В ту ночь у Алексеевых так и не гасили света. Ночь была пасхальная, и вряд ли кому могло показаться странным оживление в доме. Празднуют, только и всего. Но праздновали не так пасху, как возвращение Васи. Отец с матерью поздно пришли из церкви, а в кухне было полно народа. Возле стола сидели Васины друзья.
— Христос воскресе! — сказал Петр Алексеевич, истово перекрестился и поцеловал Петю Кирюшкина, сидевшего с краю.
— Христос воскресе! — повторял он, обходя стол и целуясь с каждым.
— Люди богу молятся, праздник-то какой! А вы всё не наговоритесь…
— Давно ведь не виделись, папаня, — примирительно сказал Вася.
— Знаешь, как сказано: во многом глаголании несть спасения.
— Там не о том опасении говорится, о котором мы думаем.
Опять у них с отцом готов разгореться спор. Но Анисья Захаровна гасит первые искры:
— Сейчас мир и согласие должны быть меж людей, — пасхальная ночь. Вот чаю поставим, кулича поедим. Разговляться пора, сыночки.
— Мы же не заговлялись, — засмеялся Ваня Тютиков, — на нас, верно, грех тратить освященный кулич. А что печь вы мастерица, Анисья Захаровна, это мы знаем…
Они о многом переговорили в ту ночь. Вася дотошно, как следователь, расспрашивал друзей, что произошло на заводе, в городе, в мире за недели, которые он провал в полицейской части и в проходных казармах. Он и газет почти не (видел это время. А события происходили действительно крупные.
— Выходит, весь рабочий Питер поддержал путиловцев? Ото пятьдесят тысяч забастовщиков… Такого еще не бывало во время войны. Глядишь, скоро дойдет до всеобщей стачки. Если уж кадет Милюков в думе заговорил о нашей забастовке, значит, здорово они напугались.
— А ты что теперь собираешься делать? — спросил Петя Кирюшкин. — Обратно на завод? Полиция тебя не забыла, между прочим, спрашивают о тебе, я слышал, — куда, дескать, его отправили, не появлялся ли дома? Пристав Любимов узнает, что вернулся, будет ему подпорчена пасха.
— Посмотрим, тут все-таки к заводу ближе, чем в селе Медведь.
Он уже понимал, что снова поступить на Путиловский вряд ли удастся, а вскоре понял, что и в другом месте устроиться будет не просто. Рабочие-то нужны, но для него заводские ворота закрыты. Полиция снова ищет его.
Пасхальная ночь была единственной, которую он спокойно провел дома. Сидели до утра, спорили, даже песни пели: «Из-за острова на стрежень» или «Среди долины ровныя». Народные песни Вася знал и шел так, что лица ребят становились растроганными и светлели.
Другие песни пели негромко: «Выпьем мы за того, кто писал „Капитал”». Пели и прихлебывали чай, налитый из остывающего самовара. Напитков покрепче не было, да они такие напитки и не признавали.
— А тобой одна барышня интересовалась…
Ваня Тютиков лукаво поглядел на друга:
— Может, догадываешься кто?
— Настя? — Вася быстро повернулся к нему: — Как она живет?
— Живет-поживает. Увидитесь — она тебе больше расскажет, чем мне…
Голос Тютикова стал немного грустным. Тоненькая голубоглазая Настя нравилась не одному Васе. Тютиков тоже был к ней неравнодушен. Но, что поделаешь, Настя, видимо, предпочитала другого, и этот другой был его лучшим товарищем.
Вася познакомился с Настей незадолго перед тем. В Путиловской больничной кассе работала ее сестра. Настя частенько забегала к ней, а Вася был там своим человеком.
В больничной кассе прочно утвердились большевики. Рабочие отдавали им голоса на выборах, — знали, кто сможет за них постоять. В больничную кассу обращались в трудную пору — при болезнях, увечьях, смерти близких, а трудная пора настала теперь для многих, — жили что ни день хуже, работали всё тяжелее. В кассе бывало полно народа. В толпе с теми, кто получал пособие, приходили и подпольщики. Вася бывал там тоже.
Правда, полиция не обходила своим вниманием больничную кассу. Облавы, налеты, аресты повторялись очень часто. Но Петербургский комитет большевиков присылал новых товарищей, и работа продолжалась. В больничной кассе Вася познакомился с Андреем Андреевым, Семеном Рошалем и другими видными большевиками.
В кассе он встретился и с Настей. Она не была партийной, просто девушка из рабочей семьи — немного пугливая и стеснительная, тянувшаяся к тому бунтарскому миру, который окружал в больничной кассе ее сестру, и вместе с тем еще боявшаяся его.
Молодые рабочие, заходившие в кассу, часто заговаривали с Настей, шутили, — она была хороша собой, — но девушка отмалчивалась и краснела. А с Васей разговорилась, точно была с ним давным-давно знакома.
Они скоро установили, что могут и правда считать себя знакомыми давно, — в одно время бывали в Ушаковской школе. Как это сразу не узнали друг друга?
Вышли из кассы вместе, и, так уж получилось, Вася пошел с Настей по Щелкову переулку в сторону, противоположную своему дому.
«Когда зайдешь в кассу еще?» — опросил он, прощаясь.
На улице было уже совсем темно. Зимой дни короткие, да они, оказывается, бродили по улицам не один час.
«Как-нибудь…»
Она помолчала.
«Послезавтра, а может быть, и завтра зайду».
Они встречались несколько раз, гуляли по улицам заставы. Потом Васю арестовали.
— Сходим к ней завтра домой, — предложил Вася Тютикову.
— Сходим, похристосуемся, — весело отозвался тот и смешался под сердитым Васиным взглядом. — Можно сходить, если хочешь…
Они сидели тогда у Алексеевых на кухне до самого утра и разошлись, когда на дворе было уже светло. Вася проводил друзей за калитку, несколько минут постоял на тихой улице деревни. Никого не было вокруг. В покрасневшем небе над городом всходило солнце, в ближних кустах пронзительно щебетали птицы. Вася улыбнулся радостно и удивленно…
После той ночи он бывал дома уже не часто. Поспав часок, он быстро пил чай и собирался:
— Ночевать, наверно, не приду. Вы, маманя, не удивляйтесь.
Так началась его кочевая жизнь. Ночевал он то у Вани Тютиков а, то у других ребят.
Через несколько дней какой-то парень забежал к Алексеевым:
— Тетя Анисья, не тужи. Он сыт, а ночует на Овсянниковской даче. Рубаху чистую просил прислать.
Вася появился дома неожиданно, постучал в дверь, когда Анисья Захаровна уложила детей и собралась уже спать сама.
— Ты как, сыночек?
— На лодке я приехал, маманя. В деревне никто не видел.
Мать долго смотрела на него. Похудел, лицо усталое и неспокойное.
— Голодный?
— Немножко. Я сегодня переночую, маманя. Потом забегал изредка и на минуту:
— Маманя, нет ли яичек вареных?
— Маманя, дайте двугривенный.
Как-то Анисья Захаровна сказала ему, чувствуя, что говорит не то — очень уж горестно было на душе, жаль сына и обидно, что всё так выходит:
— У меня ведь, Васенька, лишних двугривенных нет. Отец много ли получает? А семья, сам знаешь, какая. Раньше и ты рублей восемь приносил в дом — всё легче нам было. Теперь тебе двугривенные давай…
— Я понимаю, — сказал он, — всё понимаю. Да такой уж мне вышел путь…
Он проходил без работы всё лето. Никуда не сунешься — нелегальный. Паспорт можно было достать другой. Он сам помогал Ивану Грязнову делать паспорта. А Грязное считался специалистом, знал, какими составами смыть старые записи, мастерски вписывал новую фамилию, подделываясь под писарский почерк. Но такой паспорт было рискованно давать в прописку. В полиции разобрались бы. Да и трудно было Васе жить за Нарвской заставой по чужому паспорту. Слишком многие хорошо его там знали.
Но объяснить всё это матери было нелегко.
Уже осенью он как-то ночевал дома. Тоже затемно приехал на лодке и прошел задами. Утром сунул матери сверток:
— Бумаги тут нужные, вы припрячьте.
И пропал. Никак не мог он в те дни забежать в Емельяновку. За Нарвской было снова неспокойно. Завод волновался. Царские власти предали военно-полевому суду группу кронштадтских матросов-большевиков, обвиняя их в подготовке к бунту. Матросам грозила смертная казнь, и рабочий Питер поднялся на их защиту.
Петр Алексеевич пришел домой хмурый:
— Бастуем, началось у нас снова. Митинг на заводе, да я не остался…
Как началось, Анисья Захаровна узнала от других. Вся Емельяновка говорила об этом.
— Василий твой объявился, — шепнул Анисье Захаровне сосед Петр Степанович. — На митинге его видели. А народу было знаешь сколько? Почитай, ползавода,
— Не случилось с ним чего? — Анисья Захаровна прижала руки к груди.
— Не допустили полицию, гайками и болтами ребята отбились. Потом и булыгу из мостовой выворачивать стали. Околоточного, слышь, так шарахнули — с кобылы слетел. Ушел твой Василий, не иначе ушел. Там ведь такое было… Солдаты на полицию пошли в штыки.
— Войско на полицию? Да ты что-то плетешь, сосед…
На душе у нее было тревожно. Хотелось бежать куда-то, искать сына. Но где искать?
Анисья Захаровна уже еле слушала, что рассказывал Петр Степанович. А то, что он говорил, было истинной правдой, хотя прежде такого никогда не бывало за Нарвской. Даже в пятом году.
Два отряда полиции — конный и пеший — пытались разогнать митинг на заводском дворе. Рабочие встретили их градом гаек, болтов, обрезками железа и выгнали за ворота. Схватка разгорелась уже на Петергофском шоссе. В это время мимо завода двигалась воинская часть.
Толпа рабочих загородила им дорогу, и солдаты стали.
— Вперед, шагом марш! — командовали офицеры, но движение не возобновлялось.
Увидев солдат и рассчитывая на их поддержку, полиция осмелела. Она стала теснить толпу.
— Братцы, — кричали рабочие, обращаясь к солдатам, — помогите, ведь свои же вы, тоже заводские!
Воинская часть состояла в самом деле из пожилых, недавно мобилизованных запасников, преимущественно рабочих. Они не могли равнодушно смотреть на расправу с путиловцами. Горячее сочувствие братьям, возмущение действиями властей, ненависть к войне, зревшая в сердцах солдат, — всё это, соединившись вместе, привело к мгновенному взрыву.
Солдаты скинули с плеч винтовки и пошли со штыками наперевес — не на толпу, а на полицию, отгоняя ее от рабочих. Напрасно офицеры размахивали револьверами и подавали команды. Их не слушали, солдаты открыто становились на сторону забастовщиков. Это уже был бунт.
Благодаря всем этим событиям Вася избежал ареста. Но шпики приметили его. Ночью в Емельяновку нагрянула полиция.
— Василий Алексеев проживает здесь?
— Здесь, — сказала Анисья Захаровна, — только нету его дома…
Она вспомнила: сверток с бумагами! Он лежит на кухне, сейчас попадется им на глаза. У нее зашлось сердце.
— Нет дома Василия, — проговорила она и вдруг добавила грубо, со злостью: — Как хотите ищите, а мне выйти надо, маюсь я животом.
Мимоходом она стряхнула сверток в валенок и прихрамывая — нога в валенок не влезала — пошла в сени. Потом трясущимися руками в темноте запихивала сверток за отставшую доску в уборной. Она сумела обмануть «фараонов» и на этот раз.
Утром Васин братишка прибежал на Овсянниковскую к Тютикову:
— Засада у нас, четверо городовых сидят. Васю ждут. Меня мать послала будто на рынок.
Полиция шарила в Емельяновне, а Вася чуть не попал ей в руки в другом месте. Пристав сам выпустил его.
Вася был в больничной кассе, когда началась очередная облава. Городовые окружили дом, заняли выходы. В кассе толпился народ, в это время как раз происходила выплата пособий. Полиция искала подпольщиков, — рабочие, пришедшие за деньгами, были ей не нужны. Тех, кто мог предъявить талон на получение пособия, выпускали. Те, у кого талонов не было, пытались скрыться. Один пробрался на чердак, городовые шли следом, и он вылез через слуховое окно на крышу. С чердака его было трудно заметить, но теперь его видели с улицы. У дома, где помещалась касса, собралась толпа. Люди были хмуры, они зло переругивались с городовыми, задирали их ядовитыми шутками и отводили глаза от крыши, чтобы не привлечь внимания к спрятавшемуся там человеку.
Вася пытался проскользнуть за спиной городового, но тот схватил его за рукав:
— Предъяви квиток!
Пришлось вернуться в комнату. А там хозяйничали полицейские — рылись в карточках, ворошили бумаги и кидали на пол. Они всё перемешали.
На столе была рассыпана пачка оплаченных талонов. Вася взял один из них, постоял минуту, потом решительно подошел к приставу:
— Чего ваш городовой не выпускает меня? Я не за пособием пришел! Совсем хворый.
Он помахал талончиком перед носом Любимова.
— Выпустить его, пусть катится ко всем чертям, — сказал тот раздраженно. И Вася прошел мимо городовых, сердито бормоча себе под нос: держат, мол, ни за что ни про что.
«Счастье, что Любимов подслеповат», — думал он.
Пристав не увидел, что на талончике стоял лиловый штамп «уплачено». И Васю не узнал. А ведь сам арестовывал его в феврале.
Так и жил Вася в тот год — преследуемый и бездомный. Каждую минуту он мог попасть в капкан — стоило сделать неверный шаг. Часто, уйдя с ночевки, он не знал, где проведет следующую ночь. Перехватив ломоть хлеба, не мог сказать, когда придется поесть в следующий раз. Товарищи охотно делились тем, что имели, но много ли было у них самих? И всё равно он постоянно был весел и никогда не лез за словом в карман. И всегда у него были новые песни:
— Не слыхали такую?
Отречемся, друзья, от марксизма,
От доктрины великой, святой.
Нам дороже кумир шовинизма,
Нам не надо борьбы классово́й…
— С ударением тут не гладко получилось: классово́й… Надо что-нибудь придумать. А так правильно. Настоящая меньшевистская марсельеза. И под мотив подходит. Подарим ее оборонцам.
Ребята от души смеялись, а меньшевики, заслышав эту «марсельезу», приходили в ярость.
Всё больше партийкой работы в районе ложилось на Васины плечи. Он устраивал сходки — в Поташевском лесу, у Дачного или на Канонерском острове, на взморье. Он вырос там, хорошо знал эти места и любил их. Петя Кирюшкин или еще кто-нибудь отправлял лодки, Вася встречал их. Говорили, сидя у костра, спорили, а рядом лежала чья-то гармонь, валялись нарочно привезенные бутылки из-под политуры, — она шла тогда у пьяниц вместо водки. Если нагрянут жандармы, появится вблизи морская полиция, можно быстро изобразить компанию подгулявших мастеровых…
Он бывал на Путиловском, выступал в мастерских. Проходил по чужому номеру. Не раз его видели на фабрике Кенига. Когда назрела забастовка на Российской бумагопрядильной мануфактуре, райком послал туда Васю. И на этой фабрике у него были знакомые среди мюльщиков, ватерщиц, — он встречался с ними в обществе «Образование», в Ушаковской школе. Все-таки завести серьезный разговор оказывалось нелегко. Многие работницы совсем недавно пришли из деревни. Они плохо понимали, зачем надо бастовать, а появление парнишки — одного среди сотен девушек — настраивало их на озорной лад.
— Чего ты про политику, — кричали Васе, — гляди, невест сколько! Любую выбирай, быстро свадьбу сыграем.
— Не выбрать, — отшучивался Вася, — больно уж все хороши. Красавицы… А надолго ли вашей красоты хватит, если столько работать да голодными ходить? Кто из вас ест досыта? Нет таких. Над кем не измывался мастер? Таких тоже нет. Так уж давайте в другой раз шутки шутить будем, сейчас всерьез поговорим…
— И то правда, — раздались голоса, — дело говорит парень…
Фабрика забастовала в тот же день.
Должно быть, мало кто понимал, как ему приходится тяжело, — даже из друзей. Но не в его характере было жаловаться. Да и зачем? Разве другим легко? В листовке, которую нарвские большевики отпечатали в своей подпольной типографии и распространяли на заводах, говорилось: «Страшный рост дороговизны, обусловливаемый беспримерной спекуляцией и продажностью властей, доведен до невыносимых пределов, а между тем заработок рабочего остается на одном уровне или падает. Общая же эксплуатация нашего труда на заводе оставляет за нами единственное право — право свободно умирать от голода, не отходя от станка».
Не Вася ли писал эту листовку? Он был членом исполнительной комиссии райкома, одним из руководителей нарвских большевиков, а каково «право» умирать от голода, не отходя от станков, знал очень хорошо.
Впрочем, сам он долго был лишен даже права стоять у станка. Только к зиме ему удалось устроиться на заводе «Анчар». Завод этот был порождением войны. Его наспех оборудовали в здании старого холодильника на Лифляндской улице. Выпускал он бронебойные пули. Для финансовых воротил Дело оказалось доходным, оно развивалось. Рабочих и служащих принимали без особого разбора. Набрать людей было нелегко, — шел уже третий год войны. В заводской конторе нашлись большевики, которые и помогли Васе. Его занесли в список рабочих, но не прописали в полицейской части, как это требовалось по правилам. Таким образом, полиция о его поступлении на завод не узнала.
Вася стал работать токарем в механической мастерской — точил детали для станков. Оборудование завода было, что называется, с бора да с сосенки, оно часто ломалось, и дела ремонтникам хватало на весь долгий день. Вася уставал на заводе, должно быть, больше других, — давала себя знать неустроенная, кочевая жизнь, — но самые важные дела у него начинались после смены, когда он выходил за ворота завода. Порой это были довольно неожиданные дела.
Как-то утром, когда они вместе с Тютиковым собирались на работу — Вася чаще всею ночевал в то время у Ивана, — тот спросил:
— Опять придешь поздно, как вчера?
— Еще позже, наверно. Знаешь, куда мне вечером надо? В «Общество четырнадцатого года». Еще оно называется «Обществом борьбы с немецким засильем». Слыхал когда-нибудь о таком?
— Чего-то слыхал… — Голос Тютикова звучал неуверенно. — Куда тебя только не заносит? Борьба с немецким засильем… А кто же ведет ее там?
— Да уж не наш брат. Общество это организовали самые что ни на есть заядлые монархисты, черная сотня. Заправляют там всякие князья да графья — прямо из Царского Села. Ну и купцов, заводчиков там тоже немало.
— А тебе что делать с князьями и купцами?
— Они-то мне не нужны… — Вася рассмеялся. — Времена, видишь, теперь не те, что были, когда «Союз Михаила Архангела» учреждали. За черной сотней мало кто нынче пойдет. Ну, «Общество четырнадцатого года» либералов и эсеровскую публику приваживает, а те начинают заигрывать с рабочими. Кое-кого из заводских в это общество затянули…
— Многих, я думаю, не поймают.
— Всё равно. Не можем мы им рабочих отдавать, даже самых отсталых.
Вечером Вася встретился с несколькими путиловцами возле Нарвских ворот. Один из них уже бывал в обществе и рассказывал, пока ехали в трамвае по Садовой:
— Господа там — ну я таких только в журнале «Нива» видел на картинках. Одни мундиры да крахмальные манишки. И обращение, знаешь: «Милостивые государи и милостивые государыни». Нашему брату улыбочки строят, а сами глядят, как бы не испачкаться об тебя.
Они сошли с трамвая, не доехав до Невского. Общество помещалось в богатом барском доме. У парадного подъезда стояло несколько карет и автомобиль, возле которого прохаживался шофер в кожаной фуражке и шубе с большущим меховым воротником.
— Чей автомобиль? — поинтересовался Вася.
— Князя…
— Кочубея, что ли?
Он знал, что Кочубей — председатель общества. Но шофер отрицательно покачал головой и назвал другую, незнакомую фамилию.
В открытых дверях стоял здоровенный детина в ливрее с золотым галуном — не то лакей, не то швейцар. Он оглядел Васю и его друзей с головы до ног, наверно, заметил и рваные штиблеты, и свитер под черным пиджачком, и замасленную кепку. «Гнать вас надо в шею, оборванцев», — говорил его неприязненный взгляд. Но вслух детина не сказал ничего, молча он пропустил их в прихожую, за которой был большой, освещенный электрическими люстрами зал. По залу прохаживались богато одетые господа, дамы шуршали шелковыми платьями. Несколько рабочих стояли в сторонке. Путиловцы подошли к ним, и сразу туда же направился осанистый старик с длинной бородой и седой гривой почти до плеч.
— Господа, — сказал он хорошо поставленным адвокатским баском, — прошу рабочую группу проследовать со мной в другую комнату. Там будет наше заседание.
Он пожимал всем руки с видом гостеприимного хозяина и звучно называл свою фамилию, повторяя каждый раз:
— Кулябко-Корецкий, очень рад познакомиться.
Рабочих было десятка два. Они пошли за Кулябко-Корецким. Богатая публика молча расступалась, давая им проход.
— Я счастлив приветствовать в этих стенах представителей петроградских рабочих и считаю своим приятным, долгом познакомить вас с целями нашей деятельности в обществе, которые несравненно шире, чем можно судить по названию. Мы не ограничимся борьбой с засильем немцев вокруг престола. В трудную для России годину мы видим свое призвание в сплочении сил народных для достижения глубоких перемен в самом существующем строе…
Кулябко-Корецкий говорил уверенно и гладко, сопровождая свои слова округлыми жестами. Всё выдавало в нем привычного оратора. Он хорошо владел голосом и явно наслаждался плавным течением своей речи.
— А какой строй вы хотите установить? — перебил оратора Вася.
Тот снисходительно посмотрел на него, оглядел сидящих в комнате, как бы давая понять, что с полной откровенностью высказываться тут не может, и стал говорить что-то о демократии, уже имеющей свои высокие традиции в ряде союзных России европейских государств.
— Так это же демократия для богатых, а что вы собираетесь дать простому народу?
Вася уже имел представление о благообразном старике со сладким голосом и наружностью патриарха. Полулиберал, полуэсер. Надо было, однако, чтобы все собравшиеся хорошенько разглядели этого зазывалу из малопочтенного заведения, каким было «Общество четырнадцатого года».
— Свобода — это благо для всех. Мы видим свою миссию в объединении самых широких слоев, самых разнообразных демократических сил и не желаем никаких ограничений, никаких партийных шор.
— А к войне как относитесь? Вы за войну или против?
На этот вопрос нельзя было ответить расплывчатыми и уклончивыми фразами.
— Мы считаем победу России в войне первейшим условием завоевания свободы и стремимся к объединению во имя торжества над врагом.
— Вот и выяснили…
— Ура, ура! Мы рады помереть за батюшку-царя, — насмешливо протянул кто-то из путиловцев.
В комнате стало шумно. Адвокатский бас потонул в гуле голосов. Только несколько человек поддерживали Кулябко-Корецкого. Большинство было с Васей. Это стало настолько явным, что Кулябко поспешил закрыть заседание:
— От имени правления общества я благодарю вас за участие. Мы еще соберемся позднее, чтобы более обстоятельно обсудить цели, стоящие перед рабочей группой.
Следующее заседание было незадолго до Нового года. Кулябко-Корецкий, видимо, основательно подготовился к нему. У подъезда стояло еще больше карет и тот же автомобиль, что в прошлый раз. Рабочих собралось человек пятьдесят. Кулябко-Корецкий вошел в комнату, почтительно пропуская перед собой какого-то господина во фраке. Он объявил, что к ним приехал один из главных (руководителей общества депутат Государственной думы князь Мансырев, любезно согласившийся изложить перед собравшимися представителями рабочего класса свои мысли о целях общества.
— Прошу, ваше сиятельство, — обратился Кулябко к Мансыреву.
В комнате хмыкнули. Мансырев строго поглядел на собравшихся и стал говорить на тему о том, что любовь к России должна быть не покорной, а активной, побуждающей к сплочению, к укреплению власти, к жертвам на алтарь отечества.
— Авто ваше стоит у парадного? — опросил вдруг Вася.
— Мое, только не понимаю, какое это имеет отношение к делу, — растерянно ответил князь.
— Отношение очень даже прямое. От нас вы требуете, чтобы мы последнюю рубашку с себя сняли для победы, а сами автомобиль не отдадите. Да еще шофер вас катает, небось отсрочку от призыва выхлопотали ему…
В комнате одобрительно загудели. Кулябко-Корецкий поспешил на выручку князю. Он заговорил о высокой деятельности, которую тот неутомимо ведет, стремясь единственно к благу возлюбленной отчизны. Потом предложил перейти к конкретным решениям, избрать бюро для установления связи с военно-промышленным комитетом и «прогрессивными силами в Государственной думе».
— Нам с ними не по дороге, — громко сказал Вася, — рабочий класс их не поддерживает и никогда поддерживать не будет. И нечего с ними связываться.
Мы не станем помогать им в обмане народа. Предлагаю принять резолюцию о том, что мы стоим за свержение самодержавия, за прекращение грабительской войны.
Нет, и на этот раз Кулябко-Корецкому не удалось провести заготовленные решения. После долгих споров он ушел вместе с князем, что-то сокрушенно гудя ему в ухо. Вася задержался в комнате. Там были товарищи с других заводов, надо было с ними поговорить. Когда он выходил, Мансырев стоял у своего автомобиля с господином в богатой шубе. До Васи долетели обрывки фраз:
— Седовласый провокатор… зараза социалистического всечеловечества… Подрывают основы…
Князь очень сердился.
— «Седовласый провокатор» — это он Кулябку честит так, — усмехнулся Вася. — Характеристика верная, между прочим. А тот так старался, просто руки его сиятельству лизал…