Бабушка во дворе вешала белье.
— Вот и добытчики наши, — сказала она. — Носы не отморозили? Поднимайтесь, чайку закипятим. А к тебе, Иван Ильич, приходили.
— Кто? — спросил он. Мне показалось, что он даже испугался.
— Да не боись. Из управы какой-то. Бумагу принес. Стучал-стучал, никто не отозвался. Я уж побыстрее выскочила, так он мне бумагу отдал.
Иван Ильич выдохнул:
— Фу-у…
Бабушка тут же ответила:
— Я другое слово сказала, когда он ушел.
— Все озоруешь, Петровна, — покачал головой Иван Ильич.
— Жизнь озорная, не соскучишься, — сказала бабушка. — Ну пошли, что ли.
Что-то было не так. И разговор этот, и еще что-то. Перед дверью я обернулся и увидел, что было не так. На бельевой веревке между моими вещами висели чулки и штанишки. Обычные чулки и штанишки, какие девочки зимой носят.
Иван Ильич пробежал бумагу глазами и сказал:
— Гм.
И начал читать снова.
— Ну, чего там? — спросила бабушка.
Иван Ильич сложил бумагу и засунул в карман.
— Петровна, — сказал он. — Ты умеешь хранить тайны?
Бабушка обиделась:
— Ты давай без этого вот. Ну, умею.
— Так вот, Петровна. Никакой тайны там нет. Приказано Никольский храм открыть.
Бабушка схватилась за грудь:
— Ах ты, господи! Да что ж творится-то! Наши, значит, так, а эти черти так, значит? И что же, пойдешь?
— Черта не поминай. Пойду, конечно. Слушай, не в службу, а в дружбу. Ты платье не посмотришь, подрясник, рясу там? Столько лет лежали, может, где подштопать надо…
Бабушка встрепенулась:
— О чем речь, неси давай!
Иван Ильич ушел, а бабушка рассказала, что он, оказывается, священник. Ну, поп. И он работал («служил», — строго поправила меня бабушка) в Никольском храме, пока его не закрыли. А теперь храм снова открывается. Вот почему он крестится и молится то и дело.
Иван Ильич вернулся с черной поповской одеждой, и они с бабушкой начали ее рассматривать. Я накинул пальто.
— Ты куда? — не поднимая головы, спросила бабушка.
— В уборную.
Я спустился вниз и у двери Ивана Ильича снова вспомнил и про мамин с бабушкой разговор про какого-то ребенка, и про еду, которую носила мама.
За дверью было тихо. Я чуть нажал, и она отворилась.
В комнате было пусто. А из той, дальней, послышался шорох. Кошки у Ивана Ильича нет. Окна здесь маленькие и почти у земли. Поэтому в квартире Ивана Ильича всегда сумерки, если свет не горит. И все-таки в другой комнате что-то светилось. Я снял валенки и на цыпочках прошел туда.
И вздрогнул. На меня смотрела женщина с огромными — я таких никогда не видел — глазами. Я не сразу сообразил, что это икона, освещенная маленьким красным огоньком. Там были и другие, но эта была видна лучше.
— Кто это? — спросила она. Голос был слабый, дрожащий.
У меня сердце заколотилось. Да нет! Она не может говорить! И все-таки я почему-то ответил:
— Я.
— Коль, это ты?
Голос шел не от иконы, а от маленького стола под окном. Глаза уже привыкли, и я увидел, кто сидит за столом.
За столом сидела Сонька. Я ждал чего угодно, только не этого.
— Ты что здесь делаешь?
— Уроки.
— Какие уроки? Школы же нет!
— Мама сказала делать уроки. Я делаю. Чтобы не отстать.
Правда, на столе были учебники и тетрадки. Что за ерунда! Я не про уроки спрашивал, про другое!
— А почему ты раньше не пришел? — спросила Сонька.
— Я не знал, что ты здесь.
Она удивилась:
— Тебе не говорили?
— Нет. Я случайно зашел. Ну, не случайно. Я догадывался, что кто-то есть, а потом… А ты Ивану Ильичу кто?
— Никто. Меня мама сюда привела. К твоей маме. Чтобы я здесь побыла, пока ее нет.
— А ты почему не пришла?
— Мне нельзя. Ты же ничего не знаешь… Мама теперь в другом месте живет. Она не хотела меня брать, боялась, вот и…
Я спросил:
— А где она живет-то?
Соня вздохнула и сказала:
— Я не знаю… Всем евреям велели где-то в одном месте жить.
Только тут до меня дошло. В приказе, что я тогда на Театральной читал, про это было! Про дом или квартал, где все они будут жить.
— А ты тоже еврей?
— Нет, — сказала Сонька. — Я не еврей. Я еврейка. Жидовка. Они, немцы эти, нас так называют. Противное слово, да?
— Ага. Я сразу про Ваньку Зайцева вспомнил…
Соня улыбнулась.
— Помнишь, как вы с ним из-за карандаша подрались…
Я хотел рассказать Соне, что карандаш у меня и вообще про Ваньку, какой он теперь стал, но не успел.
Заскрипела дверь. Потом послышался голос Ивана Ильича:
— Соня! Ты одна?
Соня посмотрела на меня и ответила:
— Нет, мы с Колей.
Вошел Иван Ильич, посмотрел на нас и сказал:
— Ах, я старый осел. Дверь не закрыл. Ладно, все равно рано или поздно… Не иголка. Коля, ты давай к себе, а то там бабушка уже с ума сходит. Нет, подожди, послушай сначала.
И он рассказал, почему Соня здесь, с нами, а не с мамой. Фашисты ненавидят евреев и хотят сделать им хуже. «Понимаешь?» — спросил Иван Ильич. Поэтому согнали всех евреев в одно место. Что дальше с ними будет, неизвестно. Сонина мама сказала, что ее дочь уехала к родственникам и она одна. А сама привела Соню к маме, потому что очень ей доверяет. Мама взяла Соню, но она не может жить с нами, потому что немец. Если узнают, что Соня здесь, то всем будет плохо. И тогда мама попросила Ивана Ильича. «Я один, мне терять нечего», — сказал Иван Ильич. Он хорошо, как взрослому, мне все объяснил. Но мне было обидно: почему мне ничего раньше не сказали.
— Ну, — развел руками Иван Ильич, — это уже не ко мне. Твои мама с бабушкой так решили. Я тут не судья.
Потом мы с Иваном Ильичом поднялись к нам. Мама уже пришла. И все снова стали мне объяснять, что никто не должен знать про Соню, что будет беда, если кто-то узнает, что я, раз уж такое дело, могу приходить к Соне, но не шуметь, не смеяться, чтобы никто ничего не услышал, что никому не поздоровится, если вдруг что-то такое, — в общем, я только и делал, что кивал и говорил, что я давно все понял и обещаю, что все буду делать, как мне сказали.
Мне очень хотелось рассказать маме, что мы видели сегодня, когда ходили на поля. И чувствовал, что рассказывать не надо. Пусть Иван Ильич расскажет, если захочет. Но Иван Ильич ничего рассказывать не стал и ушел. А мама сказала, что у нее болит голова, и прилегла. Я хотел уйти к Ивану Ильичу и даже приоткрыл дверь. Но передумал: все-таки неудобно, сам обещал, что лишний раз заходить не буду. Я нерешительно стоял у двери, а бабушка и мама, наверно, решили, что я вышел.
— Сама не своя приходишь. Это все твоя комендатура, — сказала бабушка, сидя за машинкой.
— Я знаю, — ответила мама.
— Да мыслимое ли дело — немцу служить? — вздохнула бабушка.
Я навострил уши. Какому немцу?
— Там, поди, у них порядок, — продолжала бабушка.
— Порядок, — тихо сказала мама. — Там такой порядок, хоть в петлю лезь.
— Зачем шла?
— Я уже говорила, зачем.
Они помолчали.
Потом бабушка заговорила вполголоса, но очень быстро:
— Да уж прокормились бы как-нибудь! Ты сама-то посуди: вот придут наши, это что же будет? Семьей не отговоришься, влепят — мама не горюй. Ладно, я старая, а Кольке как? Жизнь-то не одной себе — ему искалечишь. Ему ж тебя на каждом углу припомнят. А Володя? Ведь что там подумают-то? Подумают: раз жена такая, то не зря мы тебя. И добавят. А то и похуже, не дай бог. Вот уйдут они, немцы-то проклятые, уйдут ведь все равно когда-нибудь, а ты? Ты куда? С ними, что ли, собралась? Не понимаю я тебя, Марья! Ты же русская, ведь русская же. Кто в полицаях-то? Шваль подзаборная да бандиты. И ты с ними вровень встала. Как потом людям в глаза смотреть? Или ты с ними собралась? Думаешь, ты нужна кому? Я ж не слепая, вижу, как этот наш долговязый на тебя смотрит, как утром тебя дожидается, как вы шерочкой-машерочкой на службу идете. Говорю тебе, Марья: опомнись!.. Сыном моим заклинаю!
Она продолжала говорить, но я уже ничего не слышал. В животе у меня похолодело, а голове, наоборот, стало жарко. Как же так? Как же? Ведь это моя мама! Самая красивая, самая умная… А я-то, дурак, думал, что «комендатура» — это вроде аптеки. Просто работа, только другая. А это фашистская комендатура. Мама фашистам служит. Про папу она говорила: «Это ошибка». А если она такая, то и папа такой был? И никакой ошибки нет? Папа — враг, и мама — враг? А я тогда кто? А если Валя узнает? Ведь это…
Я услышал, как мама сказала очень спокойным голосом:
— Полина Петровна. Я хочу вам только одно сказать. Стыдиться мне нечего.
А потом шаги.
Я успел отскочить.
Мама спустилась вниз, открыла входную дверь. Я тихо пошел за ней.
Дверь была открыта. Мама стояла в проеме, высокая и прямая.
Я сказал:
— Мама. Ты немцам служишь? Знаешь, кто немцам служит?
Она наконец повернулась. Лицо у нее было мокрое.
— И ты еще… — сказала она.
— Нет! — закричал я. — Это ты! Ты! Ты родину предала! Ты нас всех предала! Ты…
И тогда мама меня ударила.
Мама ударила меня.
Меня ударила мама.
Ладонью по щеке. Не больно. Мне никогда не было так больно.
Я услышал свой голос:
— Ненавижу тебя!
Я побежал наверх, сунул ноги в валенки, схватил пальто и шапку. Что-то кричала бабушка мне вслед, внизу рядом с мамой стоял Иван Ильич, он тоже начал мне что-то говорить и протянул руку. Я увернулся и выскочил на улицу.