколько домов, однако мои воспоминания о них теперь больше походили на сон. Мне показалось, что я вспомнила, как, будучи еще в палате интенсивной терапии, я подписала доверенность на имя Рэнди, чтобы он мог заключить сделку на дом. Будучи адвокатом, Рэнди прекрасно понимал, что, находясь под действием наркотических препаратов после операции, я была не в том состоянии, чтобы отказываться от своих законных прав. Я уставилась на него, внезапно засомневавшись в его намерениях.


«Ты что, подсунул мне на подпись что-то, пока я была под наркотиками?» – спросила я его более обвинительным тоном, чем намеревалась.

«Ты только что потеряла ребенка, и я не мог позволить тебе потерять и этот дом тоже, так что да, так и было. Хотя ты и была не в лучшей форме, я дал тебе на подпись бумаги, чтобы мы могли купить этот дом. Мы можем их порвать – тебе не о чем беспокоиться».

Я допустила вероятность того, что, возможно, он не конченый социопат, пытавшийся мною воспользоваться. Возможно.

Он продолжил объясняться и стал говорить что-то про то, что сделки с недвижимостью «не терпят промедления». «Если бы мы не поторопились, то упустили бы такую чудесную возможность», – пояснил он. «А разве это касается не всего в жизни?» – задумалась я. Мой мозг усердно заработал, пытаясь придумать хоть что-нибудь, что терпит промедление. Отношения уж точно не терпят промедления. Если встретиться с подходящим человеком слишком поздно на своем жизненном пути, то они не сложатся должным образом. Лечение болезни, каким бы эффективным оно ни было, если его начать своевременно, не поможет, если с ним запоздать. Дети уж и подавно не терпят промедления.

«Так какой, говоришь, дом мы в итоге с тобой купили?» – спросила я, лишь бы поскорее прекратить свой экзистенциальный мысленный эксперимент.

«Мы взяли тот, который тебе больше всего понравился». – Он аж засветился от гордости.

«Ах, ничего себе. Здорово», – мне пришлось изобразить энтузиазм. Я не имела ни малейшего понятия, о каком именно доме идет речь.

Мы подъехали к какому-то дому, и я принялась его изучать. Я боялась задавать какие-либо вопросы, понимая, что они могут запросто выдать отсутствие у меня какой-либо привязанности к этому конкретному дому.

«А он ничего», – признала я. Он был светло-серого цвета с белой кромкой и черной входной дверью. Перед домом росли две белые березки, а к входной двери вела аккуратно подстриженная живая изгородь из ягодного тиса и карликового самшита. Самшиту не было суждено пережить полярный вихрь, однако тис устоял.

«Хочешь зайти внутрь? У меня с собой ключи», – сказал он, гордо продемонстрировав их на вытянутой руке.

«Нет», – по наклону дороги и уровню ведущей к дому дорожки я поняла, что до двери мне попросту не добраться.

«А еще какой-нибудь дом мне понравился?» – поинтересовалась я, так как мне на ум пришло воспоминание о фасаде дома, отличавшегося от того, что был передо мной. Я сразу же пожалела о своем вопросе, вспомнив, что он полагал, будто бы спас меня от второй страшной потери.

«Да, соседний. Мы выбирали в итоге из этих двух, и ты отдала предпочтение вот этому», – заявил он уверенно.

У меня было стойкое ощущение, что он купил не тот дом, однако я никогда ему об этом не говорила. Было легко хранить это в секрете, так как собственной памяти я уже особо не доверяла.

«Спасибо тебе за все это», – сказала я вместо этого. На этом он пустился в тираду о том, каким надоедливым был банк, требуя один документ за другим, и как он однажды сорвался на кредитном специалисте, заявив, что больше не принесет ни единой бумажки. Он сказал им, что они могут либо отдать нам дом, либо отказать, основываясь на уже предоставленных им документах, однако он уже сыт по горло пересылкой по факсу бумаг для их ознакомления.

Мы стояли около дома, который недавно купили. С пассажирского сиденья я наблюдала за мужем, который разглагольствовал о деталях покупки. «Как только можно переживать из-за такой чепухи», – думала я.

Годы спустя, когда мы проезжали мимо того второго дома, каждый из нас не раз говорил: «Как хорошо, что мы его не купили», – хотя причины у каждого были свои. Его не устраивал размер участка и выбор досок для пола, а я попросту не могла представить, чтобы наша с ним жизнь протекала в каком-либо другом доме после стольких лет, прожитых в том, который оказался самым что ни на есть подходящим.

Именно в этом сером доме я и поправилась окончательно после первых нескольких недель, проведенных у мамы. Сам дом словно помогал мне идти на поправку. Он преобразовывался год за годом вместе со мной, стараясь удовлетворить любые мои потребности и прихоти. Когда я нашла спасение в живописи, Рэнди соорудил для меня в подвале мастерскую. Цвет деревянных полов оживили пятна от краски, а большая раковина с радостью вмещала в себя любой грязный хлам. Когда меня мучила бессонница, я рисовала преследовавшие меня образы, и придание зрительных образов моим страданиям каким-то образом заставляло их рассеяться. Когда я поняла, что с помощью слов могу выразить свою боль, придав ей конкретную форму, мы соорудили уютный кабинет, обставив его забавными чучелами животных и завесив стены персидскими коврами, чтобы они сохраняли тепло. Именно здесь я часами напролет превращала свою болезнь в пережитые воспоминания, отделяя ее от прожитой мною жизни. То-то произошло со мной тогда-то, и вот каково мне было; теперь же все позади – вот, можешь потрогать. Мы оба можем на это посмотреть. Ярко освещенная застекленная терраса служила нам напоминанием о том, как много радости и волшебства таит в себе каждое утро, так что мы поклеили на стены обои из тонкой ткани с причудливым рисунком, на которых, как выяснилось впоследствии при детальном рассмотрении, среди фигурно подстриженных крон деревьев дремали гномы. Именно в этот дом мы принесли своего новорожденного сына, прямо перед Рождеством. Нарядная елка в гостиной, по центру которой располагался небольшой плюшевый Санта-Клаус.


Бывали дни, в которые, если мне удавалось выспаться и грамотно рассчитать прием лекарств в течение ночи, чтобы не просыпаться со страшной болью, у меня появлялись цели. Я строила грандиозные планы совершить что-то, что еще за день до этого мне было не под силу. Однажды утром в середине августа я сидела на крыльце дома, в котором выросла, и размышляла над покорением почтового ящика. Это был один из тех летних дней, когда жара наступала чуть ли не до того, как из-за горизонта покажется солнце. Один из тех дней, когда кожа на ногах прилипает к стулу, а из невидимых пор где-то под коленями просачиваются теплые лужи пота. Из-за сенсорной депривации во время длительного пребывания в одиночной больничной палате окружавшая меня зелень казалась невероятно яркой, а поднимавшееся над кронами деревьев солнце попросту ослепляло своей невиданной силы светом. Я была решительно настроена дойти до самого почтового ящика.

В кажущейся плоской поверхности бетонного покрытия скрывалось целое минное поле всевозможных выступов и выемок. Я встала и выровняла свое тело. Ходьба требовала от меня неимоверной концентрации внимания. Перво-наперво мне нужно было заглушить ошибочные сигналы от своей центральной нервной системы, которые вводили меня в заблуждение по поводу моего фактического положения в пространстве. Если бы я верила этим сигналам, то меня неизбежно бы кренило влево. Я по-прежнему снова и снова врезалась в стены. «На самом деле ты не падаешь вправо, так что тебе не нужно наклоняться влево», – постоянно напоминала я себе, пытаясь как-то обойти неконтролируемый поток ложных данных. «Ты стоишь прямо – просто иди вперед».

Первые несколько шагов были твердыми, однако затем в мое поле зрения влетела птица, и я стала инстинктивно пятиться назад. Ее хаотичный полет помешал мне убедить мой мозг, что я занимаю устойчивое положение, так как мой разум пытался привязать мое расположение в пространстве к расположению птицы. Это было сродни тому ощущению движения, которое возникает, когда сидишь в припаркованной на стоянке машине и вдруг соседняя машина трогается. Мне приходилось согласовывать свое положение с любым движением, происходившим рядом со мной.

Глубокий вдох, вторая попытка. Я расставила руки в стороны, внезапно вспомнив, как пыталась удерживать равновесие на гимнастическом бревне в школе. Я зафиксировала свой взгляд на почтовом ящике и подвинула вперед левую ногу. После трех-четырех шагов я набрала скорость и практически ощутила, как ходьба могла бы быть для меня непроизвольным действием, коим она когда-то и была. От этой мысли о всех своих прошлых навыках, которые я воспринимала как должное, мне стало практически невыносимо грустно, однако я не могла позволить слезам помешать мне нормально видеть. Я отогнала от себя эти мысли и пошла вперед, решительно настроенная забрать почту. На полдороге мне пришлось переключить свое внимание на дыхание. Наполненный жидкостью кармашек решил взять постоянный вид на жительство в том месте, куда привыкло раскрываться мое правое легкое. Мое дыхание стало более частым, чтобы компенсировать сниженный объем поступающего с каждым вдохом воздуха. Из-за жары мне было тяжело втягивать в себя воздух. Казалось, что в воздухе вообще нет кислорода. Мое сердце колотилось изо всех сил, и мне пришлось опустить руки – я была больше не в силах удерживать с помощью них равновесие. Они были слишком тяжелыми, и я больше не могла противиться гравитации. Я остановилась, чтобы отдохнуть и перевести дыхание.

Третья попытка. На этот раз медленней, так как мои бедренные мышцы начали дрожать, намекая мне на то, что пора бы им дать отдохнуть. Еще несколько шагов, и я смогу ухватиться за почтовый ящик и отдохнуть. Проходивший мимо сосед помахал рукой, и мне пришлось мысленно смириться с тем, что у моего жалкого представления наверняка были зрители. Я поморщилась, надеясь, что в сочетании с моими прищуренными глазами это может сойти за некое подобие улыбки. Еще несколько шагов. Я шаркала подошвой по земле (сил совсем не осталось), еле волоча ноги. Оказавшись на расстоянии вытянутой руки от почтового ящика, я оглянулась на наш дом. Прикидывая возможные риски, я не учла, что мне придется возвращаться. Я решила подождать.

Я достала почту и уселась у столба почтового ящика. Понятно, что для меня было главным дойти досюда, и сама почта была не столь важна, однако я принялась разбирать открытки и каталоги, как вдруг наткнулась на счет из больницы. Когда я открыла конверт, волна тепла обдала мое лицо, и меня оглушило давлением воздуха, как если бы я сидела в набирающем высоту самолете. Это был счет за неудавшуюся реанимацию моего ребенка. Я уставилась на него, а затем засунула обратно в конверт. Я хотела было добраться до крыльца ползком, однако, вспомнив про соседей, все-таки встала и аккуратными движениями повторила каждый шаг в обратном направлении.

На кухне меня встретили с объятиями и поздравлениями. «Здорово, не правда ли?» – сказали мне.

Я положила почту на стол и, прихрамывая, ответила: «Знаешь, ходить тяжело. – Затем добавила: – Для меня».

Рэнди взял на себя задачу уладить ситуацию со счетом. Отдел, занимающийся выпиской счетов, объяснил, что счет был составлен, когда истекло время, выделенное на внесение ребенка в наш страховой план. Никто не был в состоянии нам объяснить, в какой именно момент нам следовало позвонить в нашу страховую компанию, если учесть, что формально ребенок никогда живым не был. Прислали нам счет в самый неподходящий момент – в день предполагаемой даты родов, о наступлении которой я всячески старалась не думать, так как никакого ребенка больше не ожидалось. Чтобы уладить недоразумение, понадобилось сделать четыре телефонных звонка. Этой банальной оплошности, сделанной отделением, напрямую никак не участвующим в уходе за больными, оказалось достаточно, чтобы меня сломить.

Этот счет казался мне телеграммой из какой-то параллельной вселенной. Он напомнил мне про эту предполагаемую дату родов, про неосуществленные возможности. Она была так близко, эта наша жизнь в новом доме, в который мы еще не переехали, с аккуратно подстриженной живой изгородью, вместе с нашим ребенком. Она протекала в какой-то призрачной вселенной, в которой меня не мучила боль. В этой вселенной кресло-качалка использовалось бы для кормления ребенка грудью, а не чтобы не дать мне захлебнуться. И хотя счет и напомнил мне, что я не могла быть частью этой вселенной, он в то же время словно дал мне знать, что она была почти рядом, чтобы я могла увидеть все своими глазами. Она была так близко, что я чуть ли не могла просто помахать ей рукой с того места, на котором стояла.


Как оказалось, у каждого были определенные ожидания по поводу того, как именно будет проходить мое выздоровление. Коллеги по работе, родственники и врачи, словно сговорившись, были все как один убеждены, что заметные улучшения должны происходить чуть ли не каждый день. Их ожидания не были основаны практически ни на чем – они просто по какой-то причине думали, что «к этому времени мне должно было стать лучше».

Я не знала, что бы такого еще предпринять, чтобы ускорить свое выздоровление. Я чувствовала себя запертой в разбитом и поврежденном теле, которое было крайне неподатливым. Крупная гематома, которую было слишком опасно удалять, должна была полностью рассосаться моим организмом, что заняло у него добрые двенадцать месяцев. Боль продлилась дольше, однако уже к концу лета я решила, что пора завязать с прописанными мне наркотическими препаратами, призванными ее заглушать.


План заключался в том, чтобы постепенно снижать дозировку наркотиков. Мне составили специальный график, снабдив письменными инструкциями по безопасному отказу от них. Предполагалось, что я буду раз за разом понемногу уменьшать дозу, давая время опиоидным рецепторам моего мозга привыкнуть к отсутствию наркотика. Я принимала уменьшенную дозу морфина, который давал длительный эффект, и старалась продержаться до самого вечера, порой обходясь без дневной дозы. Проблема была в том, что главная причина моих болей – этот наполненный кровью шар, что сдавливал мои внутренние органы, – пока что оставалась без изменений. Но я хотела как можно скорее отказаться от наркотиков. Чтобы избавиться от боли, мне приходилось жертвовать ясностью мыслей, остротой внимания и своей энергией. Полностью заглушить боль мне все равно не удавалось, но при этом я постоянно туго соображала и у меня закрывались глаза. Люди перешептывались, говорили о возможной зависимости. Мои дни проходили ужасно однообразно: боль, таблетка, сон, пробуждение, боль, таблетка, сон. Я молилась о возвращении к желаемой мною жизни.

Выход пришел в виде неожиданного побочного эффекта. Я приняла свою вечернюю дозу оксикодона и закрыла глаза. Тут же я почувствовала, как будто падаю во сне. Я была уверена, что умираю. Я открыла глаза и включила прикроватную лампу. Я отчетливо видела, что со мной все в полном порядке. Я была в своей спальне, на прикроватном столике стоял стакан с водой, рядом с которым были очки и пузырьки с моими лекарствами. Я внимательно перечитала названия и дважды проверила дозировку. Я выпила четверть от своей привычной дозы, и никакой опасности это явно для меня не представляло. Я списала все на сильную усталость и решила вернуться ко сну. Я снова закрыла глаза, на этот раз оставив лампу включенной, подобно ребенку, верящему в то, что свет способен прогнать любых ночных чудовищ.


Тут же меня охватило сдавливающее чувство обреченности. Я поняла, что если засну, то меня ждет неизбежная смерть. Было такое чувство, словно мое тело на клеточном уровне каким-то непонятным образом предвидело опасность, которая оставалась для меня непонятной. Я решила не спать до самого утра и уже при свете дня во всем разобраться.

Мне не было известно про подобные дисфорические реакции на опиаты, хотя они и были описаны в медицинской литературе. Наш организм умеет не только контролировать такие бессознательные процессы, как дыхание и сердцебиение, но также и анализировать их. Опиаты замедлили мое дыхание и сердцебиение достаточно сильно, чтобы насторожить датчики моего организма. Полученные данные были интерпретированы таким образом, что вскоре я могу и вовсе перестать дышать, а мое сердце может остановиться. Это привело к генерации тревожного сигнала, который, по сути, гласил: «ТРЕВОГА. Ожидается смерть. Подробности неизвестны». Единственным моим спасением был полный отказ от лекарств.

Так я и поступила. Ломка не заставила себя долго ждать.

Поначалу я даже не поняла, в чем дело, – я была убеждена, что заразилась гриппом. Лишь позже я догадалась связать свои симптомы с отказом от наркотических препаратов.

Спустя семьдесят два часа после прекращения приема лекарств меня начало трясти от озноба, а мышцы болели, казалось, до самых костей. Желудок выворачивало, а во рту появился кислый привкус, который, как я знала, был предвестником рвоты. Я поспешила в ванную. По телу пробежали мурашки. Когда я склонилась над унитазом, с меня струями потек пот. Меня тошнило, я кашляла, а с каждым сокращением желудка, когда из него извергалось наружу содержимое вперемешку с кровью и желчью, по телу проносилась волна острой боли. Сердце колотилось. Когда я смогла встать, я протерла свой лоб смоченной холодной водой махровой салфеткой. Ползком я добралась до дивана и поставила у изголовья ведро.

Хотя никакой психологической зависимости от лекарств у меня и не выработалось, мой организм привык на них полагаться. У меня сформировалась физиологическая зависимость. До меня это дошло к началу второго дня «гриппа». Я подошла к аптечке и достала пузырек с оксикодоном. Я держала эту бутылочку из темного стекла как нечто драгоценное, так как знала, что она может положить конец холодному поту, боли, тошноте, ознобу. Таблетки гремели при любом движении, подобно драже «Тик-так». Я поставила пузырек перед собой и принялась на него смотреть. Я изучила этикетку, пытаясь найти какое-то подтверждение своим опасениям. Я была твердо уверена, что больше не хочу испытывать ничего подобного. По моим оценкам, самое худшее было уже позади, и я переживала, что если поддамся соблазну, то придется начинать все с начала. Я знала, что если решу принять лекарство, то в будущем меня непременно будут ждать те же самые ужасные симптомы. С некоторой опаской я убрала пузырек обратно в шкаф.

Пузырек притягивал меня сильнее, чем могли теоретически позволять его размеры. Я кружилась вокруг него, подобно вращающейся по орбите вокруг звезды планете. В любой момент времени я в точности знала, насколько именно далеко я нахожусь от этого пузырька с таблетками. А если я осмеливалась выйти на улицу, то чувствовала, как он тянет меня назад. «Ты уверена, что сможешь без меня обойтись? – дразнил он. – Почему бы тебе не положить меня в свой кармашек просто на случай, если все станет по-настоящему плохо? – предлагал он. – Тебе нет нужды так страдать», – напоминал он. Каждую минуту мне приходилось снова и снова заново себя убеждать: «Нет, я не хочу ничего принимать. – Еще через минуту: – По-прежнему нет. Можешь уже успокоиться, я все равно тебя не послушаю. Тебе меня не уговорить».

То, какой силой обладали эти белые диски из спрессованного порошка, не могло меня удивить. Мне доводилось видеть, как зависимость разрушает жизни людей, гораздо более сильных, чем я. Меня поразило то, что зависимости почти удалось заговорить мне зубы и вытеснить мою волю. Я не хотела ничего принимать. От этих лекарств я чувствовала себя отвратительно. Только где-то внутри моего мозга эти вещества сформировали связи, присоединились к группе нейронов и стали вызывать приятные ощущения, призывая меня испытывать их снова и снова. Эти клетки заняли доминирующее положение над всеми остальными клетками мозга и теперь нагло переписывали ход любых моих мыслей. Вставить в эти целенаправленные уговоры какое-либо возражение оказалось практически невыполнимой задачей. «Просто прими одну таблеточку. Тебе же их прописали врачи». Они готовы были сказать что угодно, лишь бы меня убедить.

С меня было достаточно. С выпрыгивающим из груди сердцем я достала пузырек из аптечки. Я открыла его и заглянула внутрь, уже почти всерьез ожидая, что таблетки со мной заговорят. Я высыпала их себе в ладонь, почувствовав, насколько они легкие для столь серьезной и сильной штуки. Я пошла в ванную, перевернула ладонь, и они посыпались прямиком в унитаз. Смывая воду, я почувствовала, как их терзает полная потеря контроля надо мной. Тут же они замолчали. Оказалось, что им нужно было обязательно быть рядом, чтобы оказывать на меня хоть какое-то влияние. Вот бы для всех все было настолько просто.

Через неделю-другую я привыкла к постоянно преследующему меня дискомфорту. Он стал для меня фоновым шумом, который лишь изредка становился достаточно громким, чтобы заглушить мои собственные мысли, а чаще всего просто отвлекал. Я поняла, что могу обрести в боли силу либо могу оттолкнуть ее и обходить стороной. Я могла игнорировать ее или полностью на ней сосредоточиться, пока она мне не надоест.


Я осознала, что, хотя мне и приходится считаться с болью, совершенно отдельным от нее и не менее важным было то, какой смысл я придавала этой боли сама. Мое восприятие боли целиком зависело о того, на что я соглашалась обращать внимание. Если внезапно наступивший приступ пронзительной боли вызывал у меня страх каких-то ужасных последствий, то меня переполняла тревога, мое дыхание учащалось, и боль, словно по команде, обострялась, становилась более выраженной и мучительной. У меня уходили часы, чтобы выйти из этого порочного круга. Когда же я воспринимала возникшее ощущение лишь как очередной аспект моего выздоровления и напоминала себе, что необходимо продолжать равномерно дышать, то боль, лишенная своей власти надо мной, покорно проходила.

Я научилась смотреть на боль, вместо того чтобы от нее прятаться. Когда я отказывалась открыто на нее смотреть, она росла, подобно тени. Было такое чувство, словно боль способна улавливать мой страх – она использовала его в качестве топлива, чтобы мучить меня. Понадобилось время, чтобы ее обезоружить, чтобы научиться смотреть ей в глаза. Мне пришлось учиться просто существовать рядом с болью в собственном теле, что было очень непросто. Сидеть бок о бок с ней, признавать ее, но при этом сохранять свою целостность. Чтобы ощущать боль подобным образом, мне приходилось постоянно напоминать себе, что это не я. Это всего лишь ощущение.

Я была больше боли и могла ее вытерпеть – она была не в состоянии меня убить. Я могла ее перебороть. Я была сильнее боли. Я поняла, что у меня есть выбор – либо поддаться панике, либо научиться справляться. Я нашла способ оставаться в безопасности, будучи в своем собственном теле.

Я осознала, что то, что я узнала о боли, касается и большинства других чувств. Я не была обязана им поддаваться – на самом деле я сама принимала непосредственное участие в их формировании. Я могла состряпать грустный рассказ и прочитать его самой себе либо могла решить так не делать. Я могла решиться открыто разобраться, использую ли я свою утрату, чтобы не отпускать те чувства, с которыми не знала, как расстаться. Я могла заново определить себя и обрести желаемое эмоциональное состояние. Я могла решить перестать испытывать чувство вины за то, что я не в состоянии чувствовать все и сразу, в тот момент, когда от меня этого ожидают, потому что еще много лет новые чувства все будут и будут ко мне приходить. С каждым таким заходом я все лучше и лучше понимала, как нам с ними мирно сосуществовать.

Я стала испытывать чувство благодарности за каждую маленькую победу. Это казалось настолько правильным и приятным, что я решила первую свою вылазку совершить в церковь.

Что бы на самом деле меня ни спасло – будь то современная медицина, удача или молитвы, – это заслуживало того, чтобы я воздала этому хвалу. Я собиралась встать на колени перед алтарем и вознести хвалу всему и всем, кто теоретически мог быть к этому причастен.

Я переживала, что не смогу стоять на протяжении всей литургии, однако все меня заверяли, что среди прихожан полно дряхлых стариков, которые будут все время сидеть. Мне сказали, что среди них я почувствую себя как среди своих, что звучало весьма утешительно, если только не учесть, что мне было всего тридцать три года.

Мне по-прежнему приходилось прилагать огромные усилия и тратить уйму времени, чтобы помыться и одеться, так что мы немного припозднились и приехали, когда литургия уже началась. Мы старались тайком пробраться к скамьям, однако все наши усилия были напрасными. Все присутствующие нас увидели, за исключением священника, который еще не успел повернуться к прихожанам лицом. Когда мы уселись, я начала ловить на себе признательные взгляды, и до меня доносилось изумленное перешептывание. Вот уже много месяцев мое имя фигурировало в списке для молитв, и многие из присутствующих активно молились за мое здравие.

Вот уже несколько месяцев, как я не находилась среди столь большого скопления людей, и теперь была оглушена столь мощной сенсорной стимуляцией. Вокруг столько всего происходило. Я позволила себе отвлечься на окружающую меня красоту. Церковь была призвана пробуждать воспоминания о доме для иммигрантов из множества разных стран, так что здесь был и прекрасный медный купол, и красочные фрески, и стеклянные окна с выгравированными католическими распятиями. Здесь пахло ладаном и восковыми свечами. Один из поперечных пролетов занимал массивный фонтан для крещения, в котором в один прекрасный день мы крестим своего сына. Я почувствовала себя ничтожно крошечной посреди этого обширного пространства, точно так, как это и было задумано архитекторами.

Отвлекшись, я не заметила, как все уселись, и я одна осталась стоять. Я задержалась всего на мгновение, однако этого оказалось достаточно, чтобы я успела встретиться взглядом со священником. Это был тот самый священник, чей голос разбудил меня тогда в первый день в больнице – тот самый священник, что проводил похороны моего ребенка, теперь смотрел мне прямо в глаза.

«Дамы и господа, среди нас сегодня чрезвычайно особенный человек». Это уж точно было не по сценарию. Он явно обращался ко мне, а я попыталась незаметно спрятаться на скамье.

«С нами сегодня человек, который ходил по воде», – на этих словах в мою сторону повернулись сотни голов.

Я посмотрела на Рэнди, которому доводилось посещать католическую школу, и шепотом сказала: «Слушай, мне, конечно, стыдно, и сейчас не самое удачное время тебе об этом говорить, но я не особо-то знаю Библию. Что они подразумевают, когда говорят, что я ходила по воде?»

«Все хорошо, – прошептал он в ответ. – Просто улыбайся».

«Ах, ты тоже, значит, не знаешь?» – поддразнивала я его сквозь натянутую улыбку.

«…Подобно Иисусу», – мрачно добавил священник.

«Господи, он сказал, что я подобна Иисусу. Это была плохая идея. Мне в жизни не оправдать такие ожидания», – подумала я про себя, в то время как у меня в голове проносились все дурные мысли и поступки, которые только были в моей жизни.

«Иисус ходил по воде», – сообщил мне Рэнди.

«Мне и правда кажется, что ты додумываешь все это на ходу», – рассмеялась я.

«И это было чудо», – добавил он.

«Он хочет сказать, что ты тоже чудо».

«Ага, обычное дело».

Все встали и принялись аплодировать. Я улыбнулась и постаралась придать своему лицу выражение смиренной благодарности.

После службы ко мне подошли несколько друзей и родственников, чтобы поздравить с выздоровлением. Как оказалось, на долю нашей церкви в этом году выпало непомерно тяжелое бремя очень больных людей, которые были при этом очень молоды. Мы высказали свои соболезнования друзьям и супругам друзей, которые пришли помолиться о своем собственном чуде. Жена моего кузена оказалась в затянувшемся критическом состоянии после рождения их ребенка. По всему ее телу распространилась инфекция, поразив и ее сердце. Она умерла в апреле следующего года в возрасте тридцати шести лет. Тогда же все еще оставалась надежда на выздоровление. Между рассказами о ее курсе антибиотиков и химиотерапии у кого-то еще я поняла, что являюсь для всех них олицетворением чего-то особенного. То, что мне удалось выжить, для них многое значило. Мое выздоровление осветило их веру ярким пламенем осязаемого успеха.

У меня всегда были непростые отношения с верой, в основе которой лежала религия. Хотя я и не имела ни малейшего представления, какое именно сочетание факторов позволило мне спастись, когда шансов на спасение почти не оставалось, значительный вес в своих расчетах я придавала науке, медицинскому уходу и хирургическим навыкам. Мне сложно было сказать, какое влияние оказали удача, религия или, раз уж на то пошло, сам Бог.


Я всегда с циничным недоверием относилась к чудесам. Будучи ученым, я всегда была убеждена, что существует более рациональное объяснение, которому я в итоге и отдавала предпочтение. Чье-то неосязаемое присутствие, которое прослеживалось во всей моей истории, которое словно направляло нас так, чтобы в нужный момент происходили нужные вещи, я охотно именовала удачей. Мне было сложно связать с тем, как я воспринимаю саму себя, тот факт, что теперь я стала олицетворением силы молитвы и надежды перед лицом безнадежности.

Раньше все было совсем по-другому. Когда я работала в интенсивной терапии, то меня утомляла слепая вера родных моих пациентов в то, что их может спасти чудо. Я видела, как эта вера в чудо использовалась в качестве предлога для проведения процедур, которые лишь продлевали ненужные мучения, оттягивая неизбежную смерть. В контексте принятия клинических решений объявленная пациентом или его родными вера в божественное вмешательство считается проявлением беспочвенного оптимизма, в то время как врачам нужно, чтобы они приняли ситуацию таковой, какая она есть. Мы переживаем, что подобного рода надежды могут быть выражением отрицания или даже разочарованности в ограниченных возможностях медицины.

Мы, врачи, плохо подготовлены к тому, чтобы продолжать планировать стратегию лечения, когда кто-то говорит нам: «Мы молимся о чуде». В подобных ситуациях мы чувствуем себя совершенно беспомощными. Наше рациональное мышление подсказывает нам, что в дальнейших обсуждениях нет никакого смысла. Какой толк от логики, науки или фактов, когда речь заходит о сверхъестественном?

Нам казалось, что если бы они только осознали, насколько безнадежной является ситуация, то это в значительной мере помогло бы им подготовиться к неизбежному, смириться с ним и начать строить конкретные планы. Они должны были понять, что надежды нет. Мы с дурацкой настойчивостью твердили им снова и снова, что все безнадежно, полагая, что если нам удастся «до них достучаться», то они сдадутся и просто позволят своему близкому умереть.

Сидя здесь, я увидела все это в совершенно новом свете. Я услышала их. Они молили о чуде не потому, что не понимали, насколько больными были их супруги, а как раз именно потому, что прекрасно это осознавали. Надежда вовсе не была для них, как я была уверена раньше, проявлением какого-то беспочвенного, лишенного привязки к реальности оптимизма. Надежда задавала им направление, помогала жить перед лицом реальности, которую они сами не выбирали. Надежда стала для них последним оплотом в безвыходной ситуации. Подобно деревянным иконам с ликами святых, которые они ставили у кроватей своих близких, вера символизировала собой признание ограниченных возможностей в реальности, в которой они оказались. Она была для них заклинанием. Вера придавала им силы, давала причину не сдаваться, надеяться на то, что будущее все еще возможно.

С какой стати мне лишать кого-либо его надежды?

Что, если вера была единственным способом смириться с неопределенностью будущего и начать к нему готовиться?

Я присоединилась к разговору между моим мужем и одной из его подруг детства, чей муж боролся с лейкемией. Я слушала, как она описывает последний пройденный им курс химиотерапии, а также те ужасные страдания, которые он ему принес. Я слушала, как она описывает надежды, возлагаемые ей на следующий курс лечения. Неожиданно для себя я сказала: «Я разделяю вашу надежду на то, что ему удастся излечиться».

«Спасибо».

«Я понимаю, как это тяжело, однако позволяли ли вы себе думать о том, что вы будете делать в случае, если это не поможет?»

«Мы начали с ним говорить о том, что, возможно, после следующего курса имеет смысл лечь в хоспис. Так сложно оставить надежду, когда у тебя дети и все такое. Но я вижу, как он все больше и больше слабеет, и мне кажется, что больше он уже просто не вынесет».

«Мне кажется, с вашей стороны очень смело позволять ему говорить о возможной смерти, – сказала я ей с искренней благодарностью. – Люди, знаете, не дают обычно другим говорить о смерти. Даже когда она так близко, что ее почти можно потрогать».

Рэнди стрельнул в меня взглядом, который говорил: «Я больше никогда не выведу тебя из дома, если ты будешь настойчиво продолжать спускаться вниз по этой отвратительной кроличьей норе».

После этого он сделал уже не столь незаметный жест, приподняв бровь и наклонив голову, дав мне понять, что, возможно, я ставлю ее в неловкое положение. Я пожала плечами.

В машине по дороге домой я его спросила: «Ты думаешь, то, что я выжила – это чудо?»

«Да, я так думаю. Ты мое чудо», – сказал он без тени иронии.

«Что ж, я думаю, что если я все равно умру – а мне кажется, что именно так и произойдет, – то вам, ребята, следует пожениться». Только после того, как из моего рта вылетели эти слова, я осознала, что по-прежнему убеждена в своей неминуемой смерти.


«Ты вообще в своем уме? – посмотрел он на меня сбоку. – Я очень надеюсь, что это лишь какой-то очень странный способ взять под контроль будущее, которое кажется неопределенным, однако я уж точно не хочу, чтобы ты выбирала мне следующую жену».

«Если я умру, ты снова женишься», – сообщила я ему.

«Нет, не женюсь», – возразил он.

«Ну конечно женишься!» – не сдавалась я.

«Я даже не понимаю, почему мы вообще это обсуждаем. Я только что тебя вновь обрел, так почему мы говорим о том, как я тебя снова потеряю?» – Он был разозлен, однако выглядел так, словно вот-вот расплачется.

«Мне кажется, будет здорово, если я смогу прожить еще годик-другой».

«Ты проживешь гораздо больше, чем годик-другой! Почему ты так говоришь?»

Я сделала вдох и честно ответила: «Не знаю, просто что-то подсказывает мне, что я все равно умру».

«Что ж, сделай так, чтобы это прекратилось», – потребовал он.

«Не уверена, что смогу. Чувство такое, что это по-настоящему. Прости».

После выписки из больницы где-то внутри меня затаилась новая катастрофа, и я чувствовала ее. Какие-то скрытые сигналы, дисбаланс. Когда я сидела молча, полностью завладев собственным телом, оно начинало со мной разговаривать. Тогда я еще не знала, что могу доверять этим сигналам настолько, чтобы как-то на них реагировать, но я хотя бы начала к ним прислушиваться и потихоньку склоняться перед их алтарем.

* * *

Затем, словно гром среди ясного неба, у меня разом выпали все волосы. Я пыталась завязать их в хвост, и с каждой моей попыткой их собрать волос оставалось все меньше под резинкой и все больше у меня в руках. Я смотрела на себя в зеркало, гадая, что означает эта новая утрата. Может быть, мой организм перенаправлял энергию на что-то более для него важное, чем волосы?

Я понимала, что регенерация клеток печени, а также восстановление после операции были связаны с повышенной анаболической активностью. Возможно, я получала вместе с пищей недостаточно калорий, чтобы их хватало и на это, и на рост волос? Я изо всех сил старалась не поддаваться панике. Позже я узнала, что эта внезапная линька, произошедшая месяцы спустя после моего инсульта, была не таким уж и редким явлением. Шок порой приводит к тому, что волосяные луковицы оказываются в спящем состоянии. В конечном счете они должны были проснуться, однако в тот момент я выглядела гораздо более больной, чем когда по-настоящему болела.


В списке «частей тела, которые я ценю больше всего» волосы занимали одно из последних мест – отказ внутренних органов беспокоил меня куда больше. Я переживала меньше о своих волосах, чем, скажем, переживала о своих почках или легких, однако это не остановило меня от того, чтобы позвонить лучшим подругам, чтобы поплакаться в трубку и попросить сводить меня в магазин париков. Я так и сделала, однако дальше разговора дело не пошло. В итоге оказалось, что меня недостаточно сильно беспокоит отсутствие волос, чтобы я что-то с этим делала. У меня оставались жидкие клочки волос, которые были коротко подстрижены, и я носила широкий обруч, чтобы придержать новые отростки, которые все-таки пытались пробиться.

Как бы нелепо я ни выглядела, жалость окружающих по отношению ко мне казалась мне крайне непропорциональной моей утрате. Меня раздражали комментарии, призванные выразить сочувствие: «О нет! Бедняжка. У тебя выпали все твои волосы».

«Это всего лишь волосы. Не понимаю, из-за чего столько шума. Они ведь даже ничего полезного не делают. Я прекрасно могу прожить и без них», – раз за разом твердила в ответ я.


Проблема с внешними проявлениями болезни в том, что они провоцируют окружающих. Люди воспринимали отсутствие у меня волос как повод обсудить мое относительно здоровое состояние так, как они не могли этого сделать, когда никаких видимых признаков болезни не было.

Казалось, каждый за меня страшно и искренне переживает из-за того, что мне приходится жить с таким отвратительным внешним видом. Мне то и дело предлагали различные народные средства и добавки, призванные помочь исправить ситуацию. Люди, которых я толком не знала, вручали мне святую воду и капсулы с биотином. Мне вкладывали в ладонь пакетики с витаминами, словно это были причастные облатки. Возьми, это тебя спасет.

Когда мои внутренние органы начали проступать наружу из живота бесформенными шишками размером с кулак, словно из меня вырывались сразу несколько детенышей «чужих», я поняла, что какие-то остатки самолюбия у меня все-таки сохранились. Я встретилась со своим хирургом, доктором Джи.

«Это грыжа. На самом деле я вижу более одного дефекта, так что это грыжи. Во множественном числе. – Он вздохнул. – Если они вас не сильно беспокоят, то нам следует оставить их в покое. У них достаточно широкое основание, так что я не думаю, что ваш кишечник запутается», – продолжил он.

«Я стала совершенно бесформенной, и это выглядит просто отвратительно. Нам придется это исправить», – возразила я.

Он нисколько не был удивлен тому, что это произошло. Из-за сильной тяжести моей болезни, а также длительного недоедания ткани моего организма были крайне ослаблены. «Знаете, никто не думал, что в ту ночь вы перенесете операцию. Я был там, когда вас зашивали, и они думали, что зашивают вас уже для вскрытия. Они нанесли шов зигзагом», – объяснил он, описывая шов, который делается быстро, однако не предназначен для выздоровления.


Я поморщилась. Мне уже доводилось бывать в операционных в подобных ситуациях. Я была свидетелем того, как наступал такой переломный момент, когда все точно так же безмолвно сходились на том, что пациент не выживет. Я видела, как это делалось, чтобы сэкономить драгоценное время в ситуациях, когда нужно было поскорее убраться из операционной, поместить пациента в палату интенсивной терапии, чтобы стабилизировать, а потом вернуть обратно под скальпель. В обоих случаях вместо аккуратных, занимающих долгое время швов делались наспех непрерывные змееобразные стежки. Края разреза толком не выравнивались, никто не думал о том, что слишком тугой шов может пережать кровеносные сосуды, ограничив доступ крови. Нужно было просто зашить пациента, чтобы он выглядел целым. Чтобы потом подготовить его к вскрытию, к очередным отчаянным попыткам реанимации, к похоронам – в общем, к чему угодно, но только не к будущему. В таких ситуациях обычно никогда не думаешь, что будешь потом принимать его в обычный рабочий день в клинике, выслушивая жалобы на отвратительные, пускай и не представляющие опасности, грыжи. Для них не было приоритетной задачей потратить время на то, чтобы зашить мою фасцию – твердую, но при этом тончайшую соединительную оболочку, удерживающую все мои органы на своих местах.

В ночь, когда я выжила, врачи были уверены в обратном и после операции зашили шов зигзагом, чтобы облегчить вскрытие в морге.


«Послушайте, я просто хочу сказать, что нам лучше подождать, пока вам не станет лучше. Мы посмотрим, не увеличится ли грыжа, прежде чем попробуем ее устранить. Конечно, я вас прооперирую. Просто я предпочел бы сделать это лишь один раз», – улыбнулся он.

Я поняла, что он разделял мою интуитивную догадку о том, что мое тело еще не закончило свое саморазрушение. Когда оно успокоится, он сможет снова привести меня в порядок.

Год спустя он позвонил мне домой, чтобы сказать: «Я только что изучил вашу повторную компьютерную томографию. Послушайте, у вас в печени два образования. Нам не было видно их прежде из-за гематомы, но теперь, когда она уменьшилась… В общем, судя по всему, в прошлый раз одна из этих опухолей разорвалась, однако осталась другая. Вам следует немедленно приехать к нам в центр».

Но прежде, чем это произошло, я вернулась в медицину.

Загрузка...