Припомню, как сидел он за дощатым, врытым в землю столом, под яблоней — как влитой и растерянный, с мощным покрасневшим затылком, с пылающими, будто кипятком ошпаренными ушами, с красными же надбровьями, ошеломленно моргая длинными ресницами, — и опять не по себе становится. Хотя теперь, разобравшись, снова убеждаюсь, что все правильно.
…Хозяйство этого колхоза — одно из самых отлаженных по всей нашей области. Отлично поставленное, на промышленной основе, животноводство — с высокопродуктивным молочным стадом и откормочным комплексом, дающим три четверти всей районной говядины. Основанное на передовой агрономической науке земледелие, что даже в самые неблагоприятные годы обеспечивает устойчивые солидные урожаи. Максимально, по нынешнему времени, приближенные к городским условиям труда быт, культура: душевые во всех производственных цехах, парикмахерская, три магазина, в том числе книжный, своя мельница и пекарня, больница с родильным отделением, великолепная школа-десятилетка, полностью построенная на средства колхоза, Дом культуры; о водопроводе, газе, телевизорах и поминать нечего. Самый же веский и обобщенный показатель состояния дел в хозяйстве то, что молодежь не только не уходит из села, но, наоборот, принять в колхоз просятся со стороны, и рачительные привередливые хозяева далеко не каждую просьбу удовлетворяют.
Иван Петрович председательствует здесь почти двадцать лет. Начинал он, надо сказать, не с нуля: колхоз считался лучшим по району еще до войны, но крутой подъем хозяйства, все разительные перемены, изменения, происшедшие за последние годы, неразрывно и заслуженно связаны с его именем. Главная же, пожалуй, заслуга его в том, что он сумел подобрать и поставить на самые ответственные участки превосходных специалистов. И хотя время от времени район кое-кого из них отбирает, выдвигает на самостоятельную работу, свято место, как говорится, здесь не пустует: методично, из года в год колхоз отправляет в институты ребят и девчат на свои, колхозные стипендии — за редким исключением все они, получив дипломы, возвращаются домой. Так что агрономы, животноводы, инженеры, врачи, педагоги и даже художник-оформитель в «Победе» — свои, коренные. Для полноты картины остается добавить, что всякого почета, званий и наград Ивану Петровичу не занимать, представительствовать на заседаниях-совещаниях ему доводится не только в области, но и в Москве…
За успехами «Победы» слежу давно и внимательно, многих здесь знаю, написал несколько очерков о передовиках, как написал однажды и о самом председателе. За годы нашего знакомства Иван Петрович, по-моему, почти не изменился, разве что огрузнел, заматерел да покатегоричней, пожалуй, стал в суждениях. Возможно, не замечаю я в нем особых изменений потому, что видимся довольно часто — то в самой «Победе», то в городе; да еще, конечно, оттого, что у него светлые, цвета поспевшей пшеницы волосы: седина к таким не пристает либо незаметна в них.
В этот раз я приехал сюда с мыслью и надеждой написать о самом молодом бригадире тракторной бригады, к которому приглядывался. За три дня, что пробыл тут, с Иваном Петровичем мы встречались мельком: и потому, что ему было не до меня, шла уборка, и потому, что уже привыкли, притерлись друг к другу, — самые лучшие, никого не обременяющие отношения. По тем же сложившимся отношениям зашел к нему перед отъездом доложиться-попрощаться, — он с маху все переиначил:
— Ну, ну!.. Я еще не обедал — съедим по шашлыку, потом — счастливо.
Спорить с ним в подобных случаях — что воду в ступе толочь, да и по опыту я знал, что такие заключительные непринужденные беседы обычно оказываются полезными, кладут какие-то завершающие мазки. Заглянувший в кабинет шофер Слава, подтянутый, сохраняющий недавнюю армейскую выправку, выразительно мотнул чубатой головой — порядок, означало это, — я засмеялся:
— К Никитычу, что ли?
— К нему, — подтвердил Иван Петрович, поднимаясь, и с добродушным вызовом осведомился: — А что? На час, понимаешь, даже председатель отключиться может. Коня и того — гонят, гонят, потом придержат и посвистят…
Никитыч, которого мы упомянули, — фигура в «Победе» приметная и уважаемая: в единственном лице он — и главный садовод, и просто садовод, и сторож, и пасечник; в добром расположении председатель именует его начальником зеленого цеха. Сад в «Победе» небольшой, гектаров на двадцать, непроизводственного, так сказать, значения: вся его продукция, ягоды и яблоки, идет на внутренние нужды — в детские ясли и садики, в столовую, в школьный интернат, продается колхозникам. В удачливые годы Никитыч успевает впрок и насушить яблок: компот из сухофруктов значится в меню колхозной столовой всю зиму, ребятишки же пьют его до свежих ягод, смородины и вишни. Помогают Никитычу тогда, когда нужно вспахать междурядья да снять урожай, остальное время он хлопочет в саду один, с утра до вечера; здесь же, в будашке, и ночует. И лишь на три-четыре студеных месяца перебирается в село, в свою пустую избу вдовца. Кроме того, на селе, в клубе, Никитыч появляется еще дважды — в День Победы и на Октябрьские праздники: в черном слежавшемся пиджаке, вдоль лацканов которого сверху вниз расположены орден Славы, четыре медали и гвардейский знак. Дочка Никитыча живет в райцентре своей семьей, но довольно часто, по субботам, наведывается — обстирать отца и прибраться в родимом дому. Ко всему этому нужно сказать, что высокий, чуть сутуловатый Никитыч по натуре мягок, уступчив, от него даже и пахнет-то по-особому, уютно: привядшими яблоками, сухим сеном, дымком, — таким сладковатым, с горчинкой духом исходят поздние осенние сады, когда еще на иных яблонях, достаивая свое, светится восковая, налитая острым соком антоновка, а другие уже стоят в ворохах желтых шуршащих листьев и по земле, как сумерки, тянутся, плывут волнистые синие струи от вечернего костра…
…Сад — поблизости от села, по другую сторону мелкой, студеной от ключей речки, и уж вскоре наш «уазик» стоял у бревенчатой, с одним окном сторожки. Разравнивающий под шампурами с зарумянившимся шашлыком угли Никитыч выпрямился, заулыбался всеми морщинками сухого, чисто выбритого лица.
— Вон у нас ноне кто! Давненько, давненько не были. — Из-под нависших седоватых бровей светло-ореховые глаза его смотрели ясно, ласково; худой, высокий, в расстегнутой неподпоясанной рубахе, делавшей его вроде бы еще выше, он, не позволяя себе глядеть на собеседника сверху, сутулился, наклонял, разговаривая, пегую свою голову. — Статейку вашу поберегаю, спасибо. Иной раз прочитаю сызнова и диву даюсь. Будто про меня и не про меня: больно уж я в ней хороший.
— Похож, он тебя и перехвалил, — насмешливо сказал Иван Петрович. — Ведь передал же, чтоб к шестнадцати ноль-ноль все было готово. А ты, гляжу, все еще пурхаешься.
— А Славка-то мясо только-только привез, — объяснил Никитыч. — Ничего, доходит уже.
— Квас есть?
— На столе вон. Испейте, испейте — для аппетиту. Ядреный!
Выскобленный и вымытый стол был вкопан почти под яблоней — так, что верхние ее ветви с сизым анисом нависали над ним. На столе стоял отпотевший бидон и разложены необходимые дополнения к шашлыку: ворох зеленого, с очищенными головками лука, блюдо крупных, тронутых желтизной огурцов, хлеб, солонка; последнее существенное дополнение — бутылку «Экстры» деликатно выставил Слава и так же деликатно до приглашения отошел к машине.
Иван Петрович выпил квасу, вкусно крякнув; сорвал, не подымаясь с места, яблоко и кусанул его белыми плотными зубами так, что оно, кажется, брызнуло; и то, и другое получилось у него со смаком, красиво, и тем более неожиданна была прозвучавшая в-его голосе досада:
— Живем, понимаешь, очень быстро!.. Иногда опомнишься и сам не веришь: когда свои полвека пробежал? Прикинешь — остается-то меньше. Да под гору. А успеть много еще надо. Ну, и опять сам же себя подхлестываешь! — Он подкинул в ладони надкусанный анис, все эдак же смачно дохрустел им, объяснил, удивленно покачав крупной русой головой: — Я к чему это? Кружка квасу, то же яблоко — все на ходу, не замечая. Чаще-то из теплой бочки напьешься — все некогда… У меня вон и дома сад, можно сказать. А первое яблоко сейчас, похож, попробовал. Как так, а?
Что ему можно было ответить на это? Что согласен с каждым его словом, что после пятидесяти годы помчатся-полетят еще быстрее, в чем он вскоре сам убедится, как уже убедился я; что такая уж, видно, выпала нам доля, когда каждый год в нынешнем равен по насыщенности десятилетиям в прошлом? Да знал он все это не хуже меня и вопрошал-то, конечно, не ожидая ответа; как почти определенно, что у меланхоличности его, обычно ему несвойственной, была какая-то не абстрагированная, а совершенно конкретная, земная причина.
— Не ладится что-то, Иван Петрович? — оставив в покое всякие высокие материи, спросил я.
— То-то и оно! — подтвердил он. — Пять бортовых машин на вывозке урезали. Все телефоны оборвал. Сегодня уж — ладно, завтра бы так не получилось! Вины нет, а спрос с меня.
Подоспел меж тем шашлык. Никитыч принес первый шампур, торжественно, как шпагу на параде, держа его в вытянутой руке.
— На пробу, мужики! По виду вроде бы ничего.
Разобрали мы его под стопку моментально; круша плотными белыми зубами горячую жирную баранину, Иван Петрович попенял:
— Сколько раз ведь учил: помидорками прокладывать надо. Мягче с ними, нежнее.
Мясо действительно было немного жестковато, и все-таки, по-моему, говорить об этом было необязательно. Никитыч, опробывая, тщательно прожевал кусок — у него-то зубы были хотя и стальные, да не свои, — охотно объяснил:
— Дак не подвезли их, помидорки. Нешто я забыл!
— Взял бы да сам сходил — по-молодецки. Не за морем.
— И сходил бы, ноги не заемные, — все так же охотно согласился Никитыч. — Да ведь прикинь ты: два километра туда, два обратно — в самый раз бы мясо сейчас и резал. А ты ведь велел к сроку.
— С ними-то и есть приятнее, с помидорами, — продолжал настаивать, бурчать Иван Петрович и пренебрежительно кивнул на миску с огурцами: — Не то что с этими перестарками…
— Эти у меня — тут, с грядки. Отходят уже, знамо дело, — миролюбиво принял Никитыч упрек, подавая второй шампур.
Председатель был человеком размашистым, решительным, а под настроение и несговорчивым.
— Ну-ка, Слав, скатай на огороды! Отбери там с десяток, которые поспелее.
Кремовый председательский «уазик» резко сорвался с места; стараясь снять какую-то общую неловкость, заминку, Иван Петрович грубовато пошутил:
— Похож, жирком ты тут обрастаешь, Никитыч. На отшибе-то.
Сухие морщинистые скулы Никитича слабо порозовели.
— На моих жирах рубаха как на веретене крутится. — Он помедлил, колеблясь, что ли, и досказал, чуть усмехнувшись: — А на тебе — разве что не трещит.
Действительно, голубая блескучая рубаха плотно облегла налитое, грузноватое тело Ивана Петровича; он добродушно хохотнул:
— Дерзишь, старый? Давно я, понимаешь, втыков тебе не делал! — И, подмигнув мне, приглашая вместе пошутить, посмеяться, подразнил еще: — Ну, чего ж молчишь? Еще, может, что скажешь?
Скулы Никитыча снова слабо окрасились.
— Давай скажу, коли уж сам просишь… Он, — Никитыч пошевелил седыми бровями, кивнул, показал на меня, — он у нас вроде свой. Опять же, срамил ты меня при нем, — значит, при нем же и ответить можно. Я не скажу — кто ж тогда другой тебе скажет?
— Ну-ка, ну-ка! — кажется, уже раскаиваясь, по инерции подталкивал Иван Петрович и взялся за бутылку. — Давай-ка еще по одной — для храбрости.
— Не стану. Я и первую-то от уважения только.
Ясные светло-ореховые глаза Никитыча задержались на круглом, улыбчивом и несколько напряженном лице председателя пытливо, с интересом.
— Давно ты, Петрович, в зеркало на себя не глядел?
— Сказанул! — с каким-то облегчением засмеялся Иван Петрович. — Да каждый божий день! Как бреешься, так и любуешься.
— И чего видишь?
— А чего там кроме образины своей увидишь?
— Кривое тогда твое зеркало, Петрович. Обличие видишь, а чего надо — не замечаешь. В душу почаще глядеться надо.
— Она у меня и так на виду. Всем открыта. — Иван Петрович подержал граненый стаканчик, махом, одним глотком, опорожнил его. — Стопки и той никогда тайком не выпил. Так что, Никитыч, какая у меня душа была, такая и осталась.
— Нет, Иван Петрович, не та, не та, — не согласился, пожалел Никитыч. — Ты вон сейчас про втык мне сказал. Прежде-то ты такого слова и не говаривал. И не знал его, А сейчас чуть что не по тебе — втык! Обрыдли нам, людям, твои тыки-втыки — вот что, Петрович. Распоследнее это дело, когда председатель со своими колхозниками втыками обходится!..
Искоса, украдкой я посмотрел на Ивана Петровича и тут же отвернулся: с красной шеей и горящими ушами, он рывком надвое раскидывал ворот голубой рубахи. Глупее положения, чем у меня, нельзя было и придумать: и уйти нехорошо, и оставаться неловко.
— А ты думаешь, мне…
— Погоди, дай закончу, — перебил Никитыч. — Знаю ведь, что сказать хочешь. А мне, мол, в районе разве не втыкают?
— Ну?!
— Одно и то же «гну-то» и получается. И там, выходит, неумные люди есть. Забыли, кто они да зачем поставлены. Они тебе навтыкают, а ты — нам, так, что ли? Куда как умно! Шестой десяток советская власть достаивает. Людей навоспитывали. А ты с ними втыками хочешь. Это с какой же такой распрекрасной стати, скажи ты мне, должен я перед тобой — жизнь проживши — в трепете находиться? В острастке? Ты народу не грозой грозной кажись — ты ему спокойным погожим днем оборачивайся. Чтоб он и работал с радостью, и дышал легко. А то ведь смотри, Петрович, какая чепуховина получается? Ты всем хорошего хочешь. Я тоже — хорошего. Верно? Тогда с чего же твое хорошее тычком должно исходить, а мое, такое же, — смирением да покорностью? Не знаешь вот ты, а я знаю, как у нас наперекосяк идет. Ты человеку — при всех — втык, а он тебя — про себя — матом. Контакт, едри ее!.. Не примечал, что к Левшову, к Семен Семеновичу, поохотней ныне идут, чем к тебе-то?
Как при внезапном озарении, фамилия секретаря парткома мгновенно напомнила наш с ним прошлогодний разговор, когда я приезжал в «Победу» писать очерк о доярке. Левшов, человек веселый и азартный, рассказал о пожилой доярке много любопытного и как бы между прочим попросил-посоветовал: «Писать станете — о председателе бы поменьше подчеркивали. Так для всех лучше будет. И для него — прежде всего…»
Сдерживая себя, Иван Петрович покрутил головой, с горьким удивлением — больше, кажется, обращаясь ко мне — сказал:
— Мало ли я тут сил, нервов положил, а смотри, как оборачивается?
— Того, что сделал, никто у тебя не отымает, Петрович, — тотчас живо и горячо опротестовал Никитыч. — В этом ты людей не вини: неправда будет. Я про то, что тебе же мешает. И похвалю еще: не пропащий ты, нет!
— Это почему же? — хмуро усмехнулся Иван Петрович.
— Выслушал — не шумел, не гремел. Не взорвался, коротко тебе сказать. И то дело великое. — Никитыч опомнился, взвился с места: — Мужики, а шашлык-то, шашлык! Вон и Славка вертается!
— Спасибо, по горло сыт, — подымаясь, все тем же хмурым смешком отозвался Иван Петрович.
То, что обстановка здесь круто изменилась, Слава, вероятно, понял по одному взгляду председателя, по тому, как тот прямо от стола шагнул к машине; только что выпрыгнув, Слава снова молча и проворно сел за баранку.
— Это как же, мужики, а? — твердил Никитыч, обескураженно хлопая себя по тощим ляжкам. — Вот ведь, дурак старый, компанию испортил! Мужики, а?
— Ладно, не суетись, — сухо и миролюбиво остановил его Иван Петрович, хлопнув дверкой. — Все равно ехать пора: кончился мой перерыв.
Будто присматриваясь к унизанным плодами яблоням, «уазик» неторопливо пробежал по узкой травянистой колее, выкатился в горячий полевой простор и прибавил скорость.
— Всякие шашлыки едал, — нарушил молчание Иван Петрович, голос его прозвучал и усмешливо, и чуть смущенно. — По-карски уважаю. А нынче по новому рецепту попробовал. Шашлык по-Никитычу.
Я, позади, тихонько рассмеялся; деликатный Слава, явно помогая чем-то огорченному председателю, деловито осведомился:
— Иван Петрович, а куда помидоры-то? Я ведь их полкорзины налупил.
— Городскому вон гостю в подарок дадим. Хороши они нынче у нас, — похвалил Иван Петрович и выразительно крякнул: — Будь они неладны!..