В дверь постучали под утро. Анисья Захаровна вскочила и заметалась то кухне. Она искала спички, торопясь зажечь лампу. Руки дрожали.
— Господи, господи, да что же это такое? — твердила она, хорошо уже понимая, что означает стук, всё более властный и нетерпеливый.
На пороге комнаты стоял Вася:
— За мной, должно быть, маманя, откройте.
Он быстро оглядел кухню. В углу на табуретке лежала стопка книг, которые он читал ночью, и сверток свежих листовок. Лег он совсем недавно и, кажется, только-только успел уснуть. Нелегальная литература… Он быстро сунул стопку под табурет и пожал плечами. Больше уже ничего нельзя было сделать.
— Алексеев Василий Петрович проживает здесь? — спросил пристав еще в сенях и, оттеснив Анисью Захаровну, шагнул на кухню.
— Ты будешь?
Он смотрел на Васю в упор:
— Ордер на обыск и арест.
За спиной пристава стояли городовые.
Вася снова пожал плечами.
Мысль о предстоящем аресте не пугала, он давно к ней привык. Кто из его друзей-партийцев не побывал в тюрьме и ссылке? Но очень это было не ко времени сейчас. Столько дела… Он усмехнулся. Как будто арест бывает для кого-нибудь вовремя. Но вот листовки! Так обидно, что они попадут в руки полиции. Сегодня утром он должен был их распространить на заводе.
Между тем полиция уже хозяйничала в доме. За столам, широко расставив локти, сидел квадратный пристав в толстой серой шинели и что-то писал, должно быть, протокол. Городовые, топая ногами, возились в комнате. Полуодетые дети испуганно жались к отцу. Он стоял, хмуро поглядывая на непрошеных гостей. Васе показалось, что сивые его усы вздрагивают…
А мама не шла к детям. Она сидела на кухне, бледная, с заплаканными глазами, и словно уже не было у нее сил, чтобы встать. Она только привалилась к стене, и полы широкого бумазейного капота, каждый цветок на котором Вася помнил с детства, расходились на ее ногах. «Плохо ей, — испуганно подумал Вася, — потому и сидит так». И вдруг понял, что сидит она на той табуретке, под которую он сунул нелегальную литературу. Полы капота совсем закрыли стопку.
Полицейские ворошили вещи — прощупывали сенники, перетряхивали белье в комоде. Они стучали по стене, пробовали, не поднимаются ли половицы, — искали тайники. Они таскали Васины книги — из-под его кровати, из сеней, потом из сарайчика. Пристав просматривал книги и раздраженно кидал на пол:
— На Путиловоком работаешь? Зачем книг столько развел?
— Интересуюсь, разве нельзя?
— Вот и довел тебя интерес!
Он взял в руки Евангелие и вдруг заметил, что туда вложена брошюра «О вере в бога». Это была та самая брошюра, о которой Вася рассказывал как-то ребятам в кружке.
— Негодяй, — заорал пристав, — священное писание поганишь!
— Еще неизвестно, кто негодяй, — сказал. Вася сквозь зубы.
Пристав вскинул голову, лицо его побагровело, но глаза встретили твердый Васин взгляд, и он промолчал. Из книг он отложил в сторону «Капитал», видимо собираясь забрать с собой. «Жалко «Капитал», — подумал Вася, — пропадет в полиции. А издание легальное. Ничего они не могут мне за это пришить».
Обыск всё длился, городовым стало жарко. Двигать комоды и кровати, копаться в чужих вещах — это тоже работа, поганая, но нелегкая. Они сбросили шинели.
Вася смотрел на Анисью Захаровну. Она всё сидела на табуретке, привалившись к стене. Лицо ее припухло от слез, а добрые карие глаза не отрываясь смотрели на сына. И, встретившись с матерью глазами, Вася вдруг понял, что, как ни велик ее испуг, она хочет поддержать, подбодрить его. «Крепись, сынок, — говорили ее глаза, — раз уж так всё вышло, — крепись».
И Вася подумал об этой немолодой, уставшей женщине, самой ему дорогой и близкой на свете, так, точно сейчас только по-настоящему узнал ее. Она не ходила на собрания, на которых он бывал, не читала книг, над которыми он просиживал ночи, — она и не умела читать. И всё-таки простым своим сердцем она понимала, за что он борется. Вряд ли она разделяла его взгляды. Но она помогала ему. Случалось, убегая на работу, он оставлял ей сверток и говорил тихонько: «Спрячьте, маманя, Петя Кирюшкин придет, ему отдадите». И он знал — она спрячет, отдаст кому надо. Она постоянно тревожилась за него, но никогда не пробовала помешать его опасной работе. Только просила: «Ты осторожнее, сынок». Недавно она сказала: «Спрашивают о тебе у людей, Васенька, видно, намозолил ты приставу глаза. К соседям заходили какие-то намедни, про тебя разговор был». И больше ничего…
Но как у нее сейчас хватило догадливости сесть на эту табуретку, закрыть злополучную стопку книг? Он ведь ей ничего не сказал. «Настоящий конспиратор, только бы городовые не заставили ее встать», — подумал Вася.
Он чувствовал, что ему нужно очень многое ей сказать, давно нужно. Сказать о том, что она значит для него, сказать, что он всё видит, сказать, как он ее любит, наконец. Но раньше он не догадывался это сделать, а сейчас было нельзя. И он только улыбнулся Анисье Захаровне — нежно и благодарно.
Когда обыск окончился — на дворе уже занимался поздний февральский рассвет, — пристав сказал Анисье Захаровне:
— Собери ему чего-нибудь с собой. Мы ведь его возьмем.
Вася быстро шагнул к матери:
— Не собирайте, я взял кое-что, а больше ничего не надо.
Он поцеловал ее в щеку, обнял и придержал за плечи.
Анисья Захаровна встала с табуретки, когда Васю уже увели и последний городовой вышел за дверь. Ноги плохо слушались ее, — отекли или просто ослабели от страха. Она вышла, пошатываясь, на крылечко и тревожно поглядела на улицу. Широкие спины полицейских покачивались на ходу и заслоняли небольшую худощавую фигуру сына. «Пальтишко надел ли Васенька», — подумала она и, ухватившись за столбик, заплакала горько и беззвучно.
Вася был далеко. Он не видел этих слез.
В ту ночь на 8 февраля 1916 года арестовали не одного Васю. Полиция хватала путиловских большевиков. Завод бастовал уже несколько дней. Началось с того, что электрики потребовали прибавки, — их завалили работой, а платили очень мало. В прибавке администрация отказала, электрикам пригрозили, что поставят на их место солдат. На следующий день на заводском дворе собрались тысячи рабочих из разных мастерских. Они требовали не только прибавки. Резолюция митинга говорила о свержении самодержавия, восьмичасовом рабочем дне и конфискации помещичьих земель.
Военные власти ответили тем, что закрыли завод. Всем военнообязанным было приказано явиться на призывные пункты. Полиция тем временем арестовывала рабочих вожаков.
В Шелковом переулке городовые втолкнули Васю в извозчичьи санки. Один из городовых — здоровенный усач — сел рядом и застегнул синюю суконную полость. Она должна была согревать ноги им обоим — Васе и городовому.
— Не спится вам, — сказал Вася, — наверно, всю ночь по домам ходили.
Ему хотелось узнать, много ли было арестов, кого взяли еще. Но городовой смотрел в спину извозчика, покачивавшуюся перед ним, и не поддавался.
— Как вы есть арестованный, вам разговаривать не положено, — отрезал он.
Он стал говорить «вы» только теперь, как будто арест сделал Васю более значительной и важной личностью в его глазах.
Так они и ехали молча. Лошадь небыстро бежала по Петергофскому шоссе, по Нарвскому проспекту, потом по Садовой улице мимо Покровской церкви. Извозчик не погонял ее. Он знал, что от полиции чаевых не будет. Вася смотрел на заснеженные улицы, на людей, которые шли по тротуарам, подняв воротники пальто. День был холодный, ветреный, как обычно в феврале, люди торопились.
Извозчик остановился у Спасской части. На желтой приземистой каланче поблескивала медью каска пожарного. Возле подъезда, приосанившись, стоял городовой. Другой извозчик отъезжал от части, видно, только что доставили еще кого-то.
— Вылезайте, — сказал усач, — прибыли.
Когда Васю втолкнули в камеру, там было тесно от множества людей. Арестованные обернулись на стук засовов, и чей-то знакомый голос сразу окликнул его:
— Вася, сынок, и ты тут!
Дмитрий Романов — большой, худой и встрепанный — подошел к нему:
— Устраивайся с нами, знакомых тут много.
И уже шепотом добавил:
— Почти весь райком взяли, да еще сколько народа! У тебя нашли что-нибудь?
Вася отрицательно мотнул головой:
— Только «Капитал» указали в протоколе.
— Ну и держись так: не знаю, мол, и не ведаю ничего.
В камере было душно, арестованных набралось раза в два больше нормы, на нарах не хватало места.
Постепенно Вася привыкал к тюремному быту. Трижды в день приносили баланду или кипяток. Кого-то водили на допросы, кого-то вызывали «с вещами», и это значило, что в камеру он больше не вернется. Куда только попадет?
В тюрьму ©сё доставляли арестантов. От них товарищи узнавали о новостях. Аресты не испугали путиловцев, и грозный приказ военных властей тоже. Едва пустили завод, как он снова забастовал. Одним из требований было освободить арестованных. Пришедшие с воли в конце февраля рассказывали, что настроение рабочих боевое. На Путиловском не прекращаются забастовки и волнения, из мастерских вывозят на тачках ненавистных мастеров. Как в пятом году!
Васю на допросы водили редко. Серьезных материалов против него полиции не удалось раздобыть. Но и не отпускали. А неизвестность томила — тем сильнее, чем более бурными становились события на воле.
Как-то утром в камеру явился надзиратель в сопровождении нескольких городовых и стал читать список арестованных, которым надлежало собираться «с вещами». Вася, услышав свою фамилию, вздохнул с облегчением. Куда собираться, он не знал, но всё равно — предстояла перемена.
Вызванных оказалась изрядная группа, и в ней — многие путиловские большевики. Дмитрия Романова в их числе не было. Вася с грустью простился со своим наставником и другом. Когда они увидятся вновь? Может быть, скоро встретятся где-нибудь в далеком таежном селе два поселенца, а может быть, недобрая судьба в лице жандармского начальства разлучит их на долгие годы, если не навсегда.
Городовые вывели арестованных во двор и передали военному конвою.
— Становись! — раздалась команда. — На первый-второй рассчитайсь!
— Не иначе, в солдаты нас сдают, — тихонько сказал Васе сосед.
— Похоже…
— Отставить разговоры! — взревел унтер-офицер. — Смирна-а!
Уже на улице путиловцы узнали от конвойных, что ведут их в проходные казармы.
Казарма, куда их пригнали, могла вместить несчетное множество солдат, но помещение, отведенное вновь прибывшим, было изолированным — длинное и полутемное, заставленное двухэтажными дощатыми нарами, на которых сидели и лежали люди в штатской одежде. Окна выходили во двор и были забраны толстыми железными решетками.
Приход новой партии вызвал в казарме оживление:
— Ого, вашего полку прибыло!
— Гляди-ка, знакомые все лица!
В самом деле, проходные казармы оказались местом неожиданных встреч. Здесь были путиловцы и рабочие других заводов, поддержавших путиловскую стачку. Они встретили прибывших, как старых друзей. Да многие и были друзьями на самом деле. Вася с радостью бросился навстречу Павлу Шубину.
— Вот и свиделись, браток, — сказал тот, обнимая его. — Никак не могут жандармы нас с тобой разлучить.
Они знали друг друга уже не первый год — по заводу и по большевистскому подполью. Шубин был одним из тех, кто ввел туда Васю.
— Куда пойдем отсюда?
— Похоже, не миновать нам села Медведь, — сказал Павел. — Там ведь, знаешь, дисциплинарный батальон. Решили разделаться с нами без суда.
Мрачная слава села Медведь шла по России уже второе столетие — с аракчеевских времен.
— И что же, ты намерен туда идти? — спросил Вася.
— Я царю-батюшке не слуга.
— Ну и я тоже.
Оба улыбнулись, они хорошо понимали друг друга.
Население казармы всё пополнялось, во всяком случае той ее части, где на окнах были решетки. С очередной партией из Выборгской полицейской части прибыл Петя Александров, с которым Вася сдружился еще во Втором Нарвском обществе «Образование» и в Ушаковской вечерней школе. Александрова арестовали в первый день путиловской стачки. Появился Иван Егоров, выступавший на заводском митинге с требованием поддержать забастовавших электриков. Его взяли одновременно с Васей Алексеевым и Дмитрием Романовым.
— Тут, пожалуй, можно устроить районное собрание большевиков, — невесело пошутил он, оглядевшись. — Кворум будет.
Иван Егоров был одним из руководителей Нарвской партийной организации.
— Кажется, и городское можно, — ответил Вася. — Вон сколько наших. Из всех районов есть.
Дни в казарме мало отличались от тех, что они провели в тюрьме. Только народу больше и свободнее можно обсуждать интересующие всех дела. Литературу получить не удавалось, но были тут товарищи, знавшие последние ленинские работы, дошедшие до России, — о войне, крахе Второго Интернационала, нелегальной деятельности в военных условиях. Рабочие слушали с жадным вниманием.
И за решеткой они не теряли времени даром. Так уж повелось. Тюрьма всегда становилась для большевиков своего рода университетом.
Был в казарме и другой «университет», устроенный не большевиками, а воинским начальством. Каждый день к арестованным приходил унтер, старый служака, известный умением «выбивать дурь из солдат». Должно быть, это умение избавило его от посылки на фронт. Унтер втолковывал арестованным «словесность». За многие годы службы он выдолбил ее наизусть и отчеканил бы, разбуди его посреди ночи, что есть часовой и что есть знамя, за сколько шагов надо отдавать честь господину офицеру и перед кем надлежит становиться «во фрунт».
— Знамя есть священная хоругва, — хриплым голосом произносил он.
— Хоругва…
Вася в точности повторял интонацию унтера.
— Совсем как у Куприна. Читали «Поединок»?
Унтер глядел на него ненавидящими главами:
— Грамотные больно, чисто скубенты. Из вас эту грамоту вытрясут в дисциплинарном-то батальоне. Забудешь, как читать!
В его «словесности» был раздел, который он тоже выучил на зубок, — «что есть враг унутренний и враг унешний». Насчет «унешнего» это было ясно. Германец. А «унутренний»? На сей счет унтер тоже не имел сомнений. «Скубент», жид, забастовщик. Но тут забастовщики сидели перед ним. Их было много, и объявить их в глаза внутренними врагами он не решился. Да и про «скубентов», про «пархатых» распространяться не стал. Подумал, должно быть, что не совладает с этим отпетым народом, собранным из тюрем. Еще выкинут такое коленце, что сам пострадаешь. Долго ли угодить на передовые?
— Русский солдат всегда готов послужить за православную веру и батюшку-царя, — втолковывал он. — Потому на нем божье благословение и начальство награждает за верную службу. Но кто забыл, что крещеный, да не желает положить свой живот за истинную веру, кто супротив царской власти идет, тот мучиться будет что на этом, что на том свете.
— Значит, мы вечные мученики, — как бы про себя проговорил Павел Шубин, толкнув Васю в бок. — Может, раскаяться, пока не поздно? Допустим, в жандармы пойти…
Кругом хмыкали, а унтер глядел на них, и красное его лицо дергалось от злобы. Еще скалятся… Их разве словами надо учить? Пересчитать бы зубы одному, другому. Тогда и до разума дошло бы…
Он начинал сбиваться, к вящему удовольствию слушателей. Этот «университет» был для них истинным развлечением.
В серьезные споры с унтером не вступали. Ни к чему. Зато всё менялось, когда в казарму приходила конвойная команда, чтобы забрать часть арестованных в село Медведь. Команда состояла ив солдат-мобилизованных крестьян и рабочих. С ними было легко найти общий язык.
Унтер-офицеры, прибывшие с командой, обычно отправлялись в канцелярию получать документы, а оформление тянулось часами. Солдаты располагались в казарме, их сразу окружали, и начинался долгий разговор. Тут Вася и его друзья давали себе волю.
Хотелось всё узнать об этих дядьках в кислых шинелях. Они глядели на арестованных хмуро, но без вражды. Что бы им ни внушали перед тем, как послать сюда, они не очень верили. Они сами ненавидели войну. И, подсев к такому дядьке, Вася завязывал беседу, которая скоро становилась общей:
— Откуда будешь, отец? Псковский или новгородский? А дома кто остался? Справляются там без тебя?
— Да где же справиться, когда одни бабы…
— До войны богато жил?
— Наше богачество известно — своего хлеба хорошо если хватит до великого поста.
— Видать, тебе никак без Дарданелл нельзя. Вот отвоюем их у турок — сразу богато жить начнешь.
— А что мне с этих Дарданеллов?
— Значит, нужны, если пошел голову за них класть.
— Нам сказано не слушать вас, как вы все тут смутьяны и бунтовщики. И чего тебе эти Дарданеллы дались?
— Не мне, папаша, они дались. Царь зарится на них. Только кровь нашу льет впустую. А забрал бы он Дарданеллы, так тебе, думаешь, хоть аршин земли прибавили бы? Ничего не получим, пока сами не возьмем. Мы, думаешь, почему бунтуем? Хотим, чтобы войне был конец, хотим, чтобы землю отдали крестьянам, а рабочие стали хозяевами заводов. Хотим, чтобы тот, кто работает, тот и ел вдосталь. Разве ты этого не хочешь?
Кто-нибудь приносил большой медный чайник. Солдаты усаживались среди рабочих на нарах, доставали краюшку хлеба, по-мужицки завернутую в тряпицу. Сидели вместе, прихлебывали кипяток и разговаривали.
Партии арестованных отправлялись обычно вечером. Было тяжело прощаться с друзьями. Не к тетке на пироги они собрались.
— В этот чертов Медведь не поеду, — твердо сказал в день отправки Павел Шубин, задержав Васину руку. — Сбегу. И тебе советую то же.
Вася посмотрел Шубину в глаза. Да, Павел сделает, как сказал. Он не бросает слов на ветер.
— Счастливо, Бог.
Вася назвал друга его партийной кличкой. Обнял его и быстро отвернулся.
Конвой уводил товарищей. Унтера пересчитали людей перед отправкой и проверили фамилии по спискам. Солдаты стояли молча, лица у них были хмурые. Лишь некоторые украдкой поглядывали на рабочих, с которыми только что говорили о самом сокровенном. Но Вася был уверен — тот разговор не забудется. Семена должны прорасти, раз они упали на подходящую почву.
После отправки Шубина прошло уже немало дней. В запыленные окна казармы всё чаще светило весеннее солнце. На дворе солдаты в обмотках и мятых, торчащих коробом шинелях — должно быть, нестроевые, те, кого уже никак нельзя было послать на фронт, — скалывали остатки серого льда и свозили его в кучи, а по крупному булыжнику мостовой бежали, извиваясь, узенькие ручейки.
Путиловцев в казарме осталось совсем мало. Всеведущие писари из канцелярии говорили, что последних отправят не сегодня-завтра.
— Сказано, чтобы к пасхе разделаться с вами.
Вася лежал на нарах и думал о побеге. Эти мысли в последнее время не оставляли его. Кто знает, на сколько времени их запрут в дисциплинарный батальон? Может быть, до конца войны, если не сживут раньше со света. В селе Медведь порядки каторжные. Будут там муштровать и мордовать без конца, а время наступает такое, что никак нельзя выходить из борьбы.
Шубин был, очевидно, прав: лучше всего бежать по дороге — на какой-нибудь станции, или выпрыгнуть из поезда на ходу. Но если Шубин осуществил свое намерение и бежал, то конвой теперь усилен и начальники начеку. Что ж, Вася не собирался уходить один, он уже не раз обсуждал свои планы с оставшимися в казарме друзьями, они с ним соглашались. Вместе можно было сделать много. Не удастся бежать незаметно — напасть на охрану, овладеть оружием и уйти с боем.
Громкий голос дневального прервал его размышления:
— Алексеев Василий, на выход!
Вася вскочил с нар.
— Выдь на лестницу, пришли там к тебе.
В пролете лестницы, между каменных маршей, была видна маленькая фигурка женщины в толстом платке. Она стояла, прижимая к груди сверток, и с тревогой глядела вверх.
— Мать!
Он бросился по лестнице, перескакивая через ступеньки, даже окрик фельдфебеля, которого он чуть не сшиб по пути, пролетел мимо ушей.
— Васенька!
Анисья Захаровна припала к нему:
— Все-таки свиделись, услышал меня бог.
Задыхаясь и перебивая себя, она стала торопливо рассказывать: вот решили с отцом собрать ему передачу, она пришла сюда, а часовой не принимает. «Не положено, говорит, да и не стану я для них стараться. Они же там оголтелые только ругаются с нами».
— «Так, может, это и не мой, — говорю. — Мой-то тихонький. Уж передай, — прошу его, — пожалей материнское сердце. Чай, у самого есть мать, знаешь, как она убивается по сыну». Отошел он немного, велел к воинскому начальнику идти, просить свидание, как вас отправляют сегодня…
Она расспрашивала Васю про здоровье, рассказала об отце, о братишках и сестрах.
— Все велели передать тебе низкий поклон.
Потом добавила тише:
— И дружки твои забегают, не забыли дорогу к нам. А на заводе-то шумно!
Она держала сына за руку и заглядывала ему в лицо:
— Бледный ты стал какой… Я принесла тебе денет три рубля, штиблеты, да еще свининки кусочек, белого хлебца, пяток крашеных яиц. Завтра же пасха!
— Спасибо, маманя, деньги я возьму и штиблеты. Мои уж совсем развалились. А булки и свинины не надо. Ребятам лучше отдайте. Голодные же, а нас все-таки кормят.
Он напнулся к самому ее уху:
— Зачем мне булка? Сегодня повезут, так, может, и уйдем на волю.
— Как уйдете? — испуганно прошептала мать. — Кругом вон какая стража…
— Ну, и от стражи уходят. Да вы не волнуйтесь, может, ничего не будет…
Он стал успокаивать Анисью Захаровну, жалея о вырвавшихся словах.
А день был полол неожиданностей. Вдруг оказалось, что незачем готовиться к побегу. Сверху, с площадки лестницы, кто-то громко закричал:
— Алексеев, тебе чистая вышла, освобождение!
— Мне? — Вася схватил Анисью Захаровну за плечи. — Слышите, что кричат? Вы подождите тут, маманя. Я сбегаю, узнаю.
Было трудно сразу поверить. Но в канцелярии весть подтвердилась.
— Счастье твое, Алексеев, — сказал писарь, — бумага уже давно написана, да отправлять тебя нельзя, раз ты ратник второго разряда. Эти еще не призваны, которые, значит, твоего года. Зря из полиции тебя прислали. Забирай свой паспорт и на все четыре стороны.
Вася схватил бумаги. Надо было еще поговорить с товарищами, собрать вещички… Потом он выбежал на улицу и задохнулся от ветра. Или от радостного ощущения воли? Ветер был сырой и порывистый, но всё равно он нес запахи весны.
Вася вспомнил о трешке, лежавшей в кармане. Как-никак у него сегодня праздник.
Он положил узелок на землю возле часового:
— Пусть полежит минутку, я сбегаю за извозчиком.
И пошел по улице — не в строю и без конвоя, как все, кто шел по своим делам. Нет, ему в самом деле здорово повезло!
А через минуту он уже взбежал на лестницу, где ждала Анисья Захаровна:
— Мама, тут вы? Поехали домой…
Извозчик был уже на летней пролетке. Время от времени он громко покрикивал на лошадь: «Но-о, окаянная сила!» — и хлопал вожжами.
Они ехали вдоль Фонтанки, вывернули на Старо-Петергофский и покатили к Нарвским воротам. Путь был долгий, а улицы чем ближе к заставе, тем грязнее. Потом кончилась мостовая, и лошадь пошла медленным шагом, колеса застревали в чавкающей размокшей глине.
Когда проехали мост через Емельяновку, Вася не выдержал, выскочил из пролетки и побежал к дому. В воротах стоял отец в расстегнутом пиджаке и в картузе, сдвинутом с красного, распаренного лба. Петр Алексеевич только что пришел из бани.
— Батя!
Вот он и вернулся домой…