С утра, пока мы спали, Иван Ильич сбегал в храм и вернулся. Они сидели с бабушкой за столом, тихо-тихо о чем-то говорили и вздрагивали при каждом звуке. Мне почему-то было холодно, ломило тело, хотелось нырнуть обратно в постель, свернуться калачиком и лежать, лежать, лежать… День проходил как во сне. Мама почему-то пришла рано. Иван Ильич и бабушка шепотом стали говорить о Герде и Соне. Мама сказала:
— Он ее не видел.
— Как не видел? Вот же он стоял, вот она сидела… — изумилась бабушка.
— Я ему начала говорить о девочке-родственнице, а он сказал: я никого не видел. На этом разговор закончился.
— Ну хоть с этим слава богу, — выдохнул Иван Ильич.
В дверь сильно и коротко постучали.
Иван Ильич перекрестился. Соня сжалась. Бабушка издала какой-то странный звук, будто собиралась петь и прочищала горло.
— Я открою, — сказала мама.
Она быстро вернулась.
— Из управы приходили. В четыре часа всем жильцам быть на Торговой площади.
— Значит, не это? Не то самое? — спросила бабушка.
Мама ответила:
— Нет, не то. Вы сидите дома. На Торговую я пойду. С Колей.
— Ой, Марья, ребенок-то хворает будто…
— Мама, так надо. Это недолго.
На Советской стояли вооруженные немцы и всех подходивших людей сгоняли в толпу около Гостиного двора, ближе к фонарям, на которых мы с Иваном Ильичом видели повешенных партизан, когда ходили на тот берег.
— Опять кого-то?.. — сказал человек рядом.
— Да уж не на блины позвали, — ответили ему. — Не видишь, что ли?
На фонаре болталась пустая петля.
Мама двинулась вперед, и мы встали в первом ряду.
Под фонарем стоял табурет. Полицай возился с петлей, поднимал ее то выше, то ниже. Я сразу узнал его. Я увидел это узкое лицо с прозрачными глазами, вспомнил его, а потом вспомнил голос. Это он вчера гнался за мной. Я сначала испугался, что он узнает меня, но быстро успокоился. Он видел меня издалека и со спины. Мало ли здесь детей? Я оглянулся. Да, здесь были и другие мальчишки. Значит, сюда согнали людей на казнь. Кого-то будут вешать. Зачем меня мама взяла?
И я понял, зачем и кого.
Два полицая вывели человека со связанными за спиной руками. Я сначала обрадовался, что это не Валя. Но это был Валя. Я его не сразу узнал. У Вали красивое лицо, а сейчас оно было опухшее, с большим, как у клоуна, ртом, только не красным, а синим. Один глаз затек так сильно, что его почти не было видно. Этот страшный блин с черными, серыми, синими и какого-то мясного цвета пятнами покачивался, словно вот-вот упадет.
Ему надели петлю на шею и втащили на табурет. Валя бы упал, если бы его не поддерживали.
За фонарем были ступеньки — вход в Гостиный двор. На них поднялись немецкий офицер и русский в белом полушубке. Обоих я знал. Они были у нас, когда поселился Герд.
Офицер кивнул этому в полушубке. Тот стал громко читать по бумаге:
— Граждане жители нашего города и свободной России! Близок час полного освобождения от жидов и коммунистов! Доблестная немецкая армия уже на подступах к Москве. Солдаты уже видят башни древнего Кремля. Падение красной Москвы — дело ближайших дней. Сталинский режим в анги… в ангонии! Но еще находятся те, кто хочет продлить эту анг… агонию, кто пытается проводить большевицкую пропаганду. Новая, народная власть будет беспощадна к врагам великой Германии и новой России…
Офицер поморщился и что-то сказал полушубку. Тот засуетился, пробормотал несколько неразборчивых слов и с облегчением закончил:
— …привести в исполнение.
Узколицый полицай присел и крепко ухватился за ножки табуретки. Длинные руки вылезли из рукавов, и на запястье левой руки я увидел Валины часы. Я знал, что это они.
Я поднял глаза на Валю. Он смотрел на меня. Он увидел меня. Он кивнул мне. Мне показалось, что он улыбнулся. Этим страшным ртом, этими толстыми синими губами. И вздохнул. Как будто ему стало легче.
В тишине послышалась короткая, как выстрел, команда, и узколицый резко дернул табуретку на себя. Тело вытянулось, босые ноги побежали по воздуху, они почти доставали земли. Полицаи бросились к веревке и стали тянуть ее, а большие пальцы уже скребли брусчатку, мне казалось, что веревка вот-вот оборвется, и Валя бросится бежать, и мы все — все, кто здесь, — спасем, спрячем его, но веревка не оборвалась, тело дернулось еще два раза и обвисло, и Валино лицо из страшного, но живого стало страшным и мертвым.
Офицер махнул рукой, толпа начала расходиться.
— Жалко пацана-то…
— Жалко… Да было бы за что. За бумажки.
— Эти не шутят. А кто этот немец, который рядом с начальником управы-то стоял?
— Главное начальство у нас. Комендант. А про Москву, слышь чего. Сегодня, говорят, парад на Красной площади был. Значит, не все у него, у немца, гладко там.
— А ты откуда знаешь?
— Говорят.
— Кто говорит-то?
— Да Москва и говорит. По радио.
— Ты что, совсем сдурел? Радио не сдал? Смотри, узнает кто, будешь завтра на его месте болтаться…
Мы шли, и впереди бежала темнота, у меня болела голова, ноги и руки мерзли, а лицо стало горячим. Все, что я видел: дома, прохожих, лошадей, немецкие машины — дрожало и расплывалось. Я снял варежку и потрогал лицо. Оно было мокрым. Это из глаз текли слезы, а я и не заметил. Мама остановилась, посмотрела на меня и сказала:
— Давай присядем.
Она смахнула снег со скамейки, и мы сели.
Мама заговорила, ее слова доносились откуда-то издалека, то бежали быстро, то растягивались.
— Теперь ты все видел. Валя ничего не сказал. Ни про тебя, ни про Васю…
— И про Сережу…
— Сережи нет. Его тогда убили. Застрелили. А Валя тебя спас. И Герд. Он пошел тебя искать. Он сказал: «Глупый мальчик». Теперь ты понимаешь, что с тобой было бы, если бы не они?
— Да. И часы.
— Какие часы?
— Валины. Они у того. Который табуретку держал. Он вчера за мной гнался. А тут Герд…
И вдруг я оказался внутри большого, сильного, теплого маминого тела, и оно заговорило горячо и сильно:
— Мальчик мой, сыночек мой родненький, если бы с тобой это случилось, я бы ни минуточки, ни секундочки не прожила, ты слышишь? Ты только живи, ты только будь умницей, я никого не предавала, ты знай, ты потом поймешь, что так надо, я хочу, чтобы ты был всегда со мной, ты моя жизнь, ты моя радость, ты один у меня, и я у тебя одна, солнышко мое, цыпленок мой, ты знаешь, какой ты был, когда родился? Вот такусенький малюсенький и мокрый такой же, как сейчас…
Она плакала и смеялась, и смех шел из груди вместе со слезами.
— Ой, ты же совсем у меня слабенький стал. Ой, господи, дура я какая, зачем, ну зачем? Пойдем, светик мой, хочешь, на ручках понесу? Я сильная, я могу… Ну ладно, ладно…
Я очнулся в постели, надо мной кружили лица мамы, бабушки, Сони, Ивана Ильича, они все что-то говорили, но я не помню что. Потом на лоб легла большая сильная рука, и я знал, что это Герд.