Дело не моего ума

Бабушка свистела. Носом. Было еще темно. И что-то постукивало внизу. Тихо-тихо. Потом зашелестело, и появилось белое пятно. Это мама встала. Она умеет вставать неслышно.

— Мама…

— Ничего-ничего. Спи…

Бесшумно отворилась дверь, а вообще-то она всегда скрипит, и белое пятно исчезло. Внизу что-то происходило: тихие шаги, тихие голоса, снова тихий стук, снова тихие голоса. Это было долго. Я устал прислушиваться и снова заснул.

Проснулся я от новых шагов. Они не были загадочными, потому что звучали по-настоящему, тяжело, а окно из черного стало серым. Это тоже было нормально, потому что наступило утро. Я догадался, что это немец топает в своих тяжелых сапогах.

Уютно пахло печкой. Я встал и пошел на кухню. Мама и бабушка разговаривали о чем-то секретном от меня. Они умеют так изменять голоса, что ничего не поймешь. Особенно бабушку. «Бу-бу-бу», — говорила бабушка. Мама отвечала: «Ла-ла-ла».

Я остановился у приоткрытой двери.

— Ушел, — сказала бабушка более ясным голосом.

Это, наверно, о немце, догадался я.

— Мария, ты о нас подумала головой своей образованной? — заговорила бабушка погромче. — Обо мне, об Ильиче, а главное — о ребенке. Что с нами будет, если кто узнает? И ладно бы, постояльца не было! Он что, слепой-глухой, что ли? Он же своим длинным носом мигом все пронюхает!

— Она тоже ребенок, — спокойно отвечала мама.

— Твой, что ли? Ты приказ этот про них читала? Что за это бывает, знаешь?

— Читала, знаю, — сказала мама. — Ребенок не мой. И не Ивана Ильича. Мама, а вы бы как поступили на моем месте? А как Володя бы поступил?

— Володя… — сказала бабушка другим голосом. — Да Володька-то наш без креста святой. Оба вы будто не на земле живете…

И она всхлипнула.

Я вошел в кухню. Мама и бабушка плакали обнявшись. Бабушка подняла заплаканное лицо:

— И этот такой же растет!

Они опять поплакал. Потом бабушка высморкалась и озабоченно спросила:

— Кормить-то чем всю ораву будем? Чай, не мирное время. Раньше-то под зиму сколько заказов у меня на шитье и вязание было. А нынче…

Она не договорила. Внизу затарахтел мотор. Бабушка, которая все время жаловалась на старость, оказалась у окна быстрее меня. Взглянула вниз и охнула.

Во дворе стоял мотоцикл с коляской. В дверь уже стучали.

Бабушка закрестилась.

— Спаси и помилуй, спаси и помилуй, спаси и помилуй… Чуяло мое сердце, донесли люди добрые… Спаси и помилуй, спаси…

Мама дрожащими руками поставила чашку на стол, коротко сказала мне:

— Пей.

И пошла открывать.

Мы с бабушкой стояли у окна.

— Хоть одеться-то дадут? Ведь так и поведут, в исподнем. Господи, твоя воля, помилуй нас, грешных.

Хлопнула дверь, солдат сел на мотоцикл и уехал.

— Слава тебе, господи! Пронесло, — вздохнула бабушка. Вошла мама с бумагой в руке.

— Велено явиться к 10 часам в комендатуру, — сказала она.

И мы взглянули на часы. Было девять.

— Зачем? — опять забеспокоилась бабушка.

— Не знаю, — сказала мама.

— А вдруг из-за… — и бабушка указала подбородком на что-то внизу.

— Я бы тогда здесь не стояла, — ответила мама. — Все, я собираться, а ты ешь.

Она поставила тарелку с вареной картофелиной и кусочком хлеба. Это уже мне. Я заметил, что картошка в кастрюльке еще осталась. Разве они еще не ели?

— Мам? — сказал я. — А вы о каком ребенке говорили?

— Вот, — сказала бабушка. — Я этого и боюсь… Не твоего ума дело, о чем старшие говорят!

Мама села. Значит, разговор будет серьезный. Но он получился коротким.

Мама произносила слова раздельно. Точь-в-точь как Ольга Яковлевна, когда злится, но сдерживается.

— Коля. Ни о каком. Ребенке. Мы. Не говорили. Это раз. Все. Что. Говорится. Дома. Должно. Оставаться. Дома. Это два. Понял?

— Понял, — сказал я.

И мама пошла одеваться. Я жевал картофелину и запивал чуть забеленной молоком водой.

Мама вошла одетая, выложила в тарелку оставшуюся картошку и пошла вниз.

— Зачем она картошку понесла? — спросил я бабушку.

— Ивану Ильичу.

— Зачем?

— Зачем-зачем! — рассердилась бабушка. — Вот заладил. Заболел человек! Продукты кончились. Закрой рот и ешь!

— Я не могу есть закрытым ртом.

«Врешь ты, бабушка, — думал я. — Не мог же он за день все сухари и мед съесть!» Но лучше было молчать. И я молчал. Бабушка села за машинку, но каждые пять минут подбегала к окну. Мне стало скучно.

— Бабушка, я погулять пойду.

— Никаких погулять! Сиди, жди мать.

— Мне скучно.

— Книжку возьми, почитай.

— Мои книжки там остались, в моей комнате.

Бабушка задумалась. Потом сказала:

— Ну, сходи, что ли. Только не трогать там ничего! Возьми книгу и назад.

Моя комната стала совсем не моей, хотя в ней почти ничего не изменилось. Просто мой диванчик стал бабушкиным, а сюда переехала мамина кровать. Она была двуспальной. И еще шкафчик, упавший на бабушку. И все равно комната казалась чужой. И в ней прочно обосновался чужой запах. Пахло чем-то, чем никогда не пахнут женщины: сапогами, табаком, железом, какой-то смазкой и чем-то очень знакомым и забытым. На столе стояла фотография в кожаной рамке-книжке: двое мужчин, две женщины и двое детей, мальчик моего возраста и маленькая девочка. Одна женщина была как моя мама, а другая старше. Дети и женщины сидели, девочка была на коленях у молодой. Мужчины стояли, и один из них — я узнал его, — чуть наклонившись и улыбаясь, обнимал женщин за плечи. Он был в белой рубашке, и прическа другая, и вообще моложе, но я его узнал. Это был наш немец. Я взял «Робинзона Крузо» и «Судьбу барабанщика» и вышел. И сам удивился, почему это я назвал нашего немца «нашим». Какой он наш?

Пришла мама, и бабушка опять стала креститься, а потом спросила: «Ну?» И мама сказала:

— С завтрашнего дня я иду работать.

— Аптека открывается? — обрадовалась бабушка.

Мама покачала головой:

— Нет. В комендатуре.

— Какой комендатуре?

Мама сказала:

— У нас одна комендатура.

Бабушка почему-то испугалась:

— Господь с тобой, Марья! Чего творишь-то? Ты в своем уме?

Мама очень спокойно ответила:

— Я все понимаю. Во-первых, отказаться было нельзя. Во-вторых, надо на что-то жить. Мама, я обо всем подумала и все решила.

— И даже меня не спросила. Так, — сказала бабушка, — вы все смерти моей хотите.

— Мы не хотим! — вмешался я.

— Хотите-хотите, — твердым голосом произнесла бабушка. — Я старая, никому не нужная, только и ждете, когда помру. Ну и спасибочки вам. Как вы пожелаете, так и сделаю. Надоела — ладно, помру. Радуйтесь.

Бабушка легла на кровать и стала умирать. Умирала она минут пять. Потом она стала жалобным слабым голосом говорить, в чем ее надо хоронить, кого позвать на поминки и за сколько продать ее швейную машинку. «Чтоб и духу моего в этом доме не осталось!» — мстительно добавила она. Голос ее окреп, и она стала давать маме указания по хозяйству. Потом она сказала, что ничего-то без нее мы сделать не можем, что мы безрукие, что она все в дом, а мы из дома, что мы в грязи без ее пригляда зарастем, что мама все делает не так и опять не ту кастрюлю взяла, учишь-учишь нас, а все без толку… На этом месте она махнула рукой, бросила умирать и встала.

— Дай-ка я сама сделаю, — сказала она маме, которая зашивала распоровшуюся перчатку.

Мама улыбнулась, обняла и поцеловала бабушку.

— А что, — спросила бабушка, — кроме тебя, никого не нашлось?

Мама ответила:

— Ко мне доверия больше.

— Это почему же?

— Из-за Володи… — тихо сказала мама.

Бабушка промолчала.

А мама велела мне одеваться, чтобы я помог донести ей до рынка вещи, которые она хотела обменять на продукты.

Загрузка...