12 Разбитые сосуды

Я переживала, что после всего того, через что нам пришлось пройти, мы могли начать чересчур опекать нашего сына, не позволяя ему сталкиваться с теми трудностями, что закаляют характер, делают его твердым. Я не знала, как этого избежать, так что решила по крайней мере сформулировать словами, каким бы я хотела, чтобы он стал.

Мы были решительно настроены вырастить доброго, отважного, самостоятельного ребенка, который бы ценил искусство, который брал бы на себя риски, не боясь неудачи, который бы знал цену упорству. Исходя из этого мы действовали. Если мы хотели, чтобы это стало так, то должны были создать такие условия, чтобы он развивался в этом направлении. Нам следовало жить так, как если бы он уже был таким. Отсюда следовало, что он должен был с ранних лет знать, что может доверять своим собственным суждениям. Чтобы он гарантированно себе доверял, нам нужно было демонстрировать ему, что мы ему доверяем и позволяем идти на обдуманный риск. Мы должны были позволять ему терпеть незначительные неудачи, вознаграждая его попытки, а не фактический результат. Чтобы если он спросит в четыре года: «Можно ли мне на речку?» – я уже была готова ответить: «Конечно, я тебе доверяю», даже если первым делом представлю, как он тонет на мелководье. И мы делали вид, что не наблюдаем, как он, вдохновленный нашим доверием, идет надевать более подходящую для скользких камней обувь. Прежде чем побежать, он оценивал расстояние до дома, чтобы прикинуть, видим мы его или нет.


Он принимал верные решения. Либо же принимал незначительные неправильные решения и потом глубоко ценил усвоенный урок. Он собирал разные предметы, всякий хлам, который только и может представлять ценность для ребенка. Он мог взять с собой маленький, особенный камешек, которым дорожил, когда шел играться в листве, хотя мы и понимали, что уследить за ним будет непросто. Как и следовало ожидать, он терял этот дорогой ему предмет в куче листьев, переживал по этому поводу, при этом отчетливо понимания, что сам принял решение взять на себя этот риск. Мы не ограждали его от боли: как бы сильно нам ни хотелось не допустить, чтобы он ушибся, мы сдерживали себя. Мы поощряли неудачи. Когда мы вместе занимались йогой, я хвалила его, если он падал. «Это было здорово! Ты взял на себя столь большой риск, что в итоге упал. Я никогда не горжусь тобой так, как когда ты падаешь».

Мне хотелось привить ему необузданное любопытство ко всему, а в первую очередь – к миру вокруг, так что, пока я готовила ужин, он рисовал, делал поделки или проводил научные эксперименты. Вооружившись пищевой содой и уксусом, он надувал воздушные шары углекислым газом, пока те не лопались.

Возвращаясь домой, муж натыкался на горы талька, использовавшегося для эксперимента с извержением вулкана, либо же разрисованный пальцами кухонный стол, а я лишь улыбалась и говорила: «Тот бардак, что ты видишь, – это цена, которую необходимо заплатить за ужин и за любопытство». Он кивал в ответ и говорил: «Ну, тогда ладно», и закатывал рукава, чтобы навести порядок.

Я хотела, чтобы сын научился ценить упорство, и учила его различным фокусам для освоения которых необходимо было тренироваться часы напролет. В этом было нечто, что я была не в состоянии сделать за него: нужно было научиться воспроизводить иллюзии убедительно, без помощи взрослых. Вознаграждение в виде искреннего восхищения и аплодисментов по-настоящему изумленного взрослого так пришлось ему по душе, что он трудился с особенным рвением.

Поэтому, пожалуй, было неудивительно, что наш любопытный, отважный и смелый сын летом, когда ему было пять лет, сломал руку. Он прыгнул с самой высокой горки на игровой площадке, приземлившись прямиком на левое предплечье. Так как упал он на мягкую землю, то удара почти не было слышно. Он немного поплакал, после чего вытер слезы и перестал обращать на это внимание. Упав, он сломал локоть левой руки. Он так незначительно отреагировал, что следующие несколько дней я даже и предположить не могла, что рука может быть сломана. Я была уверена, что это просто ушиб, и никаких действий не предпринимала. Хотя он и старался ее лишний раз не поворачивать и морщился, когда случайно ее касался, он все равно пошел в субботу на свои занятия по плаванию и по карате. На следующей неделе во время планового приема у педиатра я как бы между прочим упомянула про его падение.


«На прошлой неделе он упал и довольно сильно ударился на детской площадке, два дня жаловался, но никаких поводов для беспокойства не подавал. А еще у него высыпания, когда он съедает слишком много красного красителя», – сказала я, вспомнив, как совсем недавно стала свидетелем последствий злоупотребления клубничного «Несквика».

Он не сводил с меня взгляда, вращая левым локтем Уолта, отчего тот морщился, и мрачно кивая головой. «Дело серьезное», – заключил он, взглянув на меня искоса, будто упрекал: «Как вы могли этого не заметить?» Он посмотрел на часы и поспешил отвести в рентгенологию, чтобы успеть сделать снимок до закрытия отделения.

Я была совершенно слепа относительно серьезности его травмы. Почему?

Я просто не могла быть объективной, когда это касалось его. Мне хотелось, чтобы с ним было все в порядке, так что видела все сквозь призму собственных ожиданий. Плакал он недолго. Дети плачут гораздо сильнее и безудержно, когда ломают руки, это я знала наверняка. На следующий день ему было лучше, а уже на второй день он почти про это не говорил. С переломами, вроде как, обычно все происходит иначе. Разве ему не должно было быть больнее и разве боль не должна была длиться дольше? Я предпочитала уделять внимание информации, которая согласовывалась с моим убеждением, игнорируя при этом ту информацию, что ставила под сомнение. Это был классический пример человеческой склонности к подтверждению своей точки зрения (так называемый confrmationbias). Я не хотела, чтобы с ним было что-то не так, и это мое желание напрямую отразилось на моем восприятии ситуации. У меня изначально были определенные ожидания, которые не позволили мне провести объективное наблюдение и признать правду такой, какой она была на самом деле. Я могла видеть ее лишь такой, какой хотела увидеть.

Когда я посмотрела на рентгеновский снимок, мне стало стыдно. Я не позволяла себе осознать реальность его боли.

Врач принес временный гипсовый материал и повязку. Он намочил гипс, который должен был затвердеть и зафиксировать сломанную кость, а затем обернул его гибкой шиной. Гипс должен был оставаться на месте, пока он не придет на прием к хирургу-ортопеду. Пока Уолт терпеливо держал свою руку на месте, я объяснила ему, что врач нашел у него в кости перелом.

«Она сломана?» – удивленно посмотрел он на нее.

«Судя по всему», – я показала ему тоненькую трещину на рентгеновском снимке и отколовшийся при падении кусочек кости.

«И это поможет?» – показал он на гипс.

«Да, он удержит кость на месте, пока твое тело само себя не залечит, – объяснила я, а затем, желая дать ему понять, насколько невероятно волшебным и выносливым является человеческий организм, добавила: – А самое удивительное то, что когда все заживет, то это будет самая крепкая часть твоей руки, потому что на месте перелома образуется новая, более крепкая кость». Я сделала паузу и посмотрела на него, пытаясь разглядеть в его глазах понимание.

«Покажешь еще раз, где она сломана?» – попросил он.

«Видишь эту линию на снимке? Увидев это тоненькую тень, врач понял, что у тебя перелом. Снаружи это не было понятно, – признала я собственный недосмотр. – Нужно посмотреть глубоко внутрь, чтобы увидеть перелом. Только поняв, что он случился, мы можем начать лечение. Если этого не сделать, то он должным образом не заживет».

Его педиатр посмотрел на меня искоса, явно понимая, что я говорю больше не про его сломанную руку.

Я хотела, чтобы он понял то, что я теперь считала за истину. Хотя я не смогла понять, что он сломал руку, в самом переломе не было ничего плохого. Можно быть одновременно и сломанным, и невероятно сильным.

Как бы нас что-то ни ранило, это место может срастись, сделав нас более цельными, чем мы когда-либо могли себе это представить. Но только если мы готовы признать наличие повреждений и заняться ими.

«Круто, – с радостным возбуждением сказал сын. – А новая рука будет такой же сильной, как роботизированная у Дарта Вейдера?»

Педиатр избавил меня от необходимости отвечать на этот вопрос, принявшись давать последние указания и объяснять, как правильно просовывать гипс в повязку.


Я посмотрела на своего сына, восхищаясь его суровым с виду гипсом и думая о том, какой урок из всего случившегося он извлечет. Мои болезни принесли мне столько откровений. Я не могу даже предположить, кем бы я была без этих знаний. На самом деле для меня было пыткой вспоминать об окончании нами мединститута, осознавать тот факт, что мы думали, будто находимся на пике познания, воображали, что закончили свою подготовку. Какое-то время мы убеждали себя, что выполняем роль защитников на краю утеса. Мы были столь заносчивыми и самоуверенными, ни на секунду не сомневались, что сможем изменить мир. Мы не имели ни малейшего понятия о тонкостях, нюансах медицины, о смысле страданий или утешения, которое мы будем искать где-то в затемненных уголках между истинами. Мы и понятия не имели, сколько еще всего нам нужно будет усвоить, созерцая бездну. Насколько близко нам нужно будет почувствовать тот мрак, с которым сталкиваются наши пациенты, чтобы хотя бы начать надеяться на сотрудничество с ними. Насколько сильно мы нуждались друг в друге.

Мы были плохо подготовлены для того, чтобы быть врачами для наших пациентов.

Возможно, тот факт, что мне нужно было стать пациентом, чтобы увидеть трещины в нашем фасаде, не говорит обо мне ничего хорошего. Неужели мне недоставало эмпатии или проницательности, чтобы понять масштаб окружающих меня повсюду страданий, пока они не затронули меня напрямую? Возможно и так. Однако это идет вразрез с тем, каким человеком я себе считаю. Ближе к правде было бы сказать, что вина за это не лежит всецело на мне. Я пришла в медицину с открытым сердцем, однако в процессе подготовки меня каким-то образом научили его отгораживать. Нас всех этому научили. Нам всем в явном и неявном виде вдалбливали, насколько важно сохранять дистанцию и невозмутимость.

Нам не просто говорили, что это станет спасением для нас самих: нас убеждали, будто если мы не найдем в себе силы этого добиться, то непременно убьем тех, кого были призваны защищать. Нас заверяли, что наши чувства были прямой угрозой для наших пациентов. Что невозможно проводить осмотр, ставить диагнозы и лечить пациентов, если мы позволим себе что-то чувствовать, когда они умирают у нас на глазах, когда с ужасом узнают о своем раке у нас в кабинете, а также теряют из-за болезни человеческое достоинство.

Все это было ложью.

Вполне возможно чувствовать чью-то боль, признавать страдания других людей, держать их за руку, поддерживать их своим присутствием, не истощая при этом себя, не теряя критического мышления. Но только при условии, что мы будем откровенны по поводу своих чувств. Врачи подвержены все тем же эмоциям, что и любые другие люди: они подвластны гордости и отрицанию, чувству вины и стыда, которые мешают нам здраво мыслить. Нас просто научили верить, будто мы в силах их преодолеть. С эмоциями, которые мы признали, всегда можно разобраться, однако те, существование которых мы отрицаем, всегда будут всплывать на поверхность. Позволять своим чувствам проявляться, несмотря на то, что нас учили их отвергать – это не эгоизм, это необходимость. Как для нас самих, так и для наших пациентов.

Когда вокруг царят хаос и неопределенность, когда нас окутывает темная пелена мрака, что может быть более ценным, чем поддержка человека, которому уже доводилось видеть этот мрак, который может начертить путь к свету, который может стать нашими глазами, пока мы спотыкаемся в темноте?

Когда мы позволяем нашим человеческим каналам взаимодействия оставаться открытыми, мы лучше понимаем чужие эмоции, потому что отважно сталкиваемся ликом к лицу со своими собственными. Только тогда мы можем увидеть, где в нас нуждаются больше всего, куда приложить свои знания и опыт. Только тогда мы можем помочь друг другу пережить бурю. Только тогда мы можем понять, насколько важно наше присутствие во время этой бури.

Когда люди говорят, что смертельная болезнь стала для них даром, можно запросто списать подобные разговоры на наивные попытки найти что-то хорошее посреди очевидной безысходности. Это утверждение само по себе парадоксально. А как это бывает с большинством парадоксов, нашему разуму сложно свести вместе кажущиеся противоречащими друг другу понятия. Мы пытаемся, однако ничего не выходит, и в итоге мечемся туда-обратно между двумя столбами, силясь выбрать один из них. Такие ли эти новости ужасные, какими кажутся, или в них есть что-то еще? Может ли быть всему этому какое-то более значимое, более осмысленное объяснение, до которого еще нужно докопаться? Мы можем терпеливо изучать каждый вариант, стремясь определить, какой из них, как нам кажется, подходит больше всего. Мы можем сводить их вместе, желая, чтобы оба были правдой, несмотря на их явное несоответствие, и расстраиваться, когда никак не удается их совместить между собой. Мы можем попытаться обтесать один из них в надежде, что так они будут лучше держаться вместе. Возможно, мы пытаемся себя убедить, что конечное количество страданий способно принести неограниченную пользу, однако остаемся неубежденными. Кажется, будто противоречащие друг другу истины попросту вызывают у нас дискомфорт, и этот дискомфорт вынуждает нас отказываться от одной из несовместимых, как мы считаем, идей.

Сама я отвергала призывы пытаться увидеть в своей болезни что-то хорошее. Мне это казалось какими-то неуклюжими попытками преуменьшить мои страдания и заставить меня сосредоточиться на некоей воображаемой благодати. Я потеряла ребенка, который был столь желанным, а также на восемь лет лишилась малейшего намека на здоровье. Тогда я просто не могла знать, какой смысл придаст моей жизни болезнь, в каком направлении она меня поведет. Я не могла знать, что моя утрата сможет предотвратить многие другие, и хотя никто так и не узнает этого ребенка, никто не узнает, кем она могла бы стать, я все равно буду извлекать урок даже из ее отсутствия. Даже во мраке той пустоты, из которой состояла ее жизнь, был свет, был смысл. Ее потеря, пережитая мной, открыла для меня доступ к широким возможностям для взаимодействия с другими людьми и исцеления, которые были полностью скрыты от моего взора. Мне пришлось признать, что мое тело и ее тело всеми своими уязвимостями способны на самом деле предоставить доступ к истине, которую отвергал мой рационально мыслящий мозг.


Я понимала, что было бы непрактично, да и нежелательно, чтобы каждый пережил нечто вроде того, через что прошла я, и тем не менее, подобно религиозному миссионеру, я искренне хотела, чтобы каждый увидел то, что видела я, и открыл для себя ту истину, в которой у меня теперь не оставалось никаких сомнений. Во время обходов в отделении интенсивной терапии я делилась своим опытом в роли пациента со своими подчиненными, чтобы дать им понять, какого рода эмпатию я от них ожидаю, а также чтобы они поняли, какую священную ответственность несут за своих пациентов. Вооружившись помощью коллег-единомышленников, я организовала проведение семинаров по обучению навыкам коммуникации. Я все время настаивала на том, что мы способны на большее. Я не упускала ни единой возможности провести лекцию о важной роли эмпатии в работе врача. И я незамедлительно согласилась, когда руководство нашей больницы попросило меня представить септический шок «глазами пациента» на нашей региональной конференции в международный день борьбы с сепсисом. Собрание проводилось с целью привлечения внимания к этой проблеме, а также к тяжелому урону, наносимому пациентам. Готовя слайды для своей презентации, я размышляла о тех уроках, которые усвоила, оказавшись в роли пациента, и которыми теперь надеялась поделиться с аудиторией.

Наша больница знала, что такое сепсис, не понаслышке. Большинство исследований по оптимизации медицинского ухода для больных сепсисом проводились в отделении скорой помощи именно у нас. Доктор Эммануэль (Мэнни) Риверс вместе с коллегами полностью пересмотрел подход к ведению пациентов с сепсисом и безоговорочно смог улучшить прогноз для них, разработав методы ранней, целенаправленной терапии. Он сидел в аудитории вместе с врачами, которые меня оперировали, выводили у меня из легких жидкость, на глазах у которых я умирала на операционном столе. Не было никаких сомнений: именно благодаря их стараниям, а также стараниям множества других профессионалов, я была жива. Благодаря им я теперь стояла перед ними, рассказывая свою историю. Несмотря на бесконечную благодарность за то, что они сделали для меня, я была уверена, что дело было не только в их таланте, преданности своему делу и клиническом успехе. Дело было также во мраке.

Я принялась рассказывать про свою госпитализацию, во время которой мне неоднократно посчастливилось остаться в живых. Я рассказала про свой ужасный геморрагический шок, про потерю ребенка, про убивавшую меня кровь, которая была не в состоянии сворачиваться из-за гипотермии, про обильные переливания донорской крови, про отказ печени и почек, про искусственную вентиляцию легких, про инсульт, про опухоли, про их эмболизацию и удаление, про сепсис. Излагая свою героическую историю болезни, я один за другим переключала слайды, на которых были изображены услышанные мной, будучи в роли пациента, на каждом этапе моей болезни слова. Белые слова на черном фоне, которые проецировались на экран в тишине аудитории.


Не могли бы вы показать мне, где вы это видите?

Она долго не протянет.

Она тут вздумала у нас умереть.

Это была ужасная ночь для меня.

Ваши почки не хотят нам помогать.

Это было не мое решение.

Вам следует взять ребенка на руки. Я бы не хотела вас пугать, однако после нескольких дней в морге их кожа начинает рассыпаться.

Ну хотя бы ты не умерла.

Сколько обезболивающего вы принимаете дома?

Вы уверены, что у вас боль восемь из десяти? Я только что дала вам морфин, и часа не прошло.

Наверное, вы просто переживаете.

Так я и стояла на всеобщем обозрении, рассказывая свою историю человека, выжившего после сепсиса, человека, пострадавшего от того, как мы раним своих пациентов на ежедневной основе. Две кажущиеся противоречивыми истины. Мы вместе шли по моей истории болезни, и все сидящие в зале чуть ли не в унисон охали, осознавая, как мы подводим своих больных. Как мы делаем столь много невероятных вещей, делаем их настолько идеально, что порой кажется, будто все происходит само собой. Как мы добиваемся успеха, но при этом терпим неудачу в простых мелочах. Как мы вредим нашим пациентам и губим в процессе самих себя. Как мы не умеем смотреть в одном направлении со своими пациентами. Как мы не умеем обращаться с эмоциями, будь они наши или наших пациентов. В этот момент я отчетливо увидела, что каждый из нас хотел все исправить.

Я знала, что вместе мы сможем все исправить.

Иногда, когда проливаешь свет на какую-то проблему, то находишь решения, сильно отличающиеся от тех, которых ожидаешь, да и сама проблема оказывается вовсе не такой, какой ты ее считал. То, что ты считал проблемой, на самом деле было лишь индикатором куда более глубокой и многогранной проблемы. Проблемы, которая изо всех сил цепляется за тебя, врастает в тебя настолько, что уже становится непонятно, где кончается она и начинаешься ты. Ты обнаруживаешь, что можешь снять ее слой за слоем, сильно при этом себя не повредив. Я все еще предпринимала эти первые нерешительные шаги, пытаясь по-настоящему увидеть и осознать гигантский и обескураживающий корень этой проблемы. Пытаясь понять ту культуру, которая воспитывала подобное поведение, которая создавала систему, год за годом эту проблему подпитывающую. Понять, как она поменяла меня и как я сама могла что-то в ней изменить.

В медицине не принято проявлять снисходительность к страданиям, хотя они и повсюду. Их предостаточно в каждом пациенте, в каждом члене его семьи, равно как и в нас самих и наших коллегах. Вездесущесть страданий и приводит к тому, что мы в итоге так охотно их игнорируем. Это самое важное, на что нужно обращать внимание, однако мы целенаправленно их не замечали, отталкивали от себя, будь это наши собственные страдания, страдания нашего пациента или его родных. Мы всегда отталкиваем их в сторону, чтобы заняться самим пациентом.

Тщательно продуманная учебная программа, которая предоставляла нам трупы для препарирования и изучения, вырабатывала в нас пренебрежительное отношение к самим себе, вынимала из нас душу. Урок был следующим: относитесь с уважением к телам, что перед вами, они священные и волшебные. А чтобы этого добиться, вам нужно полностью игнорировать свое собственное тело, свои собственные эмоции, свою целостность. Почитайте своих наставников, ставьте их настолько высоко, чтобы отказываться от собственных истин. Будьте очарованы болезнями настолько, чтобы описывать изнуренных ими пациентов своим коллегам так, словно они являются лишь воплощением классических трудов. Это лучший способ чтить пациента, несущего в себе болезнь: извлекать урок из его трагедии. Отдаляйтесь от своих собственных чувств, чтобы они не расползлись, словно зараза. Эта система построена так, чтобы выдавать предсказуемый продукт, и этому неправильно функционирующему продукту затем поручаются задачи, справляться с которыми он не обучен. Это несоответствие навечно закрепляет чувство изоляции. Медицина превратилась в некий ироничный парадокс. Мы вынимаем у врачей душу, а затем ожидаем, что они как-то преодолеют эту проблему и снова будут присутствовать в собственном теле, проявлять эмпатию и идти на сближение. Врачи, которые научились освобождаться от собственных эмоций, чтобы эффективно выполнять свои обязанности, совершенно естественно отводят взгляд от любых встречающихся им на пути эмоций окружающих.

Дело не только в том, что сама система создает условия, которые приводят к отсутствию эмпатии. Сами врачи стараются не замечать страдания частично из-за того, что не верят в собственную способность с ними справиться. Потому что перед лицом боли и страданий мы кажемся себе жалкими и слабыми, ни в какое сравнение не идущими с той версией нас самих, которую мы себе воображаем, когда вызываемся быть целителями болезней. Вместе с тем, если мы не будем скрывать своих слабостей и даже своих неудач, то сможем обрести прощение и милость. Даже когда мы ломаемся, мы тут же начинаем процесс восстановления, исцеления, по окончании которого становимся только сильнее. Там, где на рентгеновском снимке виден перелом, если присмотреться, можно также разглядеть уплотнение костной ткани, свидетельствующее о заживлении.


Если мы сможем признать, что, будучи врачами, держим в руках лишь кусочек большего… если мы сможем использовать для лечения не только собственные знания, но также и голос пациента, его собственные знания о своем теле и наши совместные знания, то тогда, возможно, у нас получится дать новое определение целостности. Я посмотрела на первый ряд, на своих коллег, которые были рядом с самого начала, на эту небольшую группу врачей, что приходили посочувствовать мне и друг другу в мою палату в акушерском отделении, где и было положено начало всем этим невероятным переменам. Они улыбались и кивали, и я поняла, что в тот момент наше сообщество выросло еще больше. Я посмотрела на искры света, исходящие от телефонов и зеленоватого свечения больничных пейджеров, которыми по-прежнему пользовались резиденты. Внезапно мне на ум пришло одно воспоминание, о котором я не думала уже многие годы.

Это был миф, рассказанный мне одним из моих престарелых пациентов во время моей резидентуры в Нью-Йорке. Я расскажу эту историю его словами, какими я ее запомнила.

Сначала он попросил меня присесть.

«Почему вы все время выглядите так, будто куда-то сильно спешите?» – Я вздрогнула от того, как он точно описал мой рабочий день, вместе с тем высказав предположение, что у меня может не оказаться времени на него. Я покорно села.

«Хорошо. Теперь мы можем поговорить. Итак, как вы?» – спросил он.

«Важнее то, как себя чувствуете вы. В конце концов, вы же пациент», – попыталась я повернуть разговор в нужное, как мне казалось, русло.

«Да, я ваш пациент и не могу рассчитывать быть здоровее своего врача, вот поэтому и спрашиваю, как вы сегодня?» – подмигнул он мне.

«Я в порядке», – ответила я, неловко подвинувшись из-за его слов о том, будто мое эмоциональное состояние влияло и на него.

«Вы не спите, – напомнил он мне. – Это, – он сделал паузу, выделив слово интонацией, – это большая проблема». Серый цвет его кожи, его седые волосы и акцент напомнили мне те черно-белые видео с Эйнштейном, что нам показывали в школе.

«Просто так все устроено, это наша подготовка. Так мы учимся. Это очень важно, – пояснила я. – Каждый до нас через это проходил, и это помогло им стать хорошими врачами», – неубедительно добавила я.

«Слушайте, если вы хотите поговорить о чем-то важном… то позвольте мне сказать вам кое-что важное», – сказал он с напряжением в голосе.

Я наклонилась, полагая, что он расскажет про какой-то свой новый симптом, очередное предзнаменование его неминуемой смерти.

«Вот что важно. Я расскажу вам историю. Вы готовы? – спросил он, и я кивнула. – В начале был только Бог», – начал он, не сводя с меня взгляда.

Я вернулась в прежнее положение, стараясь, чтобы он не заметил, как я вздыхаю. Не на такое откровение я рассчитывала.

«И в самом начале своим присутствием Бог наполнял вселенную. А затем он решил сотворить этот мир. Он втянул в грудь воздух, и так появилась тьма». Рассказывая это, мой пациент попутно тоже сделал вдох, выпятив грудь и приподнявшись. «А затем пришел свет, наполнивший собой тьму, – он принялся широко разводить руки вдоль своей кровати, – и наполнил десять священных сосудов этим первородным светом».

Я почувствовала, что слегка расслабилась, отчасти увлекшись сопровождавшим рассказ оживленным представлением. Его старческие, изуродованные артритом руки принялись кружиться вокруг, изображая десять сосудов. Беззвучно шевеля губами, он называл номера: «Один, два, три…»

«Была, однако, с этими сосудами одна проблемка. Они были слишком хрупкими, чтобы уместить в себе столь священный и величественный свет. Они разбились, и свет разбросало повсюду, словно звезды». Его пальцы принялись носиться по комнате в направлении раздробленного света.

Идея рассыпавшегося на звезды некого первородного света вызвала у меня улыбку. Что мне всегда нравилось в религии, так это присущие всем ее рассказам аллегории. Когда я ловила себя на мысли: это лишь истории, которые люди рассказывали друг другу, когда у них не было науки, чтобы объяснить устройство вселенной, то не могла воспринимать их всерьез. Но стоило мне напомнить себе, что все эти рассказы, по сути своей, являются метафорами, то вместо того, чтобы раздражаться из-за их антинаучности либо невозможности описываемых событий, я могла оставить свой скептицизм. Концепция направляющей метафоры меня заинтересовала. Все эти рассказы олицетворяли собой куда более осязаемые ценности – мне оставалось лишь разгадать скрытый в них смысл. Мне нравилось представлять, что от меня требовалось самостоятельно во всем разобраться, что я могла извлечь из этих древних повествований какую-то мудрость, чтобы потом применять ее в своей дальнейшей жизни.

«Разбросало, словно звезды», – повторила за ним я.

«Рана – это дар, понимаешь?» – втолковывал он мне.

«От нас требуется снова собрать этот свет воедино, сделать его цельным, – сказал он мне крайне искренне и настойчиво. – Вот для чего мы здесь – чтобы собрать эти искры и привести мир в порядок».

Я взяла его за руку, понимая, что он чувствует близость своей смерти.

«Ты справишься, – сказал он. – Теперь иди. Собирай искры», – потребовал он, показывая мне на выход.

Я не совсем понимала, что он от меня хотел, однако явно настаивал на том, чтобы я ушла, что я и сделала, ощущая некоторую нереальность происходящего.


Я посмотрела на сидящую напротив меня аудиторию и увидела искры. И тут же задумалась: если мы поверим в это, если мы поверим в то, что наша первостепенная задача – это собирать искры, то как бы это выглядело?

Что, если вопрос, которым я задавалась, был в корне неверным? Что, если нужно было выяснять не «Как нам перейти от этого к тому», а «Как нам жить»?

Как нам жить, чтобы почитать все аспекты наших знаний? Не только знаний по медицине, но и знания нашего тела, а также те истины, которые могут быть высказаны только с позиции пациента, и наши коллективные знания о страданиях и самоидентификации? Если все эти кусочки являются осколками света, если каждый из них – это отдельная искра, то мы можем объединить их, чтобы стать цельными.

Я мысленно меняла ход своей презентации по мере своего рассказа. Я знала, что любой процесс обучения является двусторонним. Мы быстро понимаем, что обретаем с помощью наших студентов не меньше мудрости, чем делимся с ними сами. Мы учимся, когда подготавливаем лекции, когда сталкиваемся с неожиданными вопросами и нам приходится взглянуть под новым углом на старые идеи. Мы сталкиваемся с собственными заблуждениями, которые вскрываются перед лицом наивности. Чтобы кого-то чему-то учить, необходимо сначала полностью освоить это самому, а для этого требуется глубокое самопознание, вовлеченность, которая зажигает первые искорки знания еще до того, как мы оказываемся перед нашими студентами. Я все это прекрасно знала и тем не менее не ожидала, что чему-то научусь, когда буду читать в тот день заранее подготовленную лекцию. Мне казалось, что я просто хочу поделиться с аудиторией своим опытом и своей точкой зрения, однако в процессе обнаружила, что сидящие передо мной люди и были ответом, который я, сама не зная того, искала. Они дали мне возможность всмотреться во мрак лекционного зала и увидеть. Увидеть, что тьма в конечном счете обязательно порождает свет.

Моя презентация не имела никакого отношения к сепсису или гематомам. С самого начала. Она была посвящена соединению воедино истории пациента, наших медицинских знаний и более широкого коллектива, внутри которого все друг друга поддерживают, чтобы совместными усилиями излечить мир, к которому у нас был доступ. А все потому, что, каким бы невероятным ни был лечебный потенциал медицинских знаний, они попросту не могут существовать и функционировать в вакууме.

Я сошла с трибуны и подошла к группе людей, которые ждали меня, чтобы похвалить за мою смелость. Я не чувствовала себя смелой. Я чувствовала себя неуверенной и напуганной, я сомневалась, поймут ли меня. Я чувствовала себя отправленным с некой далекой планеты послом, который хотел объяснить, как выглядят те места, которые они никогда не увидят, но при этом не был уверен, окажется ли его язык достаточно понятным для окружающих, чтобы он мог эффективно выразить свои мысли.

В коридоре после лекции я стала узнавать истории других людей. Мне тайком передавали записки: вот, можешь почитать позже, но мне просто хотелось, чтобы ты знала – ты не одинока.

«Три года назад у моей мамы диагностировали агрессивный рак груди четвертой степени. Метастазы были у нее повсюду, они изъели ей печень и позвоночник. Она была напугана, она не знала, какие вопросы задавать, так что я пошел вместе с ней. Ее сын, врач, пришел, чтобы помочь. Слушая во время приема все, что говорит врач, я не хотел напирать, понимаете? Спросил: «Так что тут у нас? Какой прогноз?» Парень посмотрел на меня и сказал: «Серьезно? Вы же врач, вы знаете, как обычно бывает. Вы правда хотите, чтобы я сказал это вслух?» И моя мама просто начала плакать. Вот уже год, как ее не стало, и, клянусь богом, каждый раз, когда я ее вспоминаю, мне тут же на ум приходят слова того врача».

Письма стали заполнять мой электронный почтовый ящик. В теме обычно значилось «Ваша речь» или «День борьбы с сепсисом». Вот одно из них.

«Когда в прошлом году у меня случился инфаркт, кардиолог в ходе проведения катетеризации сердца сказал моей жене: «Я нашел у него в артерии место закупорки. Мы еще называем их вдоводелами». Будучи терапевтом, я слышал эту фразу, наверное, тысячи раз, и раньше никогда не придавал ей особого значения. Я не задумывался, что она подразумевала. Что-то вроде: «Ха-ха, да, обычно этому подвержены молодые парни, и обычно это их убивает, так что мы называем это вдоводелом». Но когда он сказал это моей жене столь циничным образом, это привело ее в ужас. В каком-то смысле это предложение напугало ее больше, чем сам сердечный приступ. С тех пор она не отпускает меня играть в гольф».

Однажды в коридоре меня остановил один пожилой коллега и сказал мне:

«Я никому об этом не говорил, однако несколько недель назад попал в отделение скорой помощи с кишечной непроходимостью. Было очень больно, и я был напуган… Я ведь уже старый. Никто не удивляется, когда люди в моем возрасте умирают. Моя жена уже не водит, так что я был там один. А потом рядом со мной сел этот врач. Уверен, он был страшно занят, но он сел рядом со мной и взял меня за руку. И это принесло мне невероятное облегчение. Я был так тронут столь незначительным действием. Но знаете что? Это также заставило меня задуматься, почему за все эти годы, что я работаю врачом, мне никогда не приходило в голову просто присесть и взять кого-то за руку? Это могло бы сильно кому-то помочь, но я просто не знал этого. Вплоть до того момента я не понимал, насколько это важно. Мне казалось, что моя работа заключается в другом».

Я всегда распечатывала все эти истории, вместо того чтобы читать их с экрана. Если же кто-то делился со мной своей историей вслух, то я записывала ее позже в блокноте. Я сохраняла переданные мне записки. Мне казалось, что страдания должны быть видимыми. Возможно, я полагала, что когда они становятся видимыми, когда они становятся физически осязаемыми, то их можно лучше понять, лучше прочувствовать.

Появлялись и другие истории, на этот раз от тех коллег, которые поняли какие-то свои ошибки, совершенные в прошлом. Истории, которые вызвали у них желание изменить существующую систему. Истории, окутанные чувством стыда, которому они не могли найти места. Истории, которые пересекались с моей собственной.

Один из них описал встречу в интенсивной терапии с отцом двенадцатилетней девочки, у которой случился приступ астмы и теперь она нуждалась в искусственном поддержании жизнедеятельности. Врач знал, что у девочки уже наступила смерть мозга и что надежды на выздоровление нет, и теперь он стоял перед плачущим отцом, не в состоянии сказать ни слова.

«Я смотрел на него, а видел самого себя, понимаете? У моей дочки тоже астма, и мы с ее мамой только что развелись. Эта девочка ехала на велосипеде, когда у нее случился приступ, и отец даже не знал об этом. Он просто думал, что она играет на улице. К тому времени, когда они добрались сюда, было уже слишком поздно. Он сказал мне, что его бывшая жена в пути, и ему просто нужно было знать, насколько все плохо. Когда он это спросил, я подумал, что это худшее, через что может пройти отец. Я увидел в нем самого себя, и меня словно обухом по голове ударили. Я только и нашелся сказать, что: «Дела хуже некуда». И парень кивнул головой, поцеловал ее и ушел. Он просто взял и вышел из интенсивной терапии. Я понял, что он не хотел быть здесь, когда появится его бывшая. Позже я узнал от его бывшей жены, что он поехал домой и убил себя. Он застрелился в голову. Раньше я никогда об этом не говорил, однако я знаю, что это моя вина. Если бы я нашелся, что сказать, если бы я смог перестать думать только о себе и поддержал его, возможно, он все еще был бы жив. Я не смог спасти его дочь, но ему самому не было нужды умирать. Его самоубийство на моей совести».

Когда эти глубоко погребенные в себе истории начали всплывать на поверхность, я осознала, что подобно тому, как врачи отрицают первостепенную важность голоса своего пациента, медицина точно так же заглушает и самих врачей. Нас приучили верить, что ношу, которую мы несем, страдания, свидетелями которых становимся, следует молча на себе нести. Кроме того, нас учили отстраняться от своих пациентов, надевать на себя белые халаты, которые давали всем понять, что мы на стороне здоровья. Они целенаправленно отделяли нас от них, подразумевая, что в отличие от наших пациентов нам ничего не угрожает. Мы убеждаем в этом не только своих пациентов, но и самих себя. Ведь чтобы заниматься медициной, мы должны воспринимать себя отдельно от них, а значит – неуязвимыми. Если бы мы равняли себя на наших пациентов, считали себя столь же подверженными болезням, как и они, то нам бы пришлось задуматься о собственной смертности. Очень тяжело осознавать, что немалая часть тех страданий, свидетелями которых мы становимся, в какой-то момент в той или иной форме затронет и нас самих. Все эти болезни, зависимость от других и, в конечном счете, неизбежная смерть. Однако мне теперь казалось, что тот якорь, что был призван удерживать нас на месте, на самом деле тянул нас на дно.

Все эти врачебные истории признавали тот факт, что мы на самом деле ничем от наших пациентов не отличаемся. Может, механизм получения травмы и другой, однако перед нами всеми одна и та же пропасть. А взятые все вместе, наши отдельные голоса, откровенные разговоры и электронные письма смогли многократно усилить друг друга, даже несмотря на окружающий мрак. И все они положили начало переменам к лучшему.

В моем больничном почтовом ящике оказалась открытка, которая мгновенно перенесла меня в палату интенсивной терапии к пациентке, которая каждого просила написать послание надежды для своей стены. Я отчетливо помнила, как стояла в коридоре со своими подчиненными во время обхода, обсуждая историю болезни этой пациентки, которая уже несколько месяцев ожидала пересадки легких. Открытка гласила:

«Доктор Авдиш, мне хотелось бы, чтобы вы знали: я заполнил карточку. Я сделал это не в тот же день, когда вы мне сказали это сделать, и не на следующий. Не знаю почему, но я просто не мог. Мне очень жаль. Но когда ей, наконец, сделали пересадку, когда я увидел, что она снова на ногах, снова ходит, я это все-таки сделал. Я не мог заставить себя вручить ей эту карточку. Мне было слишком стыдно, да и мне казалось, что она все равно меня не вспомнит. Так что я хочу, чтобы она была у вас. На самом деле она все равно написана как бы для вас обеих».

В прилагаемой к открытке карточке размером 9х12 было написано лишь: «Спасибо вам за то, что научили меня, что для надежды всегда есть место».

Я стояла в своем кабинете и смотрела на эти слова, которые начали расплываться у меня перед глазами из-за накативших слез.

Люди испытывают потрясение по-разному, и приходят в себя потом они тоже разными способами. Каждая из моих собственных ран зажила по-своему. Один из моих шрамов стал белой, тоненькой и идеально прямой линией. Он двадцать сантиметров в длину и проходит от пупка прямо до нижней части грудины. Он напоминает мне о ране, которая была сделана целенаправленно хирургическим скальпелем, чтобы удалить половину моей пораженной опухолями печени. Края раны, оставленные скальпелем, были идеально ровными и чистыми, благодаря чему их можно было аккуратно совместить. Разрез хорошо зажил. В медицине мы называем это «заживлением первичным натяжением».

Некоторые раны слишком большие и не могут быть зашиты подобным образом. У ран, образовавшихся вследствие травмы, края обычно рваные и загрязненные. У глубоких кратеров, оставшихся после утраченной ткани, широкие границы, которые нельзя свести вместе. Такие повреждения заживают медленно, так как нужно время, чтобы новая ткань заняла пустые пространства, слой за слоем. Подобного рода раны оставляют после себя гораздо более крупные, менее аккуратные шрамы. Шрамы, которые больше подходят для разрушенного гражданской войной города. Подобное заживление, которое мы называем «заживлением вторичным натяжением», больше напоминает длительный траур, чем операцию. Оно требует огромных ресурсов, как внешних, так и внутренних. Открыто признается и объявляется вслух значимость произошедшей потери, и прибывает поддержка с целью заполнить собой пустоту. И хотя каждый из присутствующих и чувствует, что его одного недостаточно, вместе они способны предоставить необходимый объем поддержки. Они образуют сеть, способную поддерживать процесс зарастания пустого пространства. Все скорее строится заново, чем восстанавливается.

Все тяжелые потери заживают подобным образом.

Мы лечимся путем заживления вторичным натяжением. Люди, стоявшие за этими записками и электронными письмами, а также те, что встречали меня в коридорах, стали объединяться между собой и заполнять пустые пространства. Они стали нашими союзниками и защитниками. Мы приобщили пациентов и их родных, и их голоса стали неотъемлемой частью всех наших усилий. Мы вместе научились чтить нашу разбитость, большие размеры нанесенной раны и первоочередность видения пациента. Мы трудимся каждый день, чтобы добавить очередной слой, чтобы сделать надежду видимой, чтобы заполнить пустое пространство.

Это совсем другой путь по сравнению с тем, по которому я шла долгие годы до этого, полагая, что исцеление – это чистый, научный и однозначный процесс. На самом же деле признание страданий делает его куда более простым и откровенным. И несмотря на ощущение постоянно прогресса, я прекрасно осознаю силу прилива и постоянную угрозу отката прибоя. Мы все теперь это чувствуем.

И пускай мы строим корабль прямо посреди плавания, мы хотя бы начали его строить. Потому что никто больше не должен утонуть.

Загрузка...