5

Канава во дворе была полна дождевой воды. Кусок вывороченного асфальта, кривобоко лежавший на другом, когда Маша наступила на него, поехал, и нога у нее сорвалась. Евлампьев удержал ее, и она не упала, но нога по самую щиколотку ушла в воду, платье оказалось все в грязных брызгах, и пришлось возвращаться домой.

— Ну вот, теперь пути не будет, — совершенно расстроенным голосом проговорила Маша, когда они поднимались по лестнице. — Ну надо же!..

Евлампьев вспомнил свою историю со шляпой, и ему стало смешно.

— Чепуха какая,— сказал он вслух.— При чем здесь это?..

Возвращались не по его вине, он был в стороне как бы, и так вот, со стороны примета казалась смешной и нелепой: да мало ли по какой причине бывает нужно вернуться, какая уж тут связь. — Созвонились, договорились, все точно… что может произойти? Ну, давай через дорогу осторожней переходить,пошутил он.

— Ой, да ну тебя с твоими…Маша, не договорив, досадливо махнула рукой. — Договорились… мало ли что!

Евлампьев не стал отвечать ей, молча нашарил в кармане зазвякавшие ключи, достал их и, выделив нужный, приготовил его открывать дверь.

В груди у него была счастливая, ликующая уверенность, что все будет хорошо.

Жену Хваткова звали Людмилой, голос у нее по телефону был сильный, ясный, глубокий — голос человека незыблемых, твердых правил, уверенного в себе и уверенного в верности этих своих жизненных правил, говоря с нею, Евлампьев как-то невольно, вовсе того не желая, проникся к ней симпатией, и потом, когда обсуждали с Машей происшедший разговор, подумалось: дурит Хватков…

Утром нынче, как обычно, позвонила Елена, разговаривала с нею Маша и после, передавая Евлампьеву их беседу с Еленой, все возвращалась и возвращалась с довольной улыбкой к тому, как Елена буквально закричала, совершенно забывшись, что она на работе и в комнате за соседними столами сидят ее подчиненные: «Что, правда?! Действительно?! Прямо завтра?!» И еше она, придя уже в себя, все приговаривала: «Ну, вы просто молодцы, просто везенье вам какое-то. У нас с Саней, к кому только не обращались, — ну, ни намека!..» «Ага, ага, — слушал Евлампьев Машу и переспрашивал: — Ни намека, говорит?» Так сладостно, так блаженно было купаться в нежащей воде довольства собой.

Дома, пока Маша мыла ноги, переодевалась, искала, что обуть вместо босоножек, он ходил за нею всюду следом, пытался помочь, и все получалось не то: не нужна была его помощь.

— Ой, да ты шляпу свою не забудь, и все, хватит с тебя. Чтобы еще из-за шляпы не возвращаться, — отгоняя его от себя, сказала Маша.

Он засмеялся:

— Вечер уже, можно и без нее.

Засмеялся он оттого, что и в самом деле, войдя, не расставался со шляпой ни на минуту — так и ходил с нею, держа за ямки на тулье и прижимая к животу, по всей квартире.

Наконец они вновь спустились во двор и вновь пошли по танцующим под ногамн взломанным глыбам асфальта. Маша теперь ступала с такой осторожностью, будто двор их был вскрывшейся по весна рекой н она шла по растолченному льду.

Воздух был тяжелый, парной, в углублениях на тротуаре, как и в дворовой канаве, стояла, слюдяно блестя, вода, трещины на нем влажно чернели, будто залитые тушью, — грозы теперь случались каждый день, да не по одной, и последняя отсверкала, отгрохотала, отшумела недолгим быстрым ливнем часа полтора назад.

На перекрестке двое рабочих со стремянкой, стуча молотками, обновляли афишу кинотсатра. Евлампьев с Машей остановились и, заглядывая за спину рабочего, застившего фанерный лист с рекламой, прочитали название фильма. Фильм назывался «Вооружен и очень опасен».

— А? — спросил Евлампьев.— Детективчик какой-нибудь дешевенький. Сходим?

— Развлечься, да? — вопросом же ответила Маша. Но интонация у нее была согласия.

За прожитую вместе жизнь они и чувствовать научились одинаково, и сейчас, после того напряжения из-за похода к жене Хваткова, в котором был проведен весь нынешний день и которое уже близко было к разрешению, обоим хотелось какой-нибудь разрядки, хотелось расслабиться — и так, чтобы не думать ни о чем, ни о чем не говорить и вообще ничего не делать.

— Вот на девятнадцать сорок, — предложил Евлампьев.— Должны успеть, по-моему.

— Пожалуй, да… Давай, — впрямую уже теперь согласилась Маша.

Дом Хваткова стоял в глубине двора, и пришлось его поискать.

Они обошли вокруг дома, чтобы удостовериться, что это тот самый, нужный им, номера нигде не висело, и решили спросить кого-нибудь во дворе. Подъездов в доме было три, у среднего на скамеечке под подъездным козырьком сидело трое старух.

— А к кому вы, кого вам нужно-то, кого ищете-то? — тут же, не ответив на вопрос, загалдели старухн.

Евлампьев так их назвал про себя — старухи, а на самом деле, тут же подумалось ему, он с ними, наверно, ровесник. Но они, впрочем, и десять лет назад уже были старухами — бывают такие женщины: кажется, зрелая пора им в тягость, они лишь отбывают ее, тянут словно ярмо и, подойдя к пожилым годам, устраиваются в них с удовольствием и как бы сладостью: оплывают или, напротив, сохнут телом, теряют зубы, западают ртом… Слава богу, жена у него, хотя ей уже полных шестьдесят, совсем на них не похожа.

— Да к кому, к кому…— сердясь на старух, раздосадованно проговорила Маша.— Вы скажите сначала, номер какой?

— Да какой номер… какой всегда был!.. Ну, сами не знают, ей-богу, чего хотят!..— запереглядывавшись, с осуждением заговорили старухи.

Скорее всего, они вовсе не были такими бестолковыми и прекрасно понимали, чего хотят от них Евлампьев с Машей, но появление двух незнакомых людей возле скамеечки нарушило скуку однообразного, покойного сидения, оно придало ему как бы остроту, явилось чем-то вроде развлечения, и им хотелось невольно продлить себе удовольствие.

— Номер дома мы хотим, номер дома,— с терпеливостью, улыбаясь про себя, сказал Евлампьев.— Какой номер у дома?

— «Какой, какой»… Сорок седьмой,— не выдержала, сдалась вдруг одна из старух.— Корпус «Б».

Взяв Машу под руку, он потянул ее за собой, они вошли в подъезд и, едва переступив порог, чуть не столкнулись с выходившей из подъездной прохладной мглы молодой женщиной. Шагах в трех за нею, темнея размытым силуэтом, шел мужчина.

— Извините…— пробормотал Евлампьев, отступая назад, натыкаясь на Машу и заставляя ее оттесниться вместе с собой.— Пожалуйста, пожалуйста… проходите.

Женщина, ничего не отвечая, будто не слышала его, прошла мимо, шагавший за нею мужчина выступил в следующий миг из серой подъездной мглы на свет, и Евлампьев узнал Ермолая. И Маша тоже узнала, и оба они проговорили в голос, недоуменно и неверяще:

— Рома?!

Он шел, глядя прямо перед собой, и как споткнулся, вздрогнул, глаза его метнулись на Евлампьева, на мать, и он проговорил, так же, как они, с иедоумением и растерянностью:

— В-вы?

— Ну неожиданность! — с внезапной молодой звонкостью в голосе сказала Маша. - Ты что здесь делаешь?

Будто для них самих было бывать здесь обыкновенным делом.

Ермолай, не отвечая, с какой-то испуганной напряженностью во взгляде, дернулся, шагнул вперед, остановился, взглянул куда-то мимо них, на улицу, переступил ногами, Евлампьев оглянулся вслед его взгляду, — женщина, с которой он едва не столкнулся, сошла уже с приступка крыльца и, остановившись, поворачивалась лицом в их сторону, и он, мгновенно весь внутри, подобно Ермолаю, напрягшись, понял, что она и Ермолай вместе и это она, та.

В юности, когда еще много читал, его всегда раздражали книги, в которых движение сюжета зависело от всяких случайных встреч, неожиданных совпадений и нечаянных подслушиваний. Ему виделась в этом скудость писательского воображения, потому что он не верил в действительную возможность таких совпадений, случайностей и подслушиваний в жизни. Раздражение бывало настолько сильным, что многие книги словно бы закрывались для него, оставляя по себе тягостное ощущение лжи, и было так даже с «Войной и миром», и все из-за того, что Толстой заставил Наполеона, объезжавшего победное поле под Аустерлицем, остановиться именно над князем Андреем, а потом еше свел все того же князя Андрея перед его смертью не с кем-нибудь, а с бывшей невестой Наташей Ростовой…

Жизнь шла, и ему пришлось убедиться, что он был слишком категоричен в юности и не прав,случается такое.

Но эта встреча с Ермолаем, и не просто с ним, а с нею, была столь фантастична, что стоял, с нелепо вывороченной назад головой, глазел на нее — и был как в столбняке: ни пошевелиться, ни сказать что-либо.

Ей было, видимо, как и самому Ермолаю, лет тридцать или чуть больше, она не была ни красива, ни эффектна, как это бывает с женщинами, которым природа при всей их подчас даже и некрасивости вдруг отпустит в избытке способности «подать» себя, обыкновенна она была, совершенно обыкновенна, но в то же время во всем ее облике — в выражении твердых, брызжуще-синих глаз, в рыхловатых, словно бы подплывших чертах лица, в неторопливо-округлых, уверенных движениях — была яркость властной, своевольной, умеющей подчинять своим желаниям чувственности.

— Что ты застрял там? — спросила она Ермолая спустя мгновение, как остановилась и повернулась.

В голосе у нее была та, что сквозила во всем ее облике, требовательная властность.

Кто-то в Евлампьеве проговорил за него: сейчас.

— Здрав… ствуйте! — опережая Ермолая, поклонился он.

Женщина с равнодушным недоумением взглянула на него и снова позвала, теперь повысив голос, с нажимом:

— Роман! — Маша, ничего до того не понимавшая, поняла, из горла у нее вытолкнулся какой-то хрипло-удивленный звук, и она суетливо и бестолково, по-куриному как-то, задергала головой, переводя взгляд с женщины на Ермолая, с него на нее… — (Сейчас, ага… сейчас…бормочуще ответил Ермолай женщине, мелкими шажками, боком подвигаясь к двери.

— Может быть, познакомишь? — попросил его Евлампьев.

— А-а… ну да, а… конечно, — сбивающимся голосом проговорил Ермолай. — Конечно… Люда! — позвал он. И судорожно помахал в воздухе рукой: — Вот, познакомься… это мои… родители…

Не ее им, а их ей. Господи боже!..

— Емельян Аристархович,— снова поклонился Евлампьев.

Дверной проем был теперь полузагорожен Ермолаем, невозможно было подойти даже к порогу, и получалось, что он как бы выглядывает из-за сына.

— Мария Сергеевна, — вслед Евлампьеву, несколько запоздало проговорила Маша, подсовываясь ближе к двери и тоже как бы выглядывая из-за Ермолая, только с другого бока.

Женщина, коротко оглядев их, помедлила и слегка кивнула:

— Людмила.— В глазах у нее ничего не переменилось. — Ну вот и хорошо, Роман, — обращаясь к Ермолаю, сказала она. — Как раз. Очень даже удобно.

— Ага, ага,— совсем, как Евлампьев, быстро проговорил Ермолай. — Конечно… Мы вот, пап… мы вот тут, мам, ходили тут с Людой как раз…

— Погоди, — перебил его Евлампьев. Внутри у него все корежилось от острой, пронзительной жалости к нему: господи боже, какой смятый, дергающийся, раздавленный. — Погоди… раз уж мы встретились… раз произошло так… давайте зайдем к нам, благо совсем недалско — десять минут на троллейбусе…— Он говорил и все водил глазами с него на нее, с нее на него, боясь, что сейчас его оборвут и не дадут договорить. — А, Рома? Давайте! И обо всем уже у нас. А мы сейчас… мы буквально на две только минуты, и обратно… и вместе к нам. Людмила! — осилил он себя обратиться прямо к ней, и потешно же это, наверно, выглядело: высунулся из-за сына и кричит.Людмила, мы с женой приглашаем вас к себе. Сейчас вот, буквально две минуты —и мы освободимся, и… Ну пожалуйста! — попросил он, перебивая сам себя, потому что его испугало ее лицо: оно было все так же замкнуто-холодно, и ничего не отозвалось в нем на все произнесенные им слова.

— Пожалуйста, идите, куда вам нужно, мы не держим, — пожимая плечами, сказала она, будто речь о том только и шла, что им нужно ненадолго уйти.

— Но вы, Людмила, вы, пожалуйста, подождите нас! — Евлампьев услышал, какой умоляющий у него голос. И взял Ермолая за локоть.Слышишь, Рома?! Подождите, прошу вас!

Ермолай, отведя глаза, переступил с ноги на ногу.

— Ну, идите, идите, — хмуро проговорил он. — Давайте…

Было видно, что ему и в самом деле хочется, чтобы отец с матерью поскорее ушли.

Старухи на скамейке со счастливым любопытством на лицах молча наблюдали за ними. Евлампьев повернулся и быстро, не оглядываясь, пошел в глубь подъезда, к лестничному маршу.

За спиной он услышал Машины шаги.

Они молча поднялись к квартирам, Евлампьев посмотрел на номера — двадцать первая, двадцать вторая… по четыре квартиры…

— Пошли,— махнул он рукой наверх.— Четвертый этаж.

Они стали подниматься, все так же он впереди, Маша чуть отставая, в голове крутилась, рвалась наружу окрошка из междометий: «Да-а!..», «Однаако!..», «Надо же, а!..» — но он боялся произнести что-либо — вдруг услышат снизу.

Они поднялись к окну, на узенькую площадку между маршами, и здесь он повернулся, и Маша следом тоже тотчас остановилась и, опережая его, с возбужденно-блестящими, смятенными глазами, проговорила таящимся шепотом:

— Однако, а?!

— Да-а… однако! — подхватил он согласно.

И больше ничего он не мог сказать, не было в нем больше никаких слов.

Они снова стали подниматься, прошли еще марш, и Маша сказала ему в спину, уже погромче:

—Характер, по-моему, ого-го!

— Да-а, кажется…— переведя дыхание, ответил Евлампьев.

— Тот еще характер, тот,подтверждающе, будто он не согласился с ней и его нужно было убеждать, сказала Маша. И проговорила через паузу с оживлением: — Смотри-ка ты, и эту… ну, Ермолаеву, — Людмилой, и жену Хваткова — тоже. Хм. Интересное совпадение!..

Почему-то она любила подобные вещи — такие вот случайные совпадения, — словно бы в них мог содержаться какой-то тайный смысл.

За дверью послышались быстрые мелкие шлепки босых ног, замерли, и детский чистый голос спросил со звонкостью:

— Кто там?

«Сын, видимо», — с непроизвольной улыбкой умиления подумалось Евлампьеву. Он глянул на Машу и встретил ее точно такой же ответный взгляд.

— А мама дома? — все так же невольно пригибаясь к этому прозвучавшему из-за двери детскому голосу, спросил он.

Голос чисто и звонко начал что-то, но тут же оборвался, перебитый другими, тяжелыми взрослыми шагами, и дверь, хрюпнув язычком замка, открылась.

Там, за порогом, в полусумерках прихожей стояли, одинаково взявшись за торец отъехавшей вглубь двери, длинноволосо, красиво подстриженный мальчик, один к одному маленький Хватков, и тонколицая, с заострившимися скулами, но с тяжелым упругоналитым телом женщина, мальчик впереди, она позади, мальчик глядел на них снизу вверх с интересом и ожиданием чего-нибудь необычного, что вдруг сможет сейчас произойти, женщина — с торопливо-деловитым, сосредоточенным видом, это вот только и было в ее глазах — выражение необходимости совершить для нее лично нисколько не нужное дело, совершить поскорее — и забыть.

— Людмила? — спросил Евлампьев.

— Людмила,— с этою же деловитостью в голосе ответила она. — Очень приятно. А мы, как вы, наверно, догадались, Емельян Аристархович и вот, — показал он рукой, — Мария Сергеевна. Всегда у него, когда знакомился с совершенно незнакомыми прежде людьми, выходило слишком церемонно.

—Марья Сергеевна, да… со смешком, тоже поклонясь, сказала Маша.

— Ну проходите, — так, будто они могли пройти и до того и неизвестно чего стояли, сторонясь и стороня рукой сына, проговорила жена Хваткова.— Иди к себе, — подтолкнула она сына в комнату. И позвала Евлампьева с Машей: — На кухню.

Они вошли на кухню, и она, не предлагая им сесть, открыла холодильник и вынула оттуда за горло большой полиэтиленовый пакет с черным комком внутри. Комок и в самом деле, как чудилось Евламзьеву, походил на странный эдакий, округло-зализанный кусок антрацита. _ — Что-то всем вдруг мумиё понадобилось, — сказала жена Хваткова, захлопывая дверцу, и это были первые ес слова, как они зашли, помимо обязательных, без которых было никак нельзя.— То лежало, лежало, то вдруг — со всех сторон. Вам сколько? — не дожилаясь ответа, спросила она.

— А сколько вы можете? — опережая Евлампьева, с такой мажорно-возбужденной улыбкой, чуть не вперебив ее вопроса, спросила Маша.

Жена Хваткова какое-то мгновение стояла молча.

— Что значит — сколько? — сказала она затем. — Всё, извините, я вам не дам.

— Да ну что вы! — Маша засмеялась и с нервической веселостью взглянула на Евлампьева: ничего себе, подумала о нас! — Что вы… какое всё! Граммов пятнадцать, ну, двадцать, может быть…Она снова взглянула на Евлампьева, как бы спрашивая, не ошиблась ли в чем, и он понял, почему она поторопилась опередить его: он бы наверняка стал объяснять про три грамма, которые уже есть, на цикл нужно пять, значит, еще два, и хорошо бы на будущее, в запас, на новый цикл, а то и на два, на три…

— Двадцать так двадцать, бога ради, это нормально. — Жена Хваткова положила пакет на стол и, шурша им, стала заворачивать края. — Это полное его, Григория, право — распоряжаться по своему усмотрению, бога ради. В конце концов, он его добыл, не кто-нибудь.

Голос у нее и вживе был тот же, что по телефону, — сильный, ясный, глубокий, голос человека, незыблемо убежденного в верности своих жизненных правил, но теперь, видя ее, Евлампьев не чувствовал в себе той симпатии к ней, что вспыхнула было в нем, когда они поговорили по телефону. Эта ее такая подчеркнутая деловитость, глухая эдакая задраенность — никакого оконца вглубь, никакого ответного чувства на твои, будто, хотя ты и есть и она разговаривает с тобой, тебя для нее все равно не существует, и эти ее слова об их праве получить мумиё… зачем они… такие унижающие слова…

— Захватили вы, во что вам?

— А?.. Ну да, ну да, — Маша торопливо зашарила в сумке рукой, там у нее зашуршало, и она вытащила заранее, вчера еще приготовленный полиэтиленовый квадратный лоскут, чтобы потом сделать из него торбочку.

Жена Хваткова взяла лежавший на столе нож, примернлась, сделала в комке, кривя губы от усилия, один надрез, другой и, пошатав пальцами, извлекла из комка маленький аккуратный ломтик. Отрезала она его по бывшему уже до того в комке вырезу, только ощутимо поменьше — словно бы это была какая засечка на комке, зазубрина, — и одна сторона у ломтика вышла как бы со снятой фаской.

— Замерзло, ужас, — потрясывая нахолодившейся, видимо, от комка рукой, не глядя на них, сказала она. Потрясла еще и протянула отрезанный ломтик нм. — Не знаю, двадцать, не двадцать — весов у меня нет. На глаз примерно так.

— Да наверно, — принимая ломтик в расстеленный на ладонях лоскут, проговорила Маша со счастливой благодарностью. И посмотрела на Евлампьева. — Наверно, да?..

— Наверно, — пробормотал Евлампьев. Маша опустила лоскут с покоящимся на нем ломтиком мумиё на стол и, собрав концы лоскута вместе, стала перевязывать их прихваченной из дому же суровой ниткой, а он полез в карман, вытащил портмоне и все так же бормочуще (о боже, никогда нормально не умел про деньги, всю жизнь, так и до старости дожил) спросил: — Вы простите… почем, Людмила… сколько мы, значит, за двадцать граммов…

В портмоне у него лежало сто рублей. Если по пять рублей грамм, то как раз, а если дороже… ему было стыдно, что денег может не хватить, но пуше того было боязно, что придется возвращаться за деньгами, одалживать у соседей да потом обратно… а внизу ведь Ермолай… ох, боже ты милостивый, как нескладно выйдет…

— Нисколько, — сказала жена Хваткова, не глядя на него, беря со стола пакет и принимаясь разворачивать подвернутые края.

Евлампьев не понял. То есть он услышал ее и смысл сказанного вполне дошел до него, но мозг отказался поверить сразу.

— Простите… нет, ну как же,— сбиваясь, заговорил он. — Ведь это же все-таки… ведь это же такая редкость…

— Нисколько! — повторила жена Хваткова. Она перехватила развернутый изконец пакет под «горло» и, блескуче мотнув им в воздухе, прошла к холодильнику, открыла его, желто плеснув оттуда электрическим светом, положила пакет и закрыла дверцу. — Нисколько! — произнесла она еще раз, теперь взглядывая на Евлампьева.И не нало так настаивать, бога ради. Не думаете же вы, что Григорий будет с вас брать.

«Н-но… Н-но…— внутрение запинаясь, смятенно подумал Евлампьев,— она что же… она полагает, что я… я это ради красного просто жеста деньги вынул?»

Однако смешно бы было бросаться сейчас переубеждать ее, смешно и бессмысленно, и он просто защелкнул портмоне и сунул его в карман.

Маша, согбенно и молча поглядывавшая на них от стола, управнлась с лоскутом и разогнулась.

Следовало благодарить и прощаться, и делать это первым нужно было ему.

— Спасибо, Людмила, — сказал он, кланяясь. — Спасибо большое… такая вам благодарность… и Григорию я напишу, что были… что дали…

— Ну и хорошо, — сказала она, делая шаг вперед, в сторону двери, и Евлампьев понял, что не требуются ей никакие его слова, все, надо идтн, и, осилив себя не произнести больше ни слова, повернулся и пошел с кухни.

Маша за спиной, пытаясь взять прежний мажорно-счастливый тон, стала повторять все те, сказанные уже им и ненужные слова, — Евлампьеву показалось, что делает она это, пятясь от медленно наступающей на нее жены Хваткова.

В дверях комнаты стоял, с лукавостью закусив губу, заложив ногу за ногу и выставив дулом вперед висевший на груди красно-желтый пластмассовый автомат, ждал внимания сын Хваткова. Настроение было не то, чтобы выказывать внимание, но Евлампьев заставил себя улыбнуться и подмигнуть, и мальчик, радостно-стесненно заулыбавшись, тут же застрочил из автомата, водя стволом из стороны в сторону, беззвучно делая губами «пуф! пуф!» и жмурясь.

Спустя несколько мгновений Евлампьев с Машей были на лестнице, и дверь за ними захлопнулась.

И в самом деле вышло, как обещал Ермолаю, две минуты. Ну, три, самое большее.

Они спустились уже почти до второго этажа, когда Евлампьев спросил, оборачиваясь на ходу:

— А?!

Но, собственно, он не спрашивал, он заключил в этот обращенный к ней вопросительный звук все свое впечатленне от того, что произошло с ними сейчас, впечатление от жены Хваткова, и Маша, как обычно это случалось, поняла его:

— Да… тот еще, по-моему, фрукт.

Они прошли в молчании несколько ступенек, и она добавила с энергией: — Ну да ладно, не наше это, Леня, дело — какая. Мумиё, как Хватков и велел, дала.

— Да, да,— согласился Евлампьев.— Ты права. Права. Хотя…

Он не договорил. Действительно, не вправе они были обсуждать ее. Тем более осуждать. Маша права — не вправе, и без всяких «хотя». Да и не до того, в конце концов, Ермолай сейчас там, внизу… и она, та… вот о чем сейчас нужно думать, к чему приготовиться… какое совпадение, господи!.. Интересно, а что они здесь делали?

Старухи на скамейке у подъезда все так же вели свой птичьи-крикливый разговор и, когда Евлампьев с Машей вышли из дверей, разом умолкли, и головы у всех, как у одной, повернулись в их сторону. На лицах у старух плавало выражение жадного, съедавшего их любопытства.

Ермолая с Людмилой у подъезда не было. Евлампьев с Машей растерянно остановились, оглядываясь, и одна из старух, что ие выдержала давеча и назвала номер дома, проговорила с презрительной небрежностью осведомленной:

— Мужчина-то если, так во-он он, на углу маячит. А женщина ушлындала.

Евлампьев с Машей повернулись в сторону, куда старуха махнула рукой, — на углу дома, прислонившись к стене, и в самом деле стоял, курил Ермолай, он увидел их, поднял руку, показывая, что он здесь, вот он где, оттолкнулся от стены лопатками и медленно двинулся по направлению к ним.

— Ушла? — с недоумением сиросила Маша, словно Евлампьев все это время стоял здесь внизу и ответствен за уход Людмилы.

— Да неужели же?..— пробормотал Евлампьев, сходя с крыльца. Маша, чуть отставая, сошла следом за ним, и они пошли навстречу Ермолаю.

— М-да… похоже на то.

— Ну, а кого искали-то, что, отыскали, нет? — с крикливостью окликнули со скамейки.

Евлампьев оглянулся. Кто спросил, было непонятно, у каждой держалось на лице все то же выражение неудовлетворенного острого любопытства.

— Нашли,— кивнул он.

Ермолай, не доходя до Евлампьева с Машей несколько шагов, остановился, поднял ногу, утвердил ее лодыжкой на колене другой и тщательно, добросовестно, весь погрузившись в это занятие, стал гасить окурок о подошву сандалии.

— А Людмила где? — останавливаясь возле него, спросил Евлампьев.

— Да понимаешь, пап…— продолжая гасить окурок, с трудом удерживая равновесие, проговорил Ермолай, — понимаешь… вы что-то так спешно ушли… не дали нам ничего сказать… а она… ей некогда, понимаешь ли… — Он опустил ногу, распрямился, бросил окурок, взглянул Евлампьеву в глаза и тут же снова отвел. — Ну, уж вот так, понимаете… так что мы не сможем, ну, пойти к вам… вы извините…

Все было неправдой, что он говорил,яснее это ясного, и сам он прекрасно знал, что они не верят ему, ну да что проку уличать его в неправде, какой в этом смысл: будет стоять на своем, и все.

Маше, однако, как всегда, нужно было расставить все точки над всеми «и».

— Уж так вот прямо было некогда, что даже двух минут не могла подождать?! — сказала она с возмущением. — Ну, в самом деле не могла, ну…скороговоркой произнес Ермолай. — А мы здесь почему были…снова в следующее мгновение взглядывая на Евлампьева, уже совсем другим голосом сказал он, помогая себе говорить какими-то странными, круговыми движениями рук.

— Мы здесь были — у Люды подруга здесь, в этом доме, со студенческих еще лет, близкая подруга, мумиё-то вы достать просили для Ксюхи, ну вот, у нее, у подруги, есть как раз, и вот мы как раз…

То смутное, неопределенное, холодяще пробежавшее догадкой словно бы где-то под кожей головы, едва он начал объяснять, почему оказался здесь, сделалось явным и несомненным.

— Это она не в тридцать третьей ли квартире? — со звонкостью спросила Маша.

Ермолай удивленно хмыкнул.

—Точно? А откуда знаете?

Все это было уже до того невероятно, что Евлампьева как оглушило. Значит, приди они с Машей буквально минутой раньше, и встретились бы с Ермолаем и Людмилой его в квартнре… и если бы они встретились там… боже милостивый, скажи ему в юности, что так случается в жизни, да не поверил бы, нет, ни за что не поверил бы!.. Хорошо это было бы или плохо, если бы встретились там?.. Во всяком случае, Ермолаю не нужно бы было брать это мумиё, платить за него… ведь он-то же, наверно, заплатил?

И едва ему подумалось о плате, как он понял, что нужно не дать Маше проговориться об их посещении этой тридцать третьей квартиры, срочно нужно придумать что-нибудь, зачем они приходили сюда…

Но Маша его опередила.

— Откуда знаем…— сказала она с некоторым даже плохо скрытым довольством. — Это же Хваткова. помнишь Хваткова, с папиной работы такого? Хваткова это жена, и мы тоже сейчас только что от нее.

Лицо у Ермолая из таящегося, лгущего сделалось потерянным.

— А-а…— заикаясь, протянул он, — и-и… в-вы… тоже, значит… тоже взяли?

— Взяли, Роман, взяли, — торопясь хоть сейчас опередить Машу, быстро проговорил Евлампьев.Но это просто отлично, что ты тоже взял, ты сколько взял?

— Пять граммов — сколько. Сколько вы просили.

Маша в замешательстве переводила взгляд с одного на другого.

— Отлично, Роман, просто отлично! — воскликнул Евлампьев и коротко глянул на Машу, молчаливо запрещая ей хоть единым словом вмешиваться в их разговор. Несправедливо это будет по отношению к Ермолаю, если ему станет понятно, что все сделанное им было полной бессмыслицей. Да и не просто не справедливо, а… да ну, нехорошо, словом, бог знает как нехорошо. Ведь не для себя он… вот, обижались на него, что так и не собрался, собирался — и не собрался к Ксюше в больницу, а ведь это, в конце концов, так, необязательное, а понадобилось что-то действительно необходимое, позарез нужное — и тут же откликнулся, и, кстати, не обешал: да, достану, есть возможность, непременно! — нет, просто пообешал попробовать… А чего ему, видимо, стоило все это… ее ведь подруга, через нее ведь, а не пошел да взял; ей же, судя по всему, вовсе не до чужих бед. Если для нее даже родителей его — как назвать Ермолая: мужем? любовником? сожителем? — если, в общем, даже его родителей для нее не существует…

— Ты, Роман, просто не представляешь, как отлично! — повторил Евлампьев с восторженностью. — Пять граммов — это на один цикл, а нужно-то на несколько, мы просили пятнадцать, но она не дала столько, десять всего, а десять да твоих пять — как раз пятнадцать. Просто великолепно, Роман!

— Что, в самом деле, да? — еще недоверчиво спросил Ермолай.

Маша, даже если до нее и не дошел полный смысл совершенного Евлампьевым обмана, во всяком случае поняла, что почему-то это необходимо, молчала и только все так же переводила взгляд с одного на другого.

— Где оно, твое мумиё? Давай, — попросил Евлампьев.

Ермолай сунул руку в задний карман джинсов и вытащил оттуда спичечный коробок.

— Во,сказал он, выталкивая пальцем вставыш. Там, притулившись в уголке, завернутый в клочок папиросной бумаги, лежал маленький, уже оплавившийся от тепла и расплывшийся черный комочек. Евлампьев вспомнил ту зазубрину на комке, по которой жена Хваткова начала резать. Вот она, оказывается, от чего была эта зазубрина!

Он взял у Ермолая спичечный коробок, закрыл его н передал Маше — положить в сумку вместе с полиэтнленовой торбочкой, перевязанной суровой ниткой.

— Сколько ты заплатил? — спросил он Ермолая, доставая из кармана портмоне.

— Тридцать пять, — сказал Ермолай.

— Тридцать пять? — персспросила Маша. — По семь рублей, что ли?

Как всегда в таких случаях, вышло это у нее с возмущением и прозвучало словно бы обвинением, — А вам почем? — вновь мгновенно потерявшись, спросил Ермолай.

По шесть, — торопливо сказал Евлампьев, с укоризной взглядывая на Машу. — По шесть или по семь, какое это имест значение.

Он расстегнул портмоне и достал деньги. Сто рублей было десятками, он дал Ермолаю сорок, и у того, как обычно, не оказалось сдачи.

— Я, пап… — охлопывая карманы, будто где-то там, в каком-нибудь, неожиданно могла обнаружиться эта пятерка, — проговорил он,— отдам, пап…

— А? Да ну конечно, конечно…пробормотал Евлампьев.

Ему, как обычно же, было невыносимо тягостно это недолгое мгновение взаимного обмана и хотелось, чтобы оно скорее кончилось.

— Ну, так а что же Людмила? — спросила Маша. Точки над «и» не были поставлены, и ей требовалось поставить. — Что же, прямо совсем не могла?

— Ну не могла, ну говорю же! — уклончиво, опять не глядя в глаза, но уже с напором, вскидываясь, сказал Ермолай. — И мне, знаете… мне тоже нужно, я поеду сейчас.

Они выбрались между домами на улицу и, не сговариваясь, пошли к троллейбусной остановке.

На призаводской площади Ермолаю нужно было сходить, чтобы пересесть на трамвай или другой троллейбус, Евлампьев тоже поднялся, но Маша остановила его:

— А нам-то зачем?

Через окно они увидели, как Ермолай соскочил с подножки, оглянулся, нашел их взглядом, дернул головой, прощаясь, и быстро, почти бегом, пошел через площадь к трамваю.

Троллейбус тронулся, заскрипели, закрываясь на ходу, двери, побежали мимо окон деревья улицы, и площади стало не видно.

— Ну, так и как тебе его Людмила? — спросила Маша.

— Да как…— Евлампьев медленно пожал плечами.

Ннкак это все, что жало, давило в груди, эдакой несильной, но совершенно отчетливо ощутимой, саднящей болью, не переводилось в слова, не укладывалось в них — слишком они были тесны.

— Как… нас она, во всяком случае, явно не хочет знать.

— Явно, явно, — тут же подхватила Маша. — Уж даже нос к носу столкнулись, и то… И как она знакомнлась, как смотрела… будто мы какие враги ей!

— Да нет…— Евлампьев увидел ее стоящей у приступка крыльца, она смотрит своими властно-чувственными брызжуще-синими глазами в их сторону. «Что ты застрял там?» — спрашивает она Ермолая, и в ее унижающей интонации — полное пренебрежение всеми свидетелями, слышащими этот ее вопрос. — Она не как с врагами… нет, по-другому. Будто она с пустым местом знакомилась — вот как.

— Да? — с сомнением спросила Маша. И ответила сама себе через паузу: — Пожалуй… И ты заметил, — с каким-то сторонним оживлением и осуждением одновременно вдруг проговорила она, — ты заметил, как они похожи?

— Кто? — не понял Евлампьев.Ермолай с нею?

— При чем Ермолай здесь? Людмилы эти. Ермолаева и жена Хваткова.

— А-а!..протянул Евлампьев.

А ведь да, действительно. Похожи. Ничего похожего внешне — и вместе с тем поразительно похожи. Будто некая мета в выражении лица, глаз… что не утаишь, не скроешь, одна мета, одна — несомненно. А уж жена Хваткова, если верить его рассказу… М-да. Скажи, кто твой друг… Это обычно так: дружба — или при полном несходстве, как вот у них было с Аксентьевым, или при полном совпадении. Одно из двух.

— Интересно, а кем она работает? — с прежней внезапностью спросила Маша.

Этот вопрос был уже чисто риторический, и Евламнцьев в ответ снова пожал плечами, не добавляя

на нынешний раз никаких слов.

— Мне почему-то кажется, что учительницей, — сказала Маша.

— Так непременно и учнтельницей? — Евлампьеву стало смешно. — А может, врачом?

— То есть не учительницей, а преподавателем, — поправилась Маша.— Преподавателем техникума.

— Ну уж. С такой точностью! Может, скажешь еще, какого техникума?

— Нет, какого — не скажу, — с совершенной серьезностью ответила Маша. И расстроеннио махнула рукой: — А, лучше б и не встречать! Уж не знали, так и не знали…

Троллейбус, всех, как одного, резко качнув вперед, начал тормозить. Евлампьсв, хватаясь за поручень переднего сиденья, глянул в окно — подъезжали к остановке. Если идти в кино, нужно было сходить сейчас.

— Что, пойдем в кино? — спросил он.

Маша непонимающе поглядела на него:

— В кино?

— Да ну на фильм, рекламу мы с тобой еще смотрели, девятнадцать сорок.

— А! — вяло произнесла она, вспоминая. — Ну да… А что, мы успеваем?

Троллейбус ткнулся передним колесом в бетонный бордюр дороги, его несколько раз тряхнуло, и он замер.

— Ну, если выходить, то выходить, Маш, — торопливо проговорил Евлампьев.

— Давай, — вздохнув, стала она подниматься с места.

Евлампьев вскочил, побежал по проходу к передней двери, встал в ней, знаками показывая водителю, чтобы он подождал, не закрывал, идут еще там, Маша подошла, и он, в торопливости по-молодому соскочив вниз, подал ей руку.

Троллейбус, хрипло заурча мотором, тронулся и, глухо прошебарша шинами, унесся.

— Что, идем? — будто в троллейбусе они ничего не решили, спросила Маша.

Идти в кино Евлампьеву теперь не хотелось. Не то было настроение. Это как-то само собой, вне его воли, по инерции выскочило: «Что, пойдем в кино?» — глянул в окно, и вспомнилось. Но вроде бы глупо было не пойти, раз специально вышли для этого из троллейбуса раньше времени, и он сказал:

— Да ну что ж… пойдем. Что дома делать…

Они вошли в зал с третьим звонком и не успели дойти до своих мест, свет погас. Экран почему-то не загорался и не загорался, и пришлось добираться в полной темноте, на ощупь. Маше что-то все не везло: она запнулась о чью-то выставленную в проход ногу и едва не упала, заходя в ряд, больно ударилась бедром об угол спинки крайнего сиденья и, когда садились, защемила сиденьем юбку, потянула, и та, громко затрещав, разошлась где-то по шву.

— Ой боже ты мой!..— вырвалось у Маши, и в голосе ее Евлампьев услышал слезы.

Спустя мгновение экран засветился, по нему побежали, сменяя одна другую, заставочные картинки «Новостей дня», и в динамиках, привычно завывая, загремела бравурная тусклая музыка. Евлампьев посмотрел на Машу. Она сидела, не глядя на экран, доставала из сумки платок, подглазья у нее в отраженном от экрана свете мокро блестели.

— Ну, ты чего? — кладя ей на колено руку, утешающе проговорил он. — Ну, чего?.. Из-за юбки расстроилась?

— Ой, да нет! — махнула она рукой.— При чем здесь юбка?..

Вытерла платком слезы, сглотнула слюну, пожевав губами, и сказала обрывающимся голосом :

— Романа мне жалко… Просто ужасно жалко… Ведь он же несчастлив с ней!..

— Да почему же так вот обязательно, что несчастлив? — продолжая держать свою руку на ее колене, сказал Евлампьев.Помнишь, как он звонка ее ждал?

— У него был вид побитой собаки, — снова с судорожностью сглотнула она слюну. — Отчего? Оттого, что столкнулся с родителями. Конечно, несчастлив!..

И тогда, когда он ждал ее звонка, у него тоже был вид побитой собаки. Собаки, которую побили, н она теперь заискивающе ждет прощения. И что он, что он звонил несколько дней назад им, просил Машу позвать его, Евлампьева, а после, день спустя, сказал, что необходимость отпала… Что за необходимость? Да и отпала ли? О боже!..

Евлампьев невольно вздохнул.

— Ну, — сказал он, переждав мгновение, — мы, Маш, ничего уж тут не можем поделать. Остается только смириться, и все.

Спереди и с боков на них упрекающе оглядывались.

— Ой, господи, — качая головой и вновь вытирая глаза, сказала Маша.Недаром же вот я боялась, что пути не будет. Так. видишь, и есть.

Евлампьев не понял:

— А что такое? По-моему, все как надо. Столько граммов получили.

— Мумиеё-то — да. А радости никакой.

Она стала складывать платок, сложила и убрала в сумку, а Евлампьев снял руку с ее колена и сел лицом к экрану. По экрану над пролетом какого-то громадного цеха, тесно уставленного станками, плыло, покачиваясь на тросах, большое зубчатое колесо, что-то вроде поворотного экскаваторного круга. На мгновение в Евлампьеве всколыхнулось воспоминание об этих двух, только что минувших месяцах работы, о хождении к Хлопчатникову, статье Веревкина с Клибманом в «Известиях»… но он тут же заставил себя ни о чем этом не думать.

Маша повернула к нему голову и громко прошептала:

— Но в конце-то концов он и сам хорош… жалеть его! С работы на работу… из института вышибли…

— Ну, положим, к данной ситуации это все отношения не имеет…Евлампьеву неожиданно стало обидно за Ермолая. — Там одно, а тут…

— Да ну невозможно же! — взорвался наконец мужчина с переднего сиденья. — Будто вы одни здесь! Приспичило — идите на улицу проблемы свои обсуждать!

— Все, все, товариш, извините, — быстро проговорил Евлампьев.— Извините, все, не будем больше.

Он взглянул на Машу: слышала? — она со слабой, виноватой улыбкой кивнула: слышала, оба они повернулись к экрану, на котором замелькали титры начавшегося фильма, и до самого конца сеанса больше не говорили.

6

На рынке появилась черника. В прежние годы, когда Елена с Ермолаем были еще детьми, черника появлялась в начале июля, а то и в июне, но уже лет десять лотки с нею возникали на рыночных рядах все позднее и позднее, и год от году становилось их меньше. В те, прежние годы чернику с земляникой можно было собирать даже в ближнем, недальнего хода лесу, теперь же никаких ягод там не осталось. Ягодники ушли от города, отступили в дальние, нежилые места и сильно, видимо, оскудели, коль ягоды на рынке стали появляться только в пору самого обильного плодоношения. Земляникой, так той нынче, как и прошлое лето, не торговали совсем.

На пору появления черники, как давно было заведено Машей, приходилось начало ягодных закупок. Клубникой, той торговали уже недели полторы, первые дни стоила она восемь и десять даже рублей за килограмм, потом стала дешевле, но Маша еще все в те же, Елены с Ермолаем детские годы заметила, что по-настоящему цена на клубнику снижается с появлением черники, — и ждала.

Однако нынче цена на клубнику не упала. Как стоила она шесть рублей да пять с полтиной, что похуже, так и осталась. И черника тоже была невиданно дорога — по четыре, по четыре с полтиной за килограмм, и так было и день, и два, и неделю, и стало ясно, что дешевле в нынешнем году ничего не станет.

— Ой, да ну что же это, а! — приговаривала Маша, ходя по рядам. Евлампьев, сосредоточенно поджав губы, ходил за ней следом и молчал. Машины причитания рождали в нем чувство вины, будто он это и был виноват в таких ценах.— Ну, что же делать, я прямо не знаю… Такие сумасшедшие деньги…

К ягодным заготовкам Маша обычно подкапливала денег, старалась, начиная где-нибудь с мая, экономить на всяких мелких хозяйственных покупках, но нынче с Ксюшиной болезнью, несмотря даже на двухмесячный приработок Евлампьева, ничего поднакопить не удалось. Не брать же было с Елены за каждый апельсин, за каждый гранат, за каждую банку икры… а сколько их набежало, да все по ресторанной цене… Ладно, мумиё ничего практически не стоило.

— Нет, ну просто сумасшествие какое-то, просто сумасшествие! — с обреченно-расстроенным видом все приговаривала и приговаривала Маша, идя впереди Евлампьева вдоль рядов. — Грабеж прямо, ей-богу!..

— А ты, милочка. сама-ка походи-ка да покланяйся! — услышав, с вызовом ответила ей торговка — молодая, в общем, против Маши женщина, чтобы называть ее «милочкой», лет примерно сорока с небольшим, немного совсем старше Елены. На лотке перед нею стеклярусно-блескучей горкой лежала черника. — Живете здесь. в городе, так думаете, это по асфальту ходить собирать. Цельный день вчера впятером на карачках ползали, вона!

— Ну не по такой же цене! — останавливаясь, сказала Маша.

— Э, не по такой! — сказала торговка. — А за другую мне, милочка, никакого любопытства. Деньги нынче дешевы. У меня вон дом ремонту просит, так куб досок семьдесят рублей стоит! А куб, знаешь, что такое? Десяток досок бросили — вот тебе и куб. Вот так, милочка. — И без всякого перехода спросила деловито: — Ну, а сколь брать-то будешь? — Да сколько, — протянула Маша. — По такой цене…И поинтересовалась неверяще:

— Что, если килограммов пять, уступишь?

— Не-е! — сморшила лицо торговка.Чего уступать, по килограмму разберут. Предлагаю. Какие ягоды, смотри! Одна к одной, красавицы, ни у кого таких нет — весь рынок обойдите.

Ягоды были действительно неплохие, хотя, как и призналась торговка, вчерашние, — спелые и не пустившие сок, доставленные целехонькими.

— Ну уж, так уж ни у кого больше нет! — не смогла, однако, не ответить, согласно ритуалу, Маша, что, впрочем, тоже соответствовало действительности. Однако за эту минуту стояния возле ягод она успела как бы привязаться к ним, почувствовать их в некотором роде как бы своими, они стали как бы особенными, отличными от всех других на рынке, и, поворачиваясь к Евлампьеву, она спросила с пораженческой усталостью в голосе: — Ну что, купим? Все равно, видно, дешевле не будет.

— Да ну что, давай, — согласно ответил Евлампьев. Он знал, что Маша в любом случае, как он ни ответит, будет решать сама и спрашивает его не ради совета, а просто раздумывая вслух.

— Давай, конечно.

— Нет, ну вроде бы не самая худшая, а? — не смогла вот так сразу остановиться Маша, беря с лотка несколько ягод и кладя в рот.

— Да ничего вроде бы, — прожевав, пожала она плечами. — Пять килограммов по четыре рубля, а? — сделала она последнюю попытку сбить цену.

— По четыре? Не-е,торговка замахала руками. — Не, по четыре — не, лучше выбросить.

Она торговала по четыре пятьдесят.

— М-да! — выговорила Маша с выразительностью. Постояла мгновение молча и вздохнула: — Ладно, давайте, что ж…

Взяла она вместо пяти килограммов четыре, и потом они купили еще три килограмма клубники.

— Ладно, пока так, — сказала она, когда клубника была вся в пакете и Евлампьев осторожно, стараясь не помять, устраивал ее в сумке рядом с такими же полиэтиленовыми пакетами черники. — Денька через два-три еще наведаемся, авось подешевеет. А не подешевеет, тогда и докупим, что ж делать. Смородина с брусникой только останется, и все. Смородины бы нам килограммов десять нужно. А, как думаешь?

— Да пожалуй, — отозвался Евлампьев. Он не знал, сколько нужно. Всеми этими делами заведовала Маша, и он беспрекословно ей подчинялся. Скажи она, что двадцать, он бы тоже согласился.

Когда шли на рынок, в воздухе еще чувствовалась ночная, приятно холодившая лицо свежесть, за полчаса, что бродили по рядам, от нее не осталось и следа, и теперь, когда возвращались домой, воздух был жарко-упруг, труден для дыхания, и Евлампьев с Машей всюду, где можно, выбирали путь по тени.

Прохладная мгла подъезда была как избавление.

— То-то вот Ксюха завтра обрадуется, — сказал Евлампьев, выставляя на стол пакеты с ягодами. — Черничное — ее ж любимое.

— Любимое, любимое, — с мимолетной благостной улыбкой отозвалась Маша. — Только давай с клубники начнем, а то она сок пустит.

Она вынула из буфета две миски, налила в них воду, и они сели к столу.

В первой, большой миске ягоду нужно было хорошенько прополоскать, держа ее за коротенький жесткий прутик плодоножки, — на дно, не заметные глазу, оседали и колыхались потом по нему от движения воды черные крупицы земли. После этого плодоножка отделялась от вскормленной ею плоти: нужно было ухватить ее как можно ближе к основанию, и она, чуть лишь воспротивившись, мягко вылезала из нежной темноты мякоти, открывая свой сахарно-белый корешок. Во второй, маленькой миске ягода, уже без своих звездчатых зеленых трусиков, эдакая мокроголая, прополаскивалась окончательно, роняя на дно остатки прилипшей к ней земли, и оказывалась на расстеленном Машей по краю стола чистом вафельном полотенце — отдавать ему осевшую на ней влагу, обсыхать.

Евлампьев полоскал, обрывал, снова полоскал, ему как-то вообще стало последние годы, нравилась эта немудрящая домашняя хозяйственная работа, в ней было нечто очищающее, возвышающее, нечто от вечности в ней было, вечного и великого круговорота жизни и смерти, и через нее будто прикасался, будто входил каким-то краешком своей души в эту вечность.

Варенья у Маши, что то, что другое, вышли — лучше не бывает. С черничным, тем, конечно, было попроще, но в клубничном не разварилась ни одна ягодка и каждая плавала в густой, тягучей прозрачности крепенькая и целехонькая, будто и не томилась нисколько в горячущем сахарном расплаве.

— Ай, молодец! Ай, молодец! — приговаривал и приговаривал Евлампьев, перекладывая остывшее варенье из тазиков в банки.

Маша, довольная, сидела рядом за столом, пила чай с пенкой и давала указания:

— Ты не так, так ты мнешь. Ты с подгребом, споднизу, — и вела в воздухе рукой, всем плечом, показывая, как лучше забирать в ложку варенье.

— Да я и так споднизу, а не сподверху, — посменвался Евлампьев. И, набирая очередную ложку, опять хвалил: — Ай, молодец, ай, молодец!

Для Ксюши на завтра приготовили пол-литровую банку черничного, и Маша, как и остальные, убиравшиеся до зимы банки, поверх полиэтиленовой крышки закрыла ее газетой, обмяла газету и перевязала бечевкой. Делать так не было никакой необходимости — банке не стоять и недели, и варенье за это время не вспучит, но у Маши еще от той поры, когда ни о каких полиэтиленовых крышках и не слышали и банки закрывались пергаментом или вощеной бумагой, а уж сверху, для крепости, газетой, осталась в руках привычка обязательно обвязать банку газетой,варенье как бы становилось вполне готово лишь после этого.

Евлампьев похмыкивал, глядя на ее возню с Ксюшиной банкой, но ничего, как всегда в таких случаях, не сказал: ну, перевяжет, сделает ненужную работу, так подумаешь. А душа зато будет довольна и успокоена.

❋❋❋

С утра Евлампьеву нужно было на укол магнезии: пока прокипятят шприцы, пока он полежит после укола положенные тридцать минут на топчане, пройдет немало времени, и потому договорились встретиться с Еленой и Виссарионом, чтобы ехать к Ксюше, в десять часов. Была суббота, у Елены выпал нерабочий день, и можно было поехать, как уже давно собирались, всем вместе.

Но опоздавшая медсестра поставила кипятить шприцы на добрые полчаса позже начала работы поликлиники, да потом вышедшего на улицу глотнуть свежего воздуха Евлампьева не пустили в свою очередь, и вместо десяти они с Машей приехали на автовокзал, на котором договорились встретиться с Еленой и Виссарионом, к одиннадцати.

Ревущий мощными автобусными моторами, громыхающий громкоговорителем автовокзал был сплошным облаком разогретой солнцем пыли и бензинного чада, и едва только выбрались из такси и пошли через улицу к его бело-серому зданию, на зубах заскрипело.

Елена с Виссарионом стояли на условленном месте. Они стояли, повернувшись в разные стороны, и лицо у Елены было каменно-бешеное.

— Ну, наконец-то! — воскликнула она, увидев их. — Я все телефоны здесь обходила, вам звоня! Час целый здесь торчать, у меня голова так и раскалывается!

Виссарион, повернувшись к ним, сумел изобразить что-то вроде улыбки и поклонился.

— Добрый день, — пробормотал Евлампьев. Он чувствовал себя виноватым.Да уж вы извините… Нелепо так вышло… мне ведь в поликлинику нужно было, а там от себя не зависишь…

— Ну, хоть бы такси тогда, пап, взять следовало, ей-богу! — раздраженным, кипящим голосом сказала Елена. — Я бы оплатила! Час тут целый торчать — дороже.

— Так мы, Лен, и так на такси, почему ты думаешь, что не на такси? — с обидой проговорила Маша. — Ну, если так получилось, не по нашей вине, ну что же теперь?!

— На такси? — неверяще, с какою-то подозрительностью спросила Елена.

Евлампьеву, вслед за Машей, тоже сделалось обидно. Он знал, почему Елена не верит им про такси: не очень-то они в своей прошлой, с двумя детьми, прижимистой жизни привыкли к такси, даже когда и нужно бы было взять его, мысль об этом как-то не всегда приходила в голову, так что они действительно могли, забывшись, сесть на трамвай и трястись в нем долгие сорок минут, переживая, что опаздывают. Но зачем же о деньгах! Неужели же они взяли бы эти ее деньги?

— Ладно, — сказал он с сухостью. — Что же теперь делать. Опоздали так опоздали, чем тут поможешь… Во сколько автобус следующий, не знаете? — поглядел он по очереди на Елену с Виссарионом.

— В одиннадцать тридцать следующий, — сказал Виссарион. — Билеты вот только есть ли… Ждите меня, я в кассы, — прервал он сам себя и быстрым шагом пошел к зданию вокзала.

Они остались втроем. И сразу же эта первая недобрая минута встречи дала себя знать тяжелым, как камень, молчанием, — стояли смотрели кто куда, взглядывали друг на друга и тут же отводили глаза. А Елена, вышло, так и не поздоровалась.

— Да ну уж, в самом деле, что же теперь…— не вынеся этого молчания, расстроенно произнесла Маша. — Так уж ты прямо, Лена…

— Да нет, ничего, — ответила Елена, хотя и прежней еще отчужденностью, но без того раздражен: ного кипения и даже, пожалуй, с покаянностью в голосе, — Голова просто ужасно разболелась. И если еще билетов нет, неизвестно, сколько тут придется торчать…

Билеты были, минут через десять Виссарион подошел, держа в руках четыре водянисто-розовых прямоугольных обрезка бумажной ленты с отпечатанными на них необходимыми цифрами цены и времени отправления; они подождали еше минут десять, и динамик на здании вокзала прогрохотал номером их рейса, сообщив платформу посадки. Автобус подрулил, раскрыл дверцы, возле них началась обычная, привычная толкотня, но билетов было продано меньше, чем имелось мест, и, пометавшись, все расселись.

— Во, российский порядочек,обернулся к Евлампьеву с переднего сиденья с улыбкой Виссарион. — Приучены уже, что порядка никакого не может быть, — прямо в крови. И не хочешь вроде, а ноги сами в самую гущу толкучки несут.

— Несут, несут, точно, — благодарно улыбаясь ему в ответ за его шутливый тон, за его старание наладить поломанное, сказал Евлампьев. — Ум тебе одно говорит, а ноги — другое.

— Рефлекс! — вставила свое слово Маша и осталась очень довольна найденным ею определением.

— Ну, и ничего страшного, — оглянулась на них, с усмешкой встряхивая головой, и Елена. — Что в крови, то уже и естественно, а что естественно, то уже и норма.

Автобус тронулся, взревывая мотором, еще поговорили немного на ходу, глядя в окна на убегавшие назад дома, — о том о сем, обо всем и ни о чем, так просто; и вроде все происшедшее на вокзале как бы само собою этим разговором закрылось, перечеркнулось как бы, словно ничего и не происходило. Однако в каждом осталась какая-то неестественность, напряженность какая-то, и так было и у Ксюши — натянуто, сухо, деловито, будто приехали к ней лишь по долгу и скорей бы в обратный путь. В Евлампьеве росло ощущение, что все это добром не кончится, должно что-то случиться, — и так и вышло.

Ехали обратно в город, ехали молча — каждый сам по себе, хотя и рядом, Маше нашлось место, и она сидела, приняв на колени опустевшие сумки, а они втроем стояли над нею, смотрели в окно на тянувшуюся вдоль дороги шелестящую зеленую стену леса, взглядывали друг на друга, вдруг на мгновение притягивали к себе взгляд чье-то лицо, чья-то рука на никелированном поручне — перстнями или обрубками пальцев, — и снова смотрели в окно — молча, молча, молча… И вдруг Виссарион произнес, ни к кому не обращаясь и так, будто только что об этом говорили и лишь на короткий миг прервались:

— Нет, надо, конечно, Ксюшу было домой завезти… Надо. Я так и думал, что надо, и…

Евлампьев, собственно, едва он заговорил, понял, почему у него вырвалось это, откуда это в нем и отчего именно так — будто они только что об этом говорили, прервались, и вот он продолжил… Да все, наверное, поняли.

Ксюша нынче и не жаловалась, и никого ни в чем не упрекала, и была даже не такой уж нервно-дергающейся, как обычно, а скорее вялой, заторможенной, вяло смотрела, вяло отвечала, но когда — далеко не в начале свидания, а ближе, пожалуй, даже к концу — открыла, прошебуршав газетой, банку с вареньем, запустила в него ложку и высунула уже язык, чтобы лизнуть, из глаз у нее, неожиданно для самой, хлынуло в два ручья, и, утирая слезы кулаком, она все всхлипывала: «А вы там все так же живете, все у вас по-обычному, да?.. А я тут, я тут… мне кажется, я всю жизнь тут…»

— Надо было завезтн, да?! — оборвала Виссариона Елена. И то, как она оборвала, оказалось еще большей неожиданностью, чем внезапные слова Виссарнона о Ксюше: голос ее был точно таким же раздраженно-кипящим, как на вокзале. — Так что же ты, прости меня, даже не вякнул об этом? Когда решать, то ты ничего не можешь решить. А теперь, задним умом, — «так и думал»! Не думать надо, а делать, но ты же насчет делать — пусть другие делают!

— С цепи сорвалась? — тихо проговорил Виссарион.

— Не с цепи, а просто нечего меня попрекать! Задним числом легко судить! А тогда-то, тогда ты где со своим решением был?!

На них смотрела добрая половина автобуса. Тянули издалека шеи, запрокидывали вверх, выворачивали назад головы. И всюду на лицах плескалось недоуменное оживленное любопытство. Евлампьеву было стыдно, он боялся поглядеть вокруг.

— Елена! — беря ее за локоть, просяще сказал он.

Она не обратила на него никакого внимания. И Виссарион — тоже, он молча, с крепко сомкнутыми губами глядел некоторое время на Елену и затем сказал, будто с неимоверным трудом разлепляя губы:

— Ты же знаешь, я не умею настаивать.

— А надо уметь! Надо, да! — все с тою же яростной раздраженностью тут же отозвалась она, и крупные полукольца ее волос вздрагивали на каждое произносимое слово. — А не в бессилии своем чуть что расписываться. Всегда так: сделаешь по чужой воле, а потом судом судить: нехорошо, неверно!.. Свою тогда нметь нужно!

У Виссариона сделалось темное, тяжелое, страшное лицо, — Евлампьев никогда не видел его таким. На виске у него, коряво вспучив кожу, туго и быстро заколотилась жила.

— Ну, если я другим, другим человеком рожден, — задушенно закричал он, — не могу настаивать, не умею своей воле подчинять… что же теперь делать?!

— А не попрекать тогда! Будто мне, как она там мается, сладко видеть!

— Гамма-глобулин антистафилококковый, кстати, я достал, — внезапно понижая голос до обычного, сказал Виссарион.— Достал и достал, и никакого шума, никаких истерик вокруг этого не устраивал.

— Еще бы не достал! Для родной дочери!

— А у нас, между прочим, во всем городе его не имелось. Из Москвы, между прочим. Не так-то это было легко.

— Было бы легко, так и доставать бы было не нужно!

— Лена! Лена! — снова беря ее за локоть, позвал Евлампьев. — Ты просто не логична даже в своих упреках… и вообще… Саня! — посмотрел он на Виссариона.Вообще прекратите сейчас же, как вам не стыдно!

Маша снизу, со своего места, не решаясь вымолвить ни слова, с ужасом глядела на них.

— Ой, папа, бога ради! — мученически выговорила Елена, высвобождая локоть. — Логично, нелогично… Ничего мне не стыдно, я не ворую! Было бы у тебя, скажи-ка мне, — вновь обращаясь к Виссариону, ненавистно спросила она, — было бы местечко за столиком своим посиживать, если б не я? Кто — ты квартиру сумел получить? Да тебя даже в очередь не поставили, ты даже этого не сумел!

— Квартира наша — за счет Ермолая, — отвернувшись к окну, совсем уже негромко, но с ясной отчетливостью каждое слово произнес Виссарион.

И по этой-то ясной отчетливости Евлампьев понял, что фраза о квартире произносилась им неоднократно и прежде.

— Ну, так не живи в ней! — воскликнула Елена. — Чего же ты в ней живешь?

Виссарион промолчал. Он все так же глядел в окно на трясущуюся за ним вслед неровностям дороги, колышущуюся под ветром лиственно-игольчатую стену, будто что-то в ней необычайно его вдруг заинтересовало.

— Вот, живешь! — подождав мгновение ответа мужа, уязвляюще смерила его взглядом Елена.Живешь как миленький, но при этом попрекаешь. Попрекать, говорю, только и умеешь. Да пользоваться тем, что другие сделали. Этаким чистеньким хочешь быть, в неприкосновенности себя сохранить. Книжки бы только в буках покупать да почитывать, вот и все — ах, хорошо! А я устала, я жутко устала, понятно?! — закричала она. Ведь не ты же там в больнице ведрами-суднами ворочал!..

Виссарион больше не смотрел в окно. Он запрокинул голову, губы его были крепко и жестко сжаты, глаза закрыты.

Елена несколько раз крупно, как задыхаясь, глотнула воздуха, судорожно перевела дыхание и, взявшись обеими руками за верхний поручень, закрылась ими, насколько то было возможно.

Евлампьев осторожно, испытывая мучительное чувство стыда, огляделся. Вокруг все с теми же любопытством и интересом пялились на них и, встретившись с ним глазами, быстро отворачивались. Он посмотрел на Машу. Она сндела, ожидая его взгляда, с поднятым вверх потрясенным лицом и, когда он поглядел, сказала ему своим взглядом, в ужасе: «Надо же, а?!» — не посмев ничего большего.

Да, надо же… а они и понятия не имели, что у Елены с Виссарионом может быть так: с такой ненавистью, с такой враждебностью друг к другу… И это не случайность, нет… видно же — это подспудное, это изнутри, с самой, может быть, глубины даже, и никакой тут ошибки: будто на взводе стояли оба — от эдакой малехонькой искорки взорвались… А всегда казалось, что у них все ладно, все ладом… пятнадцать лет казалось. Конечно, конечно, нет таких семей, в дурном только телевизионном фильме бывают подобные, где бы все гладко, сплошной штиль из месяца в месяц да из года в год, и у них с Машей тоже… ведь чего-чего только не случалось, если вспоминать, да и сейчас порой… Но чтобы так? Это же там целый вулкан внутри… сколько всего, боже праведный!.. И вот так случайно узнать. Всё оттого, что врозь, по раздельности все практически годы совместной их жизни, если что и видели из нее — то фасад лишь, он один, и всегда этот фасад, надо сказать, был не просто благопристойным, но и гармоничность демонстрировал, лад, слиянность душ — вот как, пожалуй. М-да… Хотя Елена, конечно, устала — это правда. Навозилась там в больнице…

Потом, когда ехали с автовокзала на трамвае, о чем-то уже говорили, перекидывались какими-то фразами: и о Ксюше, и об оставшейся позади дороге, и об участии Виссариона нынче в работе университетской приемной комиссии, но все это было так, без смысла и надобности, просто уж чтобы не мучить друг друга молчанием.

Через несколько остановок Елена с Виссарионом сошли, и Евлампьев с Машей остались одни.

— Что это она?! — едва трамвай тронулся, в обычной своей манере, с недоуменным возмущением спросила Маша.

Евлампьев переспросил:

— Ты о чем?

Он понял, о чем она, но ему было нечего ответить сй, он не знал, что, собственно, можно сказать по поводу всего происшедшего, да и надо ли вообще каким-либо образом обсуждать это, единственно что воскликнуть так вот недоуменно: «Что это она?!» — и все, все обсуждение, потому что нечего тут обсуждать, принять к сведению, положить в себя увиденное, как в сундук, на сохранение, и лишь, но отвечать Маше что-то следовало, и, чтобы потянуть время, он переспросил.

— Да о чем, да о Лене же! — теперь уже возмущаясь им, сказала Маша.— На Саню она как набросилась. И прямо в автобусе, при народе… И ведь он-то ей как, помнишь? Как не в первый раз она ему об этом! Помнишь?

— Помню, конечно…— отозвался Евлампьев, глядя себе на колени. Все она, Маша, увидела то же, что он, ничего не упустила. И то, что не случайность, не поверхностное что-то, а из глубины, из нутра, из самого живота, — это ей тоже понятно.

— Нехорошо у них там, нехорошо, Леня. — Маша со вздохом всплеснула руками, с хлопком соединила их перед собой и, переплетя пальцы, прижала к груди.И что такое у них, у нынешних? Все как-то не так. И в наши годы по-всякому бывало, но чтобы так… и ведь у всех подряд! У Ермолая вон… бог знает что, у Хваткова твоего… и у Лены, оказывается! Или что, вправду, что ли, как сейчас говорят кругом, что-то не то с нынешней женщиной? Действительно, скоро так думать станешь. Ведь ты тоже вот никогда добытчиком не был, но я же не бросалась на тебя за это?! Не учили же мы ее этому — такой быть?!

— Да ну что, Маша…— сказал Евлампьев. — Ну, не учили… мало ли что. Жизнь покрепче родителей учит. Мы росли, мы знали, что мы — не для себя, перегной, так сказать, навоз… а уж они… Ведь мы вроде как для них жили, они к чему готовились, как жизнь видели: сплошная безоблачная погода, сплошное счастье, хлебай его полной ложкой… а жизнь-то…

Он не договорил. Он понял: вовсе Маше не нужен его ответ, слишком много всего в ней самой.

А что по поводу «добытчика» — все так. И что не «добытчик», и что не «бросалась». Упрекала, случалось, — не без этого, нет, не без этого; но чтобы так, наотмашь, да как о величайшем несчастье своей жизни…

— Не понимаю, как они тогда живут?! — снова всплескивая руками, произнесла она.

— Да как, Маша… Живут и столько лет прожили, значит… Есть, значит, что-то такое… какое-то такое обстоятельство, которое… равновесие, так сказать, сохраняет.

— Ксюша, что ли?

— Может, и Ксюша. Может, и иное что. Кто знает…

— Что иное? — с подозрительностью поинтересовалась Маша.

Евлампьев хмыкнул.

— Ну что… Сознание, скажем, что одно другого не лучше.

Маша некоторое время молча глядела на него. Потом произнесла с укоризною, будто он был не он, а кто-нибудь из них, Виссарион или Елена:

— Хорошенькое равновесие!

— Равновесие с позиции силы, так, пожалуй, — ответил Евлампьев и вспомнил Федора: совершенно в его манере ответил. Федор, тот вообще умеет относиться к самым серьезным вещам несерьезно. Во всяком случае, с легкостью. Вот у кого поучиться жизни. Да с другой стороны, что учиться… поздно, прожита жизнь. А с третьей, если посмотреть, так ведь кому уж каким довелось родиться. Это усы да бороду можно сбрить — и новым человеком стал, а горбатого-то могила исправит…

Трамвай, железно погромыхивая, тащился все дальше и дальше, миновал центр, проехал по мосту над темно-блескучей путаницей железнодорожных путей, в близком преддверии вокзала спешивших расползтись как можно большим числом рельсов, завернул, и мимо окон, то с левой то с правой стороны, побежали, переходя один в другой бетонные, дощатые, проволочные, кирпичные, глухие и решетчатые — в зависимости от значительности и категории — заборы заводов. Потом правая сторона сменилась жилой застройкой, а с левой потянулся монотонно, за жиденькой полоской сосняка, моляще взывавшего к небу засохшими ветками вершин, черный дощатый забор со светлыми плешинами кое-где бетонных секций. Бетонных заплат было не так уж много, тот же, в общем, вид, что и сорок с лишком лет назад, и, как всегда, когда смотрел из трамвая на эту левую сторону, у Евлампьева возникло странное, нереальное ощущение непрожитости этих сорока с лишним лет, двадцать лишь тебе с небольшим, ты крепок и здоров, душа твоя переполнена жаждой Дела, именно так — с большой буквы, мышцы налиты азартом движения, и годы, которые предстоит прожить, представляются одним брызжуше-солнечным, ясным летним днем.

Трамвай вполз на призаводскую площадь, завернул, приостановив на короткий миг стремительный шебуршащшнй бег навстречу друг другу десятка машин: легковых, грузовика, автобуса, маршрутного такси «рафик», — завернул еще, огибая чахлый пыльный скверик, разбитый здесь еще все в те же тридцатые, и, крепко всех тряханув вперед, встал перед бетонным сарайчиком диспетчерского пункта.

Из почтового ящика, когда Евлампьев открыл его, выпало в руки, пружинисто подтолкнутое газетами, письмо.

— От Черногрязова, наверно, — угадывающе сказала Маша. Ну-ка?! — Она взяла, глянула и сказала убежденно: — Конечно. Кто еще без обратного адреса пишет…

— А, ты вон как! — Евлампьев от неожиданности засмеялся. — Ловко ты!

— А ты как? — непонимающе и как бы с обидой даже спросила Маша.

— По конверту — как! У него конверты всегда… видишь, нынче рисунок: День металлурга.

— А-а! — протянула Маша, и что-то такое невозможно комическое было во всем этом их разговоре, что она не удержалась и засмеялась тоже.

— В самом деле, по конверту,— говорила она, поднимаясь. — Конечно. Почему я не догадалась?

Они поднялись к квартире уже совсем в ином настроении, чем были, входя в подъезд. Мелочь какая — посмеялись немного, а вот, однако…

— Ну, давай, что он там пишет, читай, — сказала Маша, едва они вошли домой и она вымыла руки, чтобы заняться обедом.

Евлампьев сел к столу и разорвал конверт. Письмо было коротеньким — на одинарном тетрадном листке. Черногрязов писал, что письмо от него, Евлампьева, он получил и ему есть кое-что сказать по поводу всего там написанного, но сейчас из-за младшего внука, который нынче тоже живет у них, совсем нет времени, и это письмо — насчет мумиё; он всех, кого мог, обспрашивал, один знакомый им даже лечился, и хорошие результаты, но ни у кого достать не удалось.

— Да, повезло нам с мумиё, — сказала Маша, когда Евлампьев дочитал письмо. — Просто несказанно повезло.

— Вдвойне повезло. — Евлампьев засунул свернутый листок обратно в конверт и взял со стола приготовленные для чтения газеты. Маша, когда вознлась у плиты, любила, чтобы он читал ей что-нибудь вслух. — Почитать тебе?

— Почитай, — ответила Маша, махая над зажженной горелкой рукой, чтобы пламя ухватилось за все отверстия. — А в каком смысле «вдвойне повезло»?

— Ну как? Ермолаеву Людмилу увидели.

— А… ну да! — отозвалась Маша.Вдвойне…И сказала — без горечи, вообще без какого-либо подобного чувства, а как бы даже посмеиваясь: — Ну, в этом смысле нам последнее время вкруговую везет. Узнали вон, что там у Елены с Саней.

Евлампьев, просматривая вполглаза газеты, на секунду оторвался от них:

— Да, ты знаешь, я давно заметил: подобные вещи — они всегда гуртом. Даже ведь поговорка есть: плохие новости в одиночку не ходят.

— Ой, боже мой, типун тебе на язык! — Голос у Маши враз сделался сердитым.При чем здесь плохие новости?..

— Нет, ну это я для сравнения просто. Вот ты подожди, уж если пошло везенье, то и еще повезет. Скоро что-нибудь еще о наших детях пикантненькое узнаем.

«Пикантненькое» Маша ему простила.

— Ладно, — сказала она от плиты.Ты мне почитать собнрался, нашел что-нибудь?

— Ага, нашел, вот послушай-ка. «Ловкая воровка». Про лису, как она в курятник к колхознику одному повадилась…

«Известия» на последней странице в каждом номере печатали небольшие, десятка в два строк, заметки о всяких курьезных случаях, происшедших у людей со зверями, случаи действительно были забавные, Евлампьев с Машей очень любили читать о них, потому, может быть, и выписывали «Известия».

— Да, ловкачка, ничего не скажешь! — посмеялась Маша, когда он дочитал заметку. — Ну, а еше там что есть?

Евлампьев прочитал сй статью о бесхозяйственном хранении дорогостояиего, купленного на валюту за границей оборудования на одном из заводов Днепропетровска, прочитал международные новости — в Англии, Дании, Америке и других капиталистических странах все так же бастовали, в Ливане по-прежнему шли бои между мусульманами и христианами, президент Египта Садат продолжал предательство интересов арабов, — в местной газете последняя страница, как обычно по субботам, была отведена под развлекательный выпуск, и Евлампьев прочитал из него стихотворный фельетон про любителей неумеренного «лежания» на солнце, расплачивающихся за подобный «отдых» кардиологическим отделением…

Они пообедали, и обоих разморило — сказалась нынешняя поездка к Ксюше. Евлампьев поддался напавшей дреме, пошел в комнату будто бы посмотреть телевизионную программу в газете и, стараясь не скрипеть пружинами, прилег на диван. Но Маша тут же догадалась о его маневре, вошла в комнату и подняла.

— Нечего, нечего, — похлопывая его по плечу, приговаривала она.Пересиль себя, нечего. Ночь потом спать не будешь, нечего. Давай-ка вон на полати полезай, пока я посуду мою, приготовь место для варенья. Приготовишь — позови меня, я подам.

Для банок с вареньем на полатях отводился левый ближний угол, и, чтобы не расчищать его все время, Евлампьев старался, когда он понемногу пустел, особенно его не заваливать, но он как бы сам собой всегда заваливался. Лежала пыльная желтая связка каких-то старых газет, холстяной серый мешок с чем-то мягким, с чем — Евлампьев не помнил, колеса от первого, малорослого Ксюшиного велосипеда… Он перетолкал это все, одно на другое, в правую половину, так, чтобы потом, когда будут появляться новые банки, больше бы не заниматься никакой чисткой, и крикнул Маше:

— Неси.

Маша принесла с кухни банки, составила их внизу около табуреток и стала подавать наверх.

— Ну как? — довольно спросила она, когда Евлампьев упрятал в сумерки полатей последнюю банку и вытащил оттуда голову.

Ягоды были куплены, варенье сварено и переложено в банки, но пока банки не стояли на полатях, полностью как бы приготовленные для будущего пользования, у нее не было чувства завершенности дела, полной законченности его, теперь же она могла насладиться своей работой в полной мере.

— Вот так! — показал Евлампьев большой палец в ответ на ее вопрос. Хотя, конечно, ничего особо красивого не могло быть в поблескивающем строе банок, размещенных им на полатях.

— Ну, теперь еще денька через три снова наведаться на рынок, подкупить немного, — все тем же исполненным счастливого довольства голосом сказала Маша, — и с клубникой и черникой будет закончено. Со смородиной все будет нормально, вот бруснику только потом не пропустить.

— Да не пропустим, — ответил Евлампьев, осторожно нащупывая ногой нижнюю табуретку.

— Брусничка моченая-а! — блаженно протянула Маша.

Моченая брусника действительно получалась у нее — чудо, все ее обожали и могли есть целыми мисками —и Елена, и Ермолай, и Галя с Федором, и Ксюша,но последние годы вот, как и все ягоды, она страшно подорожала, и стало ее мало, и уже не выходило, как прежде, заготовить ее две, а то и три десятилитровые бутыли, куда-то они и подевались, десятилитровые, пропали, так что и Маша ничего не знала о них, и, если выходило замочить ее килограммов семь-восемь, было хорошо.

7

Евлампьев шутил, говоря Маше, что скоро они узнают еще что-нибудь «пикантненькое» о детях, — поддразнивал ее, вовсе ни о чем подобном не думая, но так и случилось.

Он сощел с трамвая на ставшей домашне-знакомой остановке, от которой обычно ходили к Ксюше в больницу, быстро перешел улицу, глянул на небо — и понял, что до грозы не успеет дойти до больницы, нужно куда-то прятаться. Свирепо бушевавший еще две минуты назад ветер, вздымавший к крышам домов обрывки газет, полиэтиленовые пакеты, белым парусом пронесший сорванную откуда-то с балкона сушившуюся простыню, утих, только оседала, скрипя на зубах, поднятая им пыль, и сделались совершенные сумерки, — сизая, темно-клубящаяся туча закрыла почти все небо, пронзнтельно ослепляя змеящимся светом молний, кварталах в двух-трех отсюда шел уже дождь, и через какое-то мгновение его стеклянная нитяная тяжесть с шумом и плеском должна была обрушиться и на этот, еще сухой пока асфальт под ногами.

Вокруг бежали, сталкиваясь, извиняясь, огибая друг друга, люди, Евлампьев огляделся, вспомнил об арке в одном из домов совсем поблизости и, мелко перебирая ногами, пришаркивая от торопливости, бросился к ней.

Там уже собралась небольшая толпа. Все теснились у самого края арки, жаждя увидеть, как хлынет дождь, и, когда Евлампьев подбежал, чуть расступились, пропуская его вглубь. Евлампьев вскочил, встал у стены и перевел дыхание. Туча двигалась со стороны улицы, и со стороны двора арка полностью пустовала.

Гроз не случалось уже дней пять, солнце начинало палить, едва поднявшись над горизонтом, листья на деревьях, давно налившиеся зрелой зеленой силой, прямо на глазах сделались какими-то обвисло-тряпичными, термометр на раме кухонного окна показывал тридцать шесть градусов, и душа, уставшая было от этих бесконечных грозовых дождей, ливших ежедневно чуть ли не весь месяц, молившая до того об их окончании, вновь запросила их.

Евлампьев посмотрел на часы. В его распоряжении до ухода главного врача больницы оставался еще час. Вполне был нормальный запас. Гроза, как бы ни затянулась, едва ли могла громыхать целый час. Летняя быстрая гроза — налетела, побушевала и умчалась дальше; и даже если пойдут подряд несколько туч, можно будет добежать до больницы в перерыв между ливнями.

У него было прекрасное, парящее настроение. В больницу он ехал обменять непонадобившиеся пять ампул антистафилококкового гамма-глобулина, который единственно и вытащил Ксюшу с того света. У тех, которые добыл Виссарион, оставался запас годности всего в четыре месяца, а лечащий Ксюшин врач, когда Ксюша выписывалась, велела обязательно всегда иметь дома несколько ампул на случай рецидива. Рецидива могло не быть, но мог он и произойти — неожиданно, в любой момент, и в больнице, вот как случилось, когда привезли Ксюшу, антистафилококкового гамма-глобулина могло не оказаться. Маша со времени выписки Ксюши из больницы все названивала старшей сестре отделения, спрашивала — не поступил ли антистафилококковый, он все не поступал и не поступал, и вот вчера выяснилось, что поступил, с двухгодичным запасом годности, столько он в больнице, конечно, храниться не будет, Маша тут же перезвонила главному врачу, он разрешал в свою пору возле Ксюши круглосуточное дежурство, потому помнил ее — и дал на обмен согласие.

Близко, осветя сумеречную тьму под аркой мгновенным ярким светом, пыхнула молния, и вслед ей страшно, прямо над головой, будто разломился и рушится свод арки, грохнуло, покатилось, затихая, стихло, и в этот момент только что наставшей тишины с шипящим, пузырящимся шумом рухнула, услышал Евлампьев, со стороны улицы тяжелая водяная стена. Тут же она, без всякой заметной для глаза задержки, возникла с другой стороны арки, во дворе, и трава во дворе враз мокро и свежо вспыхнула, листья деревьев заплясали, задрожали под ударами бьющих, как пули, струй, но воды рушилось с неба столько, что уже через несколько секунд они намокли и, провиснув, покорно замерли, больше не сопротивляясь.

Со двора на улицу был наклон, и скоро под арку побежали, с журчаннем вихляясь в проложенных ими руслах, ручьи. Сухого асфальта с уличной стороны арки на всех столпившихся там стало не хватать, и люди зашевелились, запсреступали с места на место, и один за другим несколько человек перешли оттуда на дворовую сторону. Рядом с Евлампьевым, чуть позади него, смутно светясь пятном лица, встала женщина. Воздух под аркой напитался свежим, чистым запахом грозовой воды, остро покалывающим ноздри запахом озона Евлампьева переполняло счастливое, упоительное чувство буквально физического растворения в этом чистом, насыщенном водяными брызгами и озоном воздухе, он не мог держать его в себе, ему нужно было поделиться им, и он сказал, чуть повернув голову, поймав краем глаза смутное лицо женщины:

— Как чудесно!

Женщина не ответнла. Он и не ждал ответа, ему просто нужно было что-то сказать, но душе как бы требовалось подтверждение произнесенному, и он, все так же обернувшись к женщине, ответил сам себе:

— Чудесно!

Всплеснула светом, обрушивая одновременно на головы свод, молния, и в этом мгновенном резком свете, отбросившем черные резкие тени, лицо женщи. ны почудилось Евлампьеву знакомым, виденным где-то, и недавно. Он шел в больницу, и первым делом ему подумалось: из больницы кто-то? Но, прежде чем из памяти вызвался чей-либо зрительный образ, мозг сам подсказал ему, кто это.

Это была Людмила. Та, Ермолаева.

«А! Я знаю эту больницу. Я там недалеко…» — полыхнуло в нем в следующий миг этой вот яркой молниевой вспышкой: утро Первого мая, и они с похмельным, заявившимся вчера вдребезги пьяным Ермолаем: «Э-эт я!..» — вдвоем за столом на кухне. «Это там… это там ты сейчас… вот та женщина… Людмила ее?.. Она там живет?» — спросил он тогда Ермолая. И тот ответил врастяжку, грубо и хрипло: «Не-ет!..»› — так ответил, что почти стало ясно, что — да.

— Людмила! — позвал Евлампьев, и сердце, враз с се произнесенным именем, гулко бухнуло и заколотилось, замолотило грохочуще в грудную клетку.

Людмила повернула к нему голову.

— Вы мне? — спросила она, вглядываясь в него.

— Здравствуйте, Людмила, — сказал он, кланяясь и чувствуя, как в голове от жара прихлынувшей крови начинает звенеть. — Вы меня не узнаете? Это я, отец Ермолая.

— А, здравствуйте! — помолчав мгновение, отозвалась она — совершенно бесцветным, бесстрастно-холодным голосом, точно таким, каким ответила тогда у подъезда: «Пожалуйста, идите, куда вам нужно, мы не держим».

Евлампьев не знал, как ему говорить дальше. Что — он знал; боже милостивый, тысячи и тысячи раз он уже разговаривал с ней об этом, и до той нечаянной встречи у хватковского дома, и тем более после, он знал каждую свою интонацию в этом разговоре, каждую паузу, но как заговорить об этом, как начать — ведь так стыдно, господи, так, в конце концов, унизительно…

Но то, что ее голос, каким она поздоровалась, напомнил ему ее ту, у подъезда, помогло Евлампьеву: там, у подъезда, их свело мумиё, с мумиё и следовало начинать; едва ли Ермолай сказал ей, что его отец с матерью приходили туда же, откуда они сами вышли минутой раньше, да даже не едва ли, а точно, что не сказал, и она ничего не знает об этом, и можно, не боясь никаких возможных неловкостей, коснуться причины их тогдашней встречи.

— Мы вам, Людмила, — с трудом заставляя ворочаться каменный, неуклюжий язык, заговорил он, — очень мы вам признательны… ну вот за то, что вы мумиё… У нас несчастье, у сестры Ермолая, с племянницей его… он, кстати, раньше очень был к ней привязан… она теперь поправляется, и ей для поправки… очень мы вам, Людмила, признательны… — нисколько он не кривил душой, он чувствовал в себе все это: неважно, с каким настроением, с какой охотой сна приняла участие в доставанин мумиё, приняла — вот что существенно, и не было бы без нее этих пятн Ермолаевых граммов, и что из того, что они оказались напрасными, — то не ее вина.

— Пожалуйста! — сказала Людмила, когда он умолк, тем же бесцветным, бесстрастным голосом, и все — больше ни слова.

Евлампьев ждал — она добавит что-то еще, ну, может быть, что-то совершенно трафаретное, вроде «Надеюсь, пойдет на пользу», но она не добавляла, молчала, отвернувшись, вновь глядя на стеклянно-дымящуюся стену ливня в арочном проеме, и ему стало ясно, что больше она и не собирается ничего говорить, и если он не осилит себя вести разговор один, без всякой помощи с ее стороны, еще мгновение, другое — вообще не в состоянии будет поворотить язык, поддастся ее воле и потеряет дар речи.

— Лю-уд-мила!.. — запинаясь, торопливо проговорил он. — Посслушайте!.. Вы простите меня… но вы должны понять… ведь мы все-таки родители… это, собственно, настолько элементарно… ведь вы тоже, насколько мне известно, мать…

Она взглянула на него:

— И что из этого?

Это ее «и что из этого» было как нечаянно брошенный спасательный круг: какой-никакой диалог — н можно ухватиться за него, повиснуть на его поддерживающей подъемной силе.

— Ну, то есть просто-напросто как сами мать вы должны понимать: странное какое-то положение! — Звон в голове перешел в горячую тугую пульсацию, Евлампьеву казалось, он ощущает, как проталкивается в голове по сосудам кровь. — Согласитесь! Ермолай и вы, насколько нам известно, живете вместе почти год, а мы вас не знаем… и не знаем даже телефона вашего общего, адреса… вообще ничего о вас не знаем!

Пыхнула в отдалении молния, и в беззвучном ее недолгом свете Евлампьев увидел в твердых брызжуще-синих глазах Людмилы холодно-забавляющуюся усмешку.

— Другими словами, — сказала она,вас беспокоит, не связался ли ваш сын…

Нарастая, накатил гром, перекрыв обвальным своим грохотом все остальные звуки вокруг, и Евлампьев недослышал конца ее фразы.

— Простите, — наклонился он к ней, — «ваш сын» — и что потом?

— Я говорю,повторила она спокойно, — вас беспокоит, не связался ли ваш сын с какой-нибудь б…?

Евлампьева как ударило, какое-то мгновение ему думалось, что он ослышался. Она могла бы сказать «шлюхой», «потаскухой», «девкой» — да мало ли как, она вполне могла восиринять его слова в том смысле, в каком восприняла,вполне, но чтобы отозваться таким словом?..

— Простите, Людмила!..— смог Евлампьев наконец заставить себя говорить. И выходило, что он же еще перед нею и извиняется! — Простите, но я вовсе не о том… просто я говорю, что это естественно, и иначе ненормально, и вы как сами мать должны это понимать… совершенно естественно желание знать вас, быть с вами знакомыми, тем более что мы друг от друга не за сотни же километров…

— Ну, а зачем, собственно, знать? — перебила она, и в голосе, каким она это спросила, была теперь вот та, сквозившая в выражении ее глаз, холодная расчетливая жесткость.

— Простите, но это же…— Евлампьев смешался. У него снова едва не вырвалось «естественно» — в бог знает какой бы раз, и все он что-то просит и просит у нее прощения — за что? Раз она так недобро и даже враждебно с ним, то и он получает право. — Ну, а если это случится в свою пору с вашим ребенком, вы тоже будете спрашивать: зачем? — проговорил он, ему хотелось, чтобы вышло сурово и требовательно, но вышло все так же потерянно-недоуменно.

— Ну, до этой поры еще далеко, и мне о ней думать сейчас нечего. Наступит — там будет видно. Сейчас я должна о себе подумать. И с меня… простите, как вас по имени-отчеству?..

— Емельян Аристархович.

— А, да, Емельян… — Евлампьев понял, почему она так произнесла его имя : отчество Ермолая ей все-таки известно. — И с меня, Емельян Аристархович, вполне, знаете ли, достаточно знакомства с родителями прошлых моих мужей. Я живу с мужчиной, он мне нужен как мужчина — вот все мои с ним стношения, зачем мне тащить в мою жизнь еще целый хвост иных, которые будут меня только обременять?

Евлампьева ужаснуло, с какой простотой и легкостью она произнесла: «мужей». «Прошлых моих мужей»… Он даже недопонял до конца смысла всего остального, что она говорила еще.

— П-простите, — не замечая, что вновь неизвестно за что просит у нее прощения, и опять заикаясь, произнес он, — а-а сколько же у вас их было… мужей?

Воды в раскаленном молниевом сверкании и катающемся громовом грохоте рушилось на землю столько, что ручьям, несшимся со двора на улицу, уже не хватало их пачальных русел, они вспухали и захватывали все больыисе и большее пространство вокруг себя. Людмила, уходя от подкатившего к ногам потока, ступила ближе к стене и оказалась от Евламльева метрах в полутора, вновь превратив для него свое лнцо в смутное светлое пятно.

— Слушайте, Емельян Аристархыч! — Та холоднозабавляющаяся усмешка, что он заметил в ее глазах, появилась теперь и в голосе. — Вы ведь вынуждаете меня говорить вещи, от которых вам вовсе хорошо не будет.

— Нет, ну почему же… — бессмысленно проговорил он, сам не зная, что значат его слова: то ли то, что хуже ему, чем есть, не может быть, то ли то, что говорить она, коли слово обронено, должна в любом случае.

— Ну что ж, раз вы так настаиваете…сказала она через паузу. — Сколько у меня было мужей — это неважно. У другой может быть один, зато такой уж рогатый… С кем я сплю, с тем и живу — такой вас ответ устраивает? Я не умею по-приходящему. Терпеть не могу. Я домашняя женщина.

Шум ливня, с плеском хлеставшего об асфальт в трех буквально шагах, мешал Евлампьеву, и он шагнул к Людмиле поближе, ступив сандалиями в край потока. Подошва у сандалий была толстая, и ног вода пока не заливала.

— Вы хотите сказать, Людмила, что считаете Ермолая мужем?

— Естественно. Раз мы живем вместе. Ведем общее хозяйство.— Усмешка в ее голосе сделалась на миг смешком.

— И при этом… при этом… вы не считаете нужным… в его жизнь, его мир…

— Нет, не считаю,— снова перебила она, не дав ему договорить. — И именно потому вот, чтобы быть избавленной от подобных вещей, как наш с вами разговор сейчас.

Теперь до Евлампьева дошел смысл всего того остального, что она говорила тогда же, когда сказала про родителей прошлых своих мужей. Тогда это остальное словно бы скользнуло мимо его ошеломленного сознания, пролилось, как через сито, но что-то, видимо, все-таки зацепилось и удержалось, и теперешние ее слова все восстановили в нем. И все то, во что воображение — с тех, первых и куцых сведений о ней годовой уже давности и до толькошней буквально минуты — отказывалось верить, спасаясь всякими придуманными оправданиями ее, стало явным и несомненным.

— Простите, Людмила…— вновь не замечая, что обращается и обращается к ней с этого как бы заискивающего словца, что в конце-то концов даже и глупо, задыхаясь, сказал он. — Но ведь это… ведь это говорит о том, что вы его не любите… любить можно, лишь уважая, а если уважаешь, то принимаешь и мир, с которым человек входит в твой мир… Зачем же вы с ним живете?!

— Я бы, пожалуй, ответила, раз уж так вышло, что мы с вами все-таки разговариваем…голос у нее сделался тягучим, и «разговариваем» растянулось у нее на слоги.

— Но это было бы по-современному, а вы человек, судя по всему…

— Старомодный?

— Не совсем так, но допустим, что так.

— Ничего, я выдержу.

— Соответствует моим половым потребностям, — мгновение помедлив, сказала она, и Евлампьев, вглядываясь в ее лицо, не увидел на нем ни тени смущения.

Воды прибывало, и ноги ему стало заливать, но у него не было сил переступить на сухое.

— А что же вам… разве вам самой… вам не унизительно жить так: с мужчиной — и лишь. Не с человеком, а…

Он запнулся, он не мог произнести крутившееся у него на языке слово применительно к сыну. Но Людмила помогла ему.

— С самцом, — сказала она.

— Да, так. И ведь этим вы и его оскорбляете… ведь так!

— Ну что ж! — Полыхнула молния, и Евлампьев вновь ясно и отчетливо увидел ее властно-своевольное, с рыхловато-подплывшими чертами ярко-чувственное лицо.Не хочет быть оскорбляемым — может быть свободным от меня.

— А он, значит, хочет?

— Значит, да.

А ведь действительно так. Хочет или не хочет, но терпит и будет терпеть до конца — как уж обойдется судьба. Перебороть себя, переломить, пойти себе же наперекор — ничего у него не выйдет.

— Но ведь не вечно. Людмила, вы будете молоды. — Вода, заливавшая ногн, холоднла их, холод в ногах словно бы оттягивал кровь от головы, и дышать стало легче.

— Если вы будете с мужчинами только так, без всякого духовного…

— До этой поры, Емельян Арнстархыч, — она выделила голосом его имя-отчество, как бы этим его именем-отчеством проводя черту между собой и ним, — до этой поры мне тоже еще далеко, и думать мие о нсй пока нечего. Придет — подумаю.

— Это вам кажется, что далеко. Старость прнходит раньше, чем мы ее ждем.

— Подожду, — сказала она коротко.

И с деловитостью, ясно свидетельствовавшей о том, что с нее достаточно случившегося разговора, сыта им по горло, и, попытается Евлампьев его продолжить, она не поддержит его ни словом, добавила:

— Встаньте на сухое.

Евлампьев оглянулся.

Ручьи соединились, за спиной у него несся на улицу со двора один сверкающий бурлящий поток, и все, кто находился под аркой, сбились к ее стенам,у стен асфальт был повыше, и вода туда не доставала.

Евлампьев ступил в глубину перед собой и, вышагнув к стене, встал подле Людмилы.

«…Вот все мои с ним отношения, зачем мне тащить в мою жизнь целый хвост иных?..» — толклись у него в голове ее слова, вспомнившиеся теперь с такой ясностью, будто мозг, как магнитофон, записал их на некую пленку и теперь прокручивал ее.

Ливень резко, будто на небе привериули некий вентиль, убавил в снле, шум его сделался тише, и сквозь стеклянную его завесу проступили контуры внутридворовых строений. А следом быстро стало светлеть, за какие-нибудь полминуты совсем высветлило, и ударило солнце. Все, кто стоял под аркой, прижатые несущимся потоком к стенам, закрутили головами, нетерпеливо запоглядывали под обрез свода, пытаясь определить, когда же наконец кончит лить, и молодой мужчина, Ермолаева примерно возраста, сняв туфли и поддернув брюки, сходил босиком к краю арки, попытался высунуться осторожно наружу, но ливень ему не дал, и он ни с чем вернулся на свое место.

Людмила тоже, когда все зашевелились, закрутили головами, глянула в одну, другую сторону, постояла — и снова глянула, и Евлампьев, улучив момент, когда она была лицом к нему, спросил:

— Простите, Людмила, но почему же вы нарушили ваш принцип — помогли с мумиё? Ведь это уже те самые, иные отношения.

Мгновение она смотрела на него с недоумением: казалось, она забыла об их разговоре и сейчас мучительно вспоминает, о чем же он был.

— Ну! — сказала она наконец. — Вы меня что, за монстра какого-нибудь принимаете? Мне за ним не на скалы лезть, позвонить да попросить — почему же мне не сделать этого?

Мужчина, ходивший к краю арки смотреть на небо, подвернул брюки и, держа туфли в руке, снова пробрел по воде до самого дождя. Он высунул наружу свободную руку, пошевелил пальцами, постоял какой-то миг, раздумывая, сказал, быстро обернувшись:

— Все, это только для сахарных, — и пошел, взбивая ногами искрящиеся на солнце буруны.

Все под аркой вновь зашевелились, заговорили и один за другим стали снимать обувь. По улице, как и здесь, под аркой, неслись водяные потоки, и пройти можно было только босиком.

Людмила, помедлив немного, тоже сняла босоножки — одну, другую, устроила их в руке поудобнее, пощупала ногой воду, и Евлампьев испугался, что опа уйдет сейчас и он не успеет даже занкнуться о том — главном, может быть,о чем, коли встретились, не заговорить он просто не нмел права.

— Погодите, Людмила, погодите! — торопливо проговорил он и невольно взял ее за руку.

Она высвободилась и вопрошающе посмотрела на него своим холодно-бесстрастным, отстраняющим взглядом, будто и не было у них никакого разговора несколько буквально минут назад и вообще Евламньсва оца даже не знает.

— Погодите, Людмила, — погодите!..повторил он. — Уж раз мы увиделись. Раз получилось так… Вы должны понять… Мы все-таки старые с женой люди… мало ли что… мне не хочется об этом говорить, но мало ли что с нами… а Ермолая даже и не найдешь… Дайте ваш телефон! Адрес ли… Я вам обещаю: мы вас не будем, ручаюсь вам, не будем тревожить… но знать мы должны, обязательно… и вы ведь должны же понимать это!..

В бесстрастном лице ее словно бы что-то дрогнуло.

— О боже! — сказала она, отводя от Евлампьева глаза и вновь возвращая их к нему. — Не будете… Я надеюсь. А рабочий мой телефон вам про запас — двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть.

«Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть.., двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть… — в нспуге заповторял про себя Евлампьев. Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть…».

Он боялся, что забудет, не сможет запомнить все эти цифры в правильном их порядке, а никакой ручки или карандаша, чтобы записать, с собой у него не было. «Интересно, а кем она работает?» — вспомнилось ему в следующий момент Машино, и он спросил, ему показалось, что он лншь подумал об этом, но он спросил:

— А что это за телефон, Людмила? Вы кем работаете?

— О бо-же! — снова сказала она, с расстановкой и вновь уводя глаза в сторону. — Экскурсоводом! Все? Достаточно? — И, не взглянув больше на него, не попрощавшись, ступила в поток и пошла, высоко поднимая ноги.

Евлампьев остался под аркой один. «Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть, — повторял он про себя. — Двадцать восемь пятнадцать двадцать шесть…»

Потом он нагнулся, подвернул брюки и, чувствуя, как пробегает на каждый шаг между ступней и сандалией плоская струйка воды, пошел на улицу.

Дождь почти совсем кончился, тяжелая лиловоклубящаяся туча уползла, оставляя за собой совершенно чистое, младенчески ясное небо, солнце, как и до грозы, было раскаленно-паляще, и в воздухе уже стояли, поднимались от только что пролившейся воды душные, перехватывающие дыхание испарения.

Сандалии на ногах были мокрые до последнего шва, мокрые были носки, мокрые были обшлага брюк, липшие к щиколоткам, — сил идти в больницу не было никаких. Но нельзя было не идти, и он заставил себя.

Загрузка...