Утром мы встали рано. Мама собиралась в свою комендатуру. Туда она ходила в красивых вещах, не то что в аптеку. Было холодно, но она все равно надела шляпу, а не теплый платок. И туфли с застежками.
Пока она собиралась, бабушка хмыкала и вообще издавала разные неодобрительные звуки. А когда увидела шляпу, сказала:
— Ишь, начепурилась! Для кого так стараешься?
Мама ответила:
— Для себя.
Я подошел к окну, чтобы еще раз посмотреть на маму, какая она красивая. И увидел, что внизу стоит немец. И когда она вышла, он улыбнулся и отдал честь. И они вышли со двора вместе.
Я и не заметил, что за мной стоит бабушка.
— Что творится на свете! — вздохнула она.
— А что творится? — спросил я.
Она не ответила, а прижала мою голову к мягкому теплому животу. И я стоял, пока в животе у нее не заурчало.
— Что встал-то? — сердито сказала бабушка, вытирая глаза. — Собираться давай.
И стала меня напехтеривать. Напехтеривать — это тоже бабушкино слово. Это значит надевать все теплые вещи подряд, чтобы не замерзнуть, потому что не май месяц. Она еще хотела мне мамин платок повязать как маленькому, — на голову и крест-накрест, но пришел Иван Ильич и заступился за меня.
И правда было холодно. Конечно, зима на носу, сказал Иван Ильич. Иногда ветер задувал так, что в лицо летела морозная пыль. Зато было сухо. Город был тихий. На больших домах висели немецкие флаги с крестом. Концы креста загибались. Иван Ильич сказал, что это главный фашистский знак. А что он означает, если он знак? Вот у нас пятиконечная красная звезда. Это значит, что она светит на пять концов света: Европу, Азию, Америку и еще какие-то. А красная, потому что за советскую власть рабочие и красноармейцы пролили много крови. Иван Ильич объяснил, что фашистский крест называется свастикой, а что он означает, он не знает. Вроде бы его даже не фашисты придумали, а просто взяли и присвоили.
Флаг со свастикой висел и на нашей школе. Школу охраняли солдаты. У входа в школу стояла машина с красным крестом — обычным, как у скорой помощи. А на пороге разговаривали два человека в белых халатах. Я и сам догадался, что здесь теперь немецкая больница, по-военному — госпиталь.
От школы мы спустились к Советской площади. Вообще-то все называют ее Торговой, как до революции. Но нас за это учительница ругает. И правильно: на ней никто давно не торгует. Для торговли магазины есть. И рынок. По-моему, это самое красивое место в городе. Рядом с площадью сквер и парк культуры. Мы по воскресеньям здесь часто гуляли с мамой. В парке продают газировку и мороженое. То есть продавали до войны. И там парашютная вышка. Старшие ребята все с нее прыгали.
Но больше всего я люблю, когда мама в тире стреляет. Дядька, который там сидит, когда маму увидит, всегда пугается. Говорит: «Опять разорять меня пришли?» Потому что мама лучше всех стреляет и всегда какой-нибудь приз выигрывает. У нее даже значок есть — «Ворошиловский стрелок». Ворошиловский — значит меткий. Она раньше чемпионкой по стрельбе была. И у меня есть ее фотография из газеты, где она с винтовкой и улыбается.
А вечером в парке и на площади горят фонари. Я как раз посмотрел на фонари, когда мы вышли на площадь. На одном фонаре почему-то висели какие-то мешки. Я показал Ивану Ильичу, и он тоже удивился. А когда мы подошли ближе, он сказал:
— Давай-ка на другую сторону перейдем.
Но я уже понял, что это не мешки, а люди. Когда ветер дул сильнее, они чуть покачивались.
— Не смотри, — велел Иван Ильич.
Но я, конечно, смотрел. Лица у повешенных были… Вот если ты решил пошутить — скорчить самую страшную рожу, а в этот момент раз — и умер. И поэтому страшнее в два раза — оттого, что лицо страшное, и оттого, что оно уже никогда-никогда не станет обычным, что ты никогда-никогда не рассмеешься над своей шуткой, а таким и останешься навсегда. На груди у них висели картонки с надписью «Партизан». Значит, они боролись с фашистами. Может быть, они успели убить много фашистов. Но их поймали и повесили. А почему не расстреляли?
— Расстрел — это почетная казнь, — объяснил Иван Ильич. — А повешение — позорная. Видишь, их еще и висеть оставили, чтобы все видели. Чтобы другие боялись выступать против новых порядков. Подожди.
Иван Ильич остановился, перекрестился и поклонился повешенным. Снова перекрестился и стал шептать. Продолжая шевелить губами и креститься, он повернулся в сторону собора, стоявшего в парке культуры. Собор — это такая очень большая церковь. Собор правда огромный. Только там давно уже не молятся, а показывают кино. У нас очень много церквей. Их построили очень давно, когда все в бога верили. А теперь в бога верят только старые люди. Когда они все поумирают, церкви вовсе не будут никому нужны.
Иван Ильич еще пошептал, покрестился, мы пересекли площадь и стали спускаться к реке по Воробьевской улице. Иван Ильич тоже старый, как бабушка. И у него иконы висят. А все-таки странно, что он в бога верит. Потому что в бога верили неграмотные люди. Учительница говорила, что в бога верят от темноты и бедности. И богатые специально не учили людей грамоте, чтобы они в бога верили и были покорными. А теперь все ходят в школу и изучают науку. Наука доказала, что бога нет. Даже поговорка есть: «Наши летчики летали, бога в небе не видали». Но Иван Ильич не темный. У него дома вон сколько книг. И все толстые. Наверно, он верит не от темноты, а от старости.
— Что задумался, Николаш? — хлопнул меня по спине Иван Ильич.
И я спросил:
— А почему вы в бога верите?
— А, вот ты о чем. Просто верю, и все тут. Ты в футбол играть любишь?
— Да!
— А почему?
Тоже мне вопрос!
— Ну, интересно…
— А мне интересно в бога верить.
Ну, Иван Ильич. Нашел что сравнивать: бога с футболом! Футбол — вот он, был бы мяч, а можно и без мяча, консервной банкой…
— А я в бога не верю. Потому что бога нет! — брякнул я.
Иван Ильич остановился и в изумлении развел руки:
— Да ты что! А он, бедный, и не знает! Надо ему сказать.
Что он, смеется, что ли? Но Иван Ильич был серьезен.
— Как сказать?
— Ну как можно сказать… Словами.
Иван Ильич остановился, поднял голову к небу, перекрестился и опять зашевелил губами.
— Иван Ильич…
— Тс-с-с! Я слушаю, что он ответит.
Он постоял, потом кивнул головой, и пошел. Я за ним.
— Ответил?
— Конечно.
— Что?
— Сказал, что ты в него не веришь, а он в тебя верит.
— И все?
— И все. Послушай, Коля. Ты сказал, что не веришь в бога. Это неправильно. Ты веришь, что бога нет. А я верю, что бог есть. Выходит, мы с тобой верующие люди.
— А наука говорит, что бога нет.
Иван Ильич засмеялся:
— Тебя обманули. Ничего такого наука никогда не говорила.
— А Советская власть бога запретила.
Иван Ильич поморщился:
— Понимаешь, Коля. Можно посадить человека в комнату без окон и сказать, что солнца нет. Но ведь от того, что тебе темно, солнце никуда не делось, светит себе по-прежнему. Ладно. Не знаю, как у тебя сложится, но, может, когда-нибудь наш разговор вспомнишь.
Мы подошли к переброшенному через реку плавучему мосту. Ветер здесь был сильнее и холоднее.
Мост охраняли немцы. Вернее, охранял один. Остальные грелись у железной бочки. Он глянул на нас и махнул рукой: проходите.
— Да, — сказал Иван Ильич, — что-то у них пошло не по плану.
— Что не по плану? — спросил я.
— Видел, как они одеты? Форма-то не по сезону. На таком ветру, а уши голые. Видно, рассчитывали до зимы войну закончить. А не получается.
Я вспомнил Ваню Зайцева и лучи смерти.
— Иван Ильич, а вдруг наши придумают такое оружие, чтобы всех немцев сразу убить? И тогда война сразу закончится.
— А зачем всех немцев убивать?
— Они же фашисты!
— Ну, не все немцы фашисты. Ведь у нас тоже не все коммунисты, правильно? Ты же сам полицаев видел, так? Разные бывают обстоятельства. Вот мама твоя, например…
— Что мама?
— Да нет, ничего, — быстро проговорил Иван Ильич. — Я говорю, что, например, маме твоей всю семью кормить надо. И при советской власти, и при немецкой. Кушать-то при всех режимах хочется.
При чем тут мама? Тоже сравнил: мама и фашисты. Мама же в наших не стреляет! Я уже хотел обидеться, но Иван Ильич меня опередил:
— Извини, Коль. Пример, конечно, неудачный.
Еще как неудачный. То-то.
Мы перешли мост и свернули налево, к колхозным полям. Никаких овощей на них не было. Иван Ильич сказал, что не мы одни такие умные. Ничего, поднимемся наверх, может, народ туда еще не дошел. Мы стали подниматься по извилистой тропинке, и мне стало тепло.
— Не устал? — спросил Иван Ильич. — Давай передохнем. Посмотри, какая красота.
Это он говорил о городе. Он уступами спускался к реке, и отсюда был виден парк, и парашютная вышка, и большие дома, и маленькие домики, и игрушечный дым из труб, и церкви, церкви, церкви… Я никогда не думал, что у нас столько церквей.
Иван Ильич сказал:
— Представь себе, что храмов нет.
Я представил. Да, без них город был бы совсем другим, плоским и серым. Их, конечно, от темноты и неграмотности построили, но все равно они были красивыми. И я подумал: это ничего, что бога нет, а церкви пускай остаются. Они тоже могут пользу приносить. С колоколен можно звезды смотреть или с парашютом прыгать. И кино показывать, как в соборе.
Мы пошли дальше. По дороге нам встретилась старушка с козой. Она оказалась знакомой Ивана Ильича. Только почему-то называла его «батюшка» и «отец мой». Я удивился: Иван Ильич был старый, но не такой древний, как старушка.
— И-и, отец мой, — сказала она, — да еще когда все повытаскивали, даже гнили не осталось. А я тебе вот что скажу. Ты, батюшка, ступай за колхозную конюшню — знаешь? Так за конюшней перелесок с овражком будет, а за ним делянка, про нее никто и не знает, там, может, чего и промыслите.
Пока она говорила, коза сердито смотрела на меня, а потом сказала человеческим голосом: «Не-а!»
— Что «не»? — спросил я ее.
— Бе! — передразнила меня коза.
— Сама ты «бе»! — сказал я.
Тогда коза наклонила голову и показала мне рога.
— Ты не бойся, — сказала мне старушка. — Это она тебя почесать просит.
Я почесал между рогами. Коза закрыла глаза и засопела от удовольствия. Когда мы пошли, я оглянулся. Коза и бабушка смотрели нам вслед. Бабушка крестила нас, уходящих, а коза стояла просто так.
Спасибо старушке. Мы нашли эту «делянку». Ковыряться в мерзлой земле было трудно, но я нашел обломок лопаты. Мы накопали столько брюквы и морковки, сколько могли унести, и даже три кочана капусты срезали. Сверху она немного почернела от мороза, но в щи пойдет, сказал Иван Ильич. У него получился почти мешок, а у меня, конечно, меньше. Больше мы поднять не могли.
— Давай другим путем пойдем, — предложил Иван Ильич. — Сейчас до аэродрома, а там по большой дороге опять к мосту спустимся. Может, подвезет кто-нибудь.
Мы пошли, и сначала все было хорошо. Но потом мешок стал тяжелее. И неудобнее. Я перекладывал его с плеча на плечо, но он все равно бил по бокам и спине. Мне было жарко, а руки, наоборот, закоченели. Похоже, Ивану Ильичу было не легче. Сначала он разговаривал, а потом замолчал и стал кряхтеть. Мы шли и незаметно посматривали друг на друга. Я ждал, когда Иван Ильич скажет: «Давай передохнем». А Иван Ильич, наверно, ждал, когда я попрошусь передохнуть. Было тяжело, потому что было тяжело и потому что мы оба не хотели показать, что нам тяжело.
— Все, — наконец выдохнул Иван Ильич. — Перекурим.
Я с удивлением посмотрел на него. Я же не курю. И ни разу не видел, что Иван Ильич курит. Оказалось, что так называется короткий отдых.
— До аэродрома недолго осталось, — сказал Иван Ильич. — А там все время вниз. Все-таки полегче.
Ага, подумал я, а после моста — все время вверх по Воробьевской.
На самом деле аэродром — это большое поле и несколько домиков. Я был здесь несколько раз и смотрел, как взлетают и садятся самолеты. Это были обычные самолеты, не военные. Но мне все равно интересно, потому что я хочу стать военным летчиком. Когда началась война, я ждал, когда по небу полетят наши самолеты бомбить немцев. Но почему-то летали только немецкие. И я думал, что увижу на нашем аэродроме немецкие самолеты. Было бы здорово их взорвать или поджечь. Нет, поджечь трудно, они железные. Если бы наши были недалеко, я пришел бы к ним и сказал красному командиру: пусть он даст мне боевое задание взорвать самолеты. Я маленький, на меня немцы не подумают. Вот шел бы так же с мешком, будто с морковкой, а на самом деле со взрывчаткой, и немцы бы на меня даже проверять не стали. И маленький к тому же везде пролезет, куда взрослый не сможет.
Никаких самолетов на аэродроме не было. Зато была колючая проволока, а за проволокой — много людей. Их охраняли немцы с собаками и автоматами. Немцев было мало, а тех, за проволокой, много. Они сидели прямо на земле. Не у самой проволоки, а метрах в десяти. Они сидели и смотрели на нас.
— Кто это? — спросил я Ивана Ильича.
— Наши. Пленные. Военнопленные, — зачем-то добавил он.
И только тогда я заметил, что на них были шинели, пилотки, но на военных они были совсем не похожи. Военные — ведь они опрятные, во всем чистом, сапоги начищены. И они все такие физкультурники! А у этих все было грязное, замызганное, шинели без ремней, пилотки натянуты на уши, сапоги грязные, а у некоторых и сапог не было, а какие-то ботинки не ботинки, не поймешь, а сверху намотаны тряпки… Разве наши красноармейцы такие? Нет, красноармейцы в плен не сдаются, сдаются трусы только и предатели! А в нашей армии не может быть столько трусов и предателей! Я ненавижу трусов и предателей! То есть я знал, что должен их ненавидеть. А эти были жалкие! Мне было страшно и стыдно на них смотреть.
Мы шли совсем рядом, а они смотрели и молчали. Они были разные, а глаза у всех одинаковые. Не знаю, как сказать… Будто люди еще жили, а глаза уже умерли.
— Папаша! Сынок! Хлебушка не будет? Третий день уже… Помираем мы.
Кто-то говорил тихо, я посмотрел, но не увидел, кто.
Я остановился и полез в карман. У меня были два сухаря, которые дал Иван Ильич.
— Пойдем, пойдем… — потянул он меня за рукав.
Снова раздался голос:
— Бросай, сынок, бросай потихоньку!
Я бросил сухари, и они упали как раз посередине, между людьми и проволокой… Что-то в толпе зашевелилось, но никто не двинулся с места.
И тут же я услышал:
— Хальт!
Надо мной стоял немец с длинным лицом. Недалеко, в круге из мешков, сидел еще один, с пулеметом.
Длиннолицый немец дернул дулом автомата. Иван Ильич поставил мешок и поднял руки. Я тоже. И подумал: я тоже в плен сдаюсь. Немец велел нам отойти и залез в мешки. Потом распрямился и улыбнулся нам. Зубы у него тоже были длинные и желтые. Он крикнул другому немцу что-то смешное, и тот захохотал.
Этот, с длинным лицом, взял мой мешок и, улыбаясь, стал перекидывать овощи через проволоку.
— Эй, рус, эссен, эссен! — и он показывал руками: давайте, берите!
Пять или шесть человек встали и нерешительно пошли к проволоке. И как только первый поднял грязную брюкву и поднес ко рту, сразу побежали другие. И тут же рванула пулеметная очередь. Бежавшие попадали на землю и на четвереньках поползли назад.
Немцы смеялись.
А тот, первый, будто ничего и не слышал. Он, задыхаясь, быстро-быстро грыз мерзлый плод. Я только запомнил, что он был без пилотки и с красными ушами.
— Что ж вы делаете, гады! — привстав, крикнул кто-то из пленных. И тут же сел, будто нырнул.
Раздалась еще одна короткая очередь. Солдата с брюквой толкнуло, и он упал. Встал, побежал назад и снова упал.
— Убили, убили! — кричал он тонким голосом. Несколько раз он перевернулся с боку на бок, а потом стал вздрагивать, повторяя одно и то же:
— Уби-и-ли, уби-и-ли…
Немец с автоматом открыл калитку и не спеша подошел к нему. Потом отступил на шаг и выстрелил.
Солдат перестал двигаться. Оттуда, где была его голова, поднимался пар. Немец вернулся, на этот раз он не улыбался. Показал: идите. Иван Ильич взялся за мешок и вопросительно посмотрел на немца. Тот кивнул.
Мы долго шли молча, пока позади не застучали колеса. Мы сошли с дороги. Ехала длинная телега. Лошадью правил какой-то старый, а может, и не старый, а просто бородатый дядька. Телега была нагружена кое-как уложенными мертвецами. Почти все были босые. Некоторые закоченели, и руки торчали из телеги, как руки отличников в классе.
Дядька подмигнул:
— Подсаживать не предлагаю, извиняйте. Больно груз веселый.
— Откуда? — спросил Иван Ильич.
— Оттуда, — мотнул головой в сторону аэродрома возница. — Каждый день с таким товаром.
— Расстрелянные? — спросил Иван Ильич.
Дядька усмехнулся:
— Зачем порох жечь? Сами. Доходяги.
Иван Ильич остановился, начал креститься и шептать. Телега тоже остановилась. Когда он снова взялся за мешок, дядька спросил:
— Думаешь, услышит?
Иван Ильич ответил:
— Я не думаю, я знаю.
— Ну-ну, — улыбнулся дядька. — Видать, тебе одному такое счастье. А я сомневаюсь. Ну ладно, мне туда.
Он свернул на короткую дорогу, в конце которой виднелись кучи земли и копошились люди с лопатами.
На переправе нас остановил тот же часовой, покопался в мешках, отобрал штук пятнадцать-двадцать морковок и велел проходить.