В холодное зимнее воскресенье, когда через замерзшие окошки квартиры было не разглядеть улицы и младшие ребята с утра усердно дышали на стекла, протирали «глазки» в узорном льду, Алексеевы справляли Васин день рождения. Гостей не звали, на стол не ставили бутылок, но Анисья Захаровна перед обедом посадила в духовку пироги, и ребята сразу потеряли интерес к окнам.
— Вот, Васенька, ты уж и совсем стал взрослый, — сказала Анисья Захаровна, присаживаясь к столу.
Она поглядела на старшего, подняла руку и неуверенно погладила его по голове, словно сомневаясь, уместно ли это теперь. Как-никак самостоятельный уже человек, восемнадцатый год парню.
И отец, должно быть, тоже думал о том, как вырос Вася.
— Да, в твои годы, брат…
Петр Алексеевич не договорил. Он вспомнил собственную молодость — как жил в людях, как перебрался из деревни в город, казавшийся ему таким чужим и страшным.
— Ты у отца с матерью живешь, грамоте научился и ремеслу, на завод тебя определили. Побольше дорожить местом надо. У вас всё сходки в голове да книги. Читаешь целые ночи…
— Книги плохому не научат, папаня. — Вася поднял голову от тарелки. — Вспомните, сколько намучились на своем веку. Неужели не хотите, чтобы ваши дети жили лучше? Мне без хлеба легче, чем без книг. Позволили бы полки для них устроить в прихожей, а то лежат сваленные в сарае да на чердаке.
— Нет уж, в дом ты мне их не носи. Городовой придет или околоточный и сразу ткнется в твои книги носом. Не расхлебаешься с ними. И так всё беды жду.
— Горя бояться, папаня, так и счастья не видать.
— Ну ладно, отца родного учить еще рано.
Петр Алексеевич начал сердиться, и Анисья Захаровна поспешила погасить назревающую ссору:
— Пироги-то ели бы, остынут ведь.
Вася промолчал и взял кусок пирога. Как-никак, а пекла мать ради его дня рождения.
Семнадцать ему исполнилось перед самым 1914 годом. Еще не грянула близкая уж война, но жизнь рабочего Питера становилась всё более беспокойной. Волна недовольства круто росла. Путиловский в ту зиму бастовал не раз, красные флаги, как костры, то там, то здесь тревожно и весело загорались над заставой. Их не вышивали шелком, не украшали плетеным золотом тяжелых кистей. Маленькие, иногда как головные платки, лоскуты кумача, нацепленные на ствол молодого деревца, вздымались над толпой, чтобы, может быть, через минуту исчезнуть, но видели их далеко, и казалось, шел от них удивительный свет, проникающий в сердца.
Случалось, Вася приходил домой вечером растрепанный, возбужденный, и мать тихо, чтобы не слышал Петр Алексеевич, спрашивала:
— Опять вы шумели, на заводе или на улице?
— Ничего, маманя, не беспокойтесь, — говорил Вася. В ушах у него еще звучала «Марсельеза» и стоял свист казачьих нагаек…
В такие вечера он особенно долго засиживался над книгами. Происшедшее лишь возбуждало потребность лучше понять мир: без этого его не переделать.
В марте в Емельяновке уже явственно ощущалось наступление весны, которая, как обычно, опешила пораньше напомнить о себе, чтобы потом не торопиться с приходом. Сугробы темнели — на них выступала скопившаяся за зиму заводская копоть, — снег становился крупнозернистым. Солнце, не загороженное городскими домами, глядело в окна, и с крыш свисали длинные сосульки, — ребята обламывали их и совали в рот. Это было «мороженое» бедноты. А вечером под ногами весело хрустел ледок.
В один из таких мартовских вечеров Вася сам завел с матерью разговор, не дожидаясь расспросов.
— Беда какая случилась на «Треугольнике». Галошниц отравили. Они там в бензиновых парах работают, а пары эти — человеку яд. Теперь хозяева какой-то новый бензин пустили в мазь, неочищенный, — он дешевле, и вот девушки целыми мастерскими начали валиться, сотни человек. Так их без сознания и выносили…
Мать ахнула:
— Есть и насмерть?
— Не знаю, сколько насмерть, а в тяжелом состоянии многие.
— Что делают из-за копейки, кровопийцы!
— А вы с отцом говорите: не суйся… Разве можно всё это терпеть? Они сами нас заставляют лезть в драку. Становись революционером или пропадай да гляди, как все кругом пропадают. Нет, теперь им с рук не сойдет!
Он был возбужден, его большие карие глаза горели. Два часа назад он встретил в обществе «Образование» треугольниковских большевиков — Приезжинского, Чижова, прибежавших прямо с завода. Их рассказ ошеломил всех. Несчастья на производстве были обыденным делом, к ним как-то уже притерпелись, но такой массовой беды никто не помнил.
Вася вместе с друзьями побежал к «Треугольнику». По Обводному каналу от завода шли женщины, бледные, с лихорадочными глазами. Администрация потихоньку отправляла с завода пришедших в сознание галошниц. У некоторых головы были еще затуманены ядовитыми парами. При виде толпы, собиравшейся к заводу, работницы приходили в болезненное нервное возбуждение. Рыдания сотрясали их, — слишком страшно было то, что они перенесли.
«Я им объясняю, — твердила женщина, которую Вася поддержал, чтоб не упала на мостовую, — я им объясняю, не дойти мне до дому, в голове кружится, ноги не держат. Мастер только худым словом обозвал. У них, у иродов немецких,[1] для нас другого слова нет. „Свалишься, полиция подберет. На извозчике тебя отвезут тогда”».
— Видишь, смеются над нами. Пора уж им поплакать — кровавыми слезами, — говорил Вася матери, рассказывая обо всем этом.
Петр Алексеевич вошел на кухню, прислушался и против обыкновения не стал обрывать сына.
— Везде один разговор, — проговорил он, — там ведь сколько наших баб, в галошных мастерских. Что с ними делают… Креста нет на людях.
— А те, что с крестом, не лучше. Попы только уговаривают галошниц покоряться начальству. Наверно, и молебны служат в церквах за благополучие господ акционеров, чтобы не дал им бог понести убыток из-за отравления работниц.
— Церкви ты не касайся. Перед святой иконой сидишь.
Отец поднял глаза на красный угол. Вася посмотрел туда вслед за ним и махнул рукой:
— Только деньги переводите на лампадное масло.
Он хотел сказать еще что-то, но встретил умоляющий взгляд матери и замолчал. Так было всегда. Эта неграмотная женщина, вся жизнь которой проходила на кухне, у корыта, возле чахлых грядок ее огородика и в сарае, где сидели куры, понимала его и сердцем была на его стороне. Но она боялась ссоры сына с отцом.
Вася замолчал и раскрыл книгу. Может быть, и не стоило трогать сегодня церковь. То, что происходит на «Треугольнике», отец в общем правильно понимает.
События на «Треугольнике» продолжали развиваться и в последующие дни. Даже массовое отравление не заставило администрацию отказаться от своих намерений. Дело ведь шло о барышах. Мазь на ядо* витом бензине пускали в производство то в одной, то в другой мастерской, потом — во всех сразу. Число отравлений всё возрастало. Женщины бились в конвульсиях, исходили кровавой рвотой, валились замертво. Товарищи вытаскивали потерявших сознание из цехов, вырывали из оконных проемов рамы, не имевшие даже форточек, выбрасывали на двор бачки с мазью, распространявшей отраву. Вышедшие на улицу рабочие вступали в схватку с полицией, приставу раскроили голову кирпичом.
Завод остановился, но происходившее на «Треугольнике» касалось не только его работниц. Заволновался весь рабочий Питер, забастовка прокатилась по многим заводам. Начали ее путиловцы.
Весь тот день они провели на Обводном. Ворота и калитки «Треугольника» охраняли усиленные наряды полиции. Городовые пронзительно свистели, размахивали шашками, оттесняя путиловцев, но ребята не расходились. Несколько раз Вася Алексеев пытался пробраться в галошные мастерские, возобновившие работу, переговаривался с резинщиками через окна:
— Бросай работу!
— Путиловский бастует!
— Мы поддерживаем вас!
Вечером Вася снова собрал молодежь:
— Давайте устроим демонстрацию!
— Давайте! — сразу подхватили ребята.
— Да нас тут немного… — оказал кто-то не совсем уверенно.
Вася нетерпеливо дернул плечом:
— Нас знаешь сколько? Не сосчитать. Кругом все наши. Тут в каждом доме путиловцы и галошницы. Начни только!
Они остановились возле панели.
— Товарищи! — крикнул Вася, обращаясь к прохожим. — Путиловцы идут на демонстрацию! Присоединяйтесь к нам! Долой капиталистов-отравителей!
Они вышли на мостовую и двинулись к Нарвским воротам. Сотни людей услышали и увидели их. И люди вслед за ними сходили с панелей. Толпа всё росла и становилась теснее.
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе! —
затянул Вася, и его сразу поддержали десятки голосов. Песня, как сигнал и призыв, грозно взлетела над улицей и неслась к заставе. Над толпой взметнулось красное знамя. Вася не знал, откуда оно взялось. Но он не удивился. Знамя должно было появиться. Демонстрация вышла на площадь у Нарвских ворот и затопила ее. Ораторы поднялись на возвышения, и голос большевистской партии громко зазвучал в наступившей тишине. Он звал к борьбе. Он звал к победе рабочего дела.
— Выбрал бы утречко, сынок, наловил бы рыбы. Раньше тебя с лодки было не согнать, а теперь вовсе забыл о ней.
— Всё некогда, мама.
Анисья Захаровна сидела на крылечке, утомленно опустив красные, загрубевшие руки на колени. В этот поздний вечерний час она могла посидеть немного без дела. Вечер был жарким, даже легкий ветерок не долетал с залива, и душный воздух стоял неподвижно под бледным небом, на котором всё не могли вспыхнуть дрожащие искры первых звезд.
Вася снял кепку и тоже сел на крылечко, чувствуя пристальный взгляд матери — любящий и тревожный.
— На лодке теперь хорошо…
Постоянная тревога за сына жила в материнском сердце еще до того, как он появился на свет. Потеряв троих детей, мать страшилась лишиться и этого, ставшего ее любимцем. Теперь он был уже взрослым, но тревога не оставляла мать. В последние дни Анисья Захаровна не знала покоя. Она очень испугалась в тот вечер, когда с завода донеслась ружейная стрельба, а вслед за тем по улице побежали бледные простоволосые женщины. «Наших убивают, — кричали они, — заперли всех на заводе!»
Вася вскоре пришел домой, и мать, схватив его за плечи, судорожно прижала к себе:
— Живой, живой…
— Нас много, мама. Всех им не перестрелять.
То, что произошло тогда на дворе Путиловского завода, потрясло заставу, как не потрясало ее, может быть, ни одно событие с 9 Января. О расстреле говорили всюду. Анисья Захаровна слушала рассказы о том, как конная лава двинулась на многотысячную толпу, окруженную и зажатую между мастерскими, как пристав кричал: «Разойдись!», — а толпа лишь сжималась теснее, потому что городовые были со всех сторон и разойтись люди не могли никак. Теперь все знали, что засада была устроена еще с ночи, что побоище было задумано и подготовлено заранее. Путиловцы собирались на митинг, чтобы сказать слово поддержки бастующим рабочим далекого Баку. Царские власти решили ударить по ним так, чтобы этот удар почувствовала вся рабочая Россия…
Женщины говорили, что после первого залпа молодые рабочие бросились к грудам металла, сваленного возле мартенов, и в полицию полетели камни, болты. «Твой Васька-то, слышь, там заводилой был у ребят», — тихо сказала соседка, наклонясь к Анисье Захаровне.
С того дня застава бурлила. Путиловский бастовал, на улицах было не по обычному многолюдно и шумно. Полицейские боялись ходить в одиночку. По Старо-Петергофскому двигались конные разъезды, а вслед им летели камни, на улицах возникали стычки и хлопали револьверные выстрелы.
Каждый раз, когда Вася уходил из дому, тревога Анисьи Захаровны становилась нестерпимой. Уж он не будет прятаться от драки, это она хорошо знала. Когда-то она чувствовала себя неспокойно, если Вася уходил на рыбалку. Финский залив сердит, сколько рыбаков не возвращалось назад… Но теперь опасность, поджидавшая сына на море, казалась матери нестрашной в сравнении с тем, что могло произойти на улице, возле завода.
Она завела разговор о рыбалке без особой надежды, но Васе эта мысль неожиданно пришлась по душе.
— И в самом деле, — сказал он, — разве съездить на взморье? Схожу, оговорюсь с ребятами. А ты уж разбуди пораньше, на зорьке.
С залива на следующий день он вернулся только к обеду.
— Хороша бы я была, если б ждала твоей рыбы, — грустно усмехнулась, встречая его, мать.
— Да, понимаете, ловилась плохо, — смущенно сказал Вася и качнул ведерко, которое держал в руке. В согретой солнцем воде лежало несколько снулых рыбешек. — Ну, в другой раз будет больше, мама.
Наверно, он слишком мало думал об удочках в то утро. Лодка была полна ребят, они всё время разговаривали, и осторожный шепот быстро сменился громкой беседой. Конечно, рыба пугалась, не клевала. Да, признаться, и Вася не чувствовал той отрешенности от всего, того терпеливого азарта, которые так нужны для рыбной ловли.
И всё-таки это был хороший день. Когда солнце поднялось высоко над заливом и они смотали лески, потому что ждать хорошего клева уже было нельзя, Петя Кирюшкин, давнишний Васин дружок, предложил посидеть на бережку. Они стали дружно грести в сторону от города, к Стрельне. Там был лес, где они часто бродили еще детьми, собирали ягоды и грибы.
Из-за острова на стрежень, —
затянул кто-то из товарищей.
— Поддержи, Вася!
Но Вася уже спорил с Гришей Ивановым, емельяновским парнем, любившим подразнить легко вспыхивающего друга.
— Где она, революция, опрашиваешь? А вот она начинается, сейчас. Протри глаза и увидишь. Ты пятый год помнишь? Мал был? Не так уж мал. И тогда началось с того, что в наших стреляли, а потом как быстро разгорелось — политические стачки, вооруженное восстание… Теперь идет к тому же. Только рабочий класс теперь опытнее и лучше знает, кого держаться. Да и крестьяне…
— А ты представляешь себе, что будет после революции, Вася? Вот свергнем царя, помещиков сбросим, капиталистов… Ну какие мы сами станем тогда и какая будет у нас жизнь?
Вася повернулся к Пане Петровой. Эта девушка с текстильной фабрики теперь часто бывала с ними.
— Я думаю, мы очень изменимся с тобой, Панечка. Жизнь изменится, значит, и мы.
— А я не могу думать о том, что будет когда-то после, — вмешался Гришка. — Сперва надо революцию сделать.
Лодка ткнулась в прибрежную мель. Ребята, сидевшие на носу, спрыгнули в воду.
— Паня, перебирайся на корму.
Ухватившись за цепь, они вытащили лодку на песок.
— Если ты не знаешь, что будет после революции, как же ты станешь ее делать? У нас Гришка, понимаете, похож на пассажира, который бежит к поезду, тащит на себе тяжеленные мешки и корзины, за билет деньги уже отдал, а куда идет поезд, спросить не догадался.
Вася рассмеялся и положил руку товарищу на плечо:
— Может быть, тебе туда и ехать не надо?
— Это мне не надо? Я хочу, чтобы паразиты перестали сосать нашу кровь. А как жизнь построить без паразитов, мы и потом успеем подумать.
— Нет, все-таки знать, против кого ты воюешь, еще недостаточна Мы стоим за социализм. А какой он будет, этот золотой век — так его называют в книгах, — это надо себе представлять ясно. Люди перестанут мучиться, горбатиться, никто не будет существовать по-скотски. Каждый заживет свободно, во всю силу, как подобает людям. Вот родится и вырастет человек, может, твой или мой сын. Никто его не посмеет не то что нагайкой — пальцем тронуть, никто не попрекнет куском хлеба, никому он не должен будет кланяться в ноги, никто его не сгонит с квартиры, не заставит жрать гнилье, от которого даже собаку воротит. И всё ему будет открыто — хоть гимназия, хоть университет… Работу выбирай по душе, живи смело. Красивые люди пойдут на Земле, гордые, сильные и простые. Они и знать не будут, как это можно бояться других людей — кругом одни друзья. Их не обидят, ничего у них не станут отнимать. Всё общее, всё — твое.
— Расскажут им про нынешнюю жизнь, они и не поверят, — сказала Паня и повернула к Васе похорошевшее вдруг лицо, — про пьянство, воровство, худые болезни, про темноту и нищету. Эх, пожить бы с ними вместе, с этими людьми…
— А мы и поживем, Панюха! Сами не сможем поверить, что было, как сейчас.
Васино лицо стало вдруг задумчивым и строгим.
— И нас с тобой тогда знаешь как уважать будут! Ведь мы откроем людям дорогу в золотой век. За это нас, может быть, и через тысячу лет не забудут.
— Забудут или мет, бабушка надвое сказала. А доживем ли мы до той жизни, вот что хотелось бы знать…
Петя Кирюшкин требовательно глядел на Васю, как будто от него и впрямь зависело, доживут они или нет.
— Доживем! Я, может быть, не доживу или ты. Каждого из нас завтра могут застрелить, запороть нагайками, сгноить в тюрьме. Не это важно. Все вместе мы обязательно доживем. Люди доживут, а люди — это мы все вместе.
Они лежали на лесной полянке в густой высокой траве. Тяжелый шмель, охватив короткими лапками мохнатый шар красного клевера, деловито сосал сладкий сок; рыжий муравей карабкался по крепкому стеблю травы, и стебель в сравнении с ним казался бесконечно высоким; стрекозы метались над лугом, треща стеклянными крыльями, а над всем этим стояло спокойное и глубокое, как вечность, небо. Вася глядел в него и думал, что жизнь под таким небом должна быть мирной, прекрасной и мудрой. Должна быть и обязательно будет.
— Колька Масленый вчера устроил представление около «Марьиной рощи». Зойку Швабру изувечил, всю спину ей ножом исковырял. Потом на себе одежду порвал и завалился в канаву в чем мать родила. Еле выволокли его оттуда, — сообщил вдруг Гриша Иванов.
— Этот, как напьется, всегда чудит, — отозвался Петя Кирюшкин. — Колька Масленый известная фигура, да и Швабра ему под пару.
— Вот-вот… А сколько таких фигур у нас ходит за Нарвской? — В голосе Гриши зазвучали ехидные ноты. — Что же, и они в золотом веке будут жить?
— И они тоже!
Вася вскочил. Шмель на головке клевера и муравей на тонкой травинке сразу исчезли из поля его зрения. Петя Кирюшкин пришел на помощь другу. Он любил иногда поспорить с ним, раззадорить Васю, но, в общем, они стояли за одно.
— Зойка-то не всегда Шваброй была. Я ее девчонкой помню. Неплохая ведь девчонка росла. Да и Масленый тоже пьянчугой не родился. Была бы жизнь другая, и они бы такими не стали…
— Мы и за них боремся — за Зойку, за Масленого, — сказал Вася. — Если хочешь знать, не меньше, чем за себя самих. Петя прав, дай им человеческую жизнь, и они, может, лучше нас станут. Революция не только чистеньким нужна.
Он крепко держал Гришу Иванова за рукав.
— Да отпусти ты, — рассмеялся тот, — рубаху порвешь. А Кольку Масленого вы, между прочим, зря теленком рисуете. Это же тип такой… Вот явится он в золотой век, тогда станете искать городового, чтобы его в участок тащить.
— Нет, брат, не станем. — Теперь и Вася рассмеялся. — Городовых тогда, к твоему сведению, не будет. И полицейских участков тоже. Ну, а разыщется какой-нибудь хулиган, его прохожие за руки схватят, тысячи людей. Против тысяч любой отпетый головорез бессилен. Люди на него как на больного, как на идиота смотреть будут — в больницу поместят. Или другую управу найдут. Но я думаю, таких, как Колька, тогда всё же не окажется. Дружно и чисто жить станут везде.
— Как ангелы в раю…
— Еще красивей! Ангелов и рай люди придумали, мечту в них свою вложили. Но мечта у них была куцая. Поповский рай заселен бездельниками, а бездельем можно только того соблазнить, кто задавлен каторжным трудом. Свободному человеку труд будет в радость. И никакой ему бог не понадобится, а он сам будет могущественнее и выше бога.
— Интересно слушать тебя, Вася. Красиво ты думаешь о людях и будущей жизни, — задумчиво сказала Паня.
Вася смущенно посмотрел на нее:
— Уж не знаю, красиво или нет, но я уверен, что так будет… Ну ладно, глядите, ребята, земляника тут какая! Грех оставлять ее в траве.
— Наберем, это недолго. И Паяю угостим, — отозвался Петя Кирюшкин. — Самой отборной ягодой. Елисеев такой не торгует, хоть он и поставщик императорского двора.
И они стали собирать ягоды. Земляника была в самом деле чудесная. Они бродили по лесу, пели песни и снова заводили разговор о далеком будущем, которое им казалось близким в тот день, и о своем сегодняшнем, о том, что их волновало постоянно.
Нет, что ни говори, а день действительно был хорош. И думая об этом, Вася улыбался, стоя перед матерью во дворе их дома.
— Не сердитесь, маманя, в другой раз больше наловлю. А славно было сегодня на заливе.
Мать не успела ответить, их окликнули с улицы, и было в этом оклике что-то будоражащее, тревожное.
Вася увидел соседа Петра Степановича. Пожилой, всегда степенный человек, он шел к их дому какой-то прыгающей торопливой походкой.
— Эх, Васька, отец-то где?! — крикнул он и с трудом перевел дух. — Вы тут не знаете ничего? Мобилизация объявлена. Война!