НА СУРЕ

Солнце висело над самой кромкой леса. Здесь, у ног, побулькивая на каменистом перекате, Сура была еще зеленовато-желтой, а за излучиной, прикрытая прибрежным лозняком, уже легонько, словно подернутая дымком, синела.

Поддевая пальцами ноги теплый песок, я курил, поглядывая на своих спутников.

Стоя по пояс в воде, председатель колхоза Николай Григорьевич потирал широкую загорелую грудь, блаженно гоготал, мокрые волосы его блестели. Нагоев тихонько мурлыкал, грея под последними нежаркими лучами белую, с лиловой вмятиной спину. Леонид в голубых с розовым ремешком плавках лежал, раскинув бронзовые руки и длинные ноги. Отец его, Аполлон Алексеевич, шел вдоль каменистого крутого берега, грузный, в длинных, обвисших до колен трусах, и, наклоняясь, что-то рассматривал.

— Гляньте, мужики, что я нашел! — крикнул он, повернув назад и держа что-то в вытянутой руке.

Нагоев живо повернулся, поднялся; взбурлив воду, двинулся к берегу Николай Григорьевич; поспешил я; и только Леонид остался в той же расслабленной позе, даже не пошевелившись.

На ладони у Аполлона Алексеевича лежали три коротких светло-кофейного цвета карандашика с белыми колпачками на конце, в его обычно спокойном, монотонном голосе звучали загадочность и таинственность:

— И что это, по-вашему?

— Интересно! — Черные нерусские глаза Нагоева блеснули; он быстро ощупал полированную поверхность необычного камня, прищурившись, посмотрел на свет. — Янтарь?

— Нет. У янтаря цвет другой, — возразил Аполлон Алексеевич. Художник, он уверенно сказал о том, что хорошо знал. — Обратите внимание на форму. Во всех трех случаях — абсолютно одинаковая. Точный цилиндр, плавно заточенный на конус. И одинаковые размеры. Природа так не повторяется.

— Тогда что же? — Агатовые глаза Нагоева блеснули еще нетерпеливее. — Рукой человека? Десятки тысяч лет назад?..

Я вертел короткий странный карандашик и так и эдак, испытывая смутное волнение.

— Ну-ка, ну-ка, — попросил подошедший Николай Григорьевич. — А-а! Их тут ребятишки много находят. Чертовыми пальцами зовут. Как порежешься, потри — кровь и остановится.

— Вот, вот, непростые камушки. — Аполлон Алексеевич покатал их на ладони. — Да, тут что-то другое напрашивается… Любопытно.

— Ты думаешь? — горячо спросил Нагоев и тряхнул черной копной волос вверх, в небо. — Оттуда?

— Допускаю, — веско сказал Аполлон Алексеевич.

— А чем черт не шутит! — увлеченно поддакнул и Николай Григорьевич, человек весьма практического склада ума и вдобавок знающий об этих «чертовых пальцах» с мальчишеских лет.

Короткая многозначительная пауза как бы утвердила при всей необычности догадки наше единодушие. Обычно такие разные лица: рыхловатое добродушное — Аполлона Алексеевича, по-южному смуглое и подвижное — Нагоева и широкое, прочное, с тупым подбородком — Николая Григорьевича, — их лица были сейчас чем-то неуловимо похожи. Как, вероятно, и мое.

— Надо написать в Академию наук! — решительно объявил Нагоев. — Где нашли, как нашли! И их послать и не тянуть.

— Вы уж тогда и меня припишите. Купался-то я рядышком. — Николай Григорьевич белозубо заулыбался, лихо взъерошил мокрые волосы. — Эх, прославимся еще!

Я уже мысленно составлял текст: «Уважаемые товарищи!..»

— Не надо писать, — подойдя, насмешливо посоветовал Леонид.

— Это почему? — Белесые, невидные брови Аполлона Алексеевича резко сдвинулись.

— О них во всех учебниках биологии для седьмого класса написано. Называются они действительно так: чертовы пальцы. — Леонид протяжно зевнул. — Простейшие моллюсковые образования. Находятся в известковых отложениях. И на этих известняк еще есть. Смотри вот…

Он взял самый красивый, без единого пятнышка «палец», колупнул ногтем белый колпачок — тот легко сшелушился.

— Но, но! — Аполлон Алексеевич отобрал у Леонида находку, недовольно крякнул. — Ни на грош фантазии! Реалисты, понимаешь!..

— Да-а, — разочарованно протянул Нагоев.

— Вот она — наука! — одобрительно, с еле заметной горчинкой сказал Николай Григорьевич и деловито прямо на себе принялся отжимать мокрые трусы.

Пасечник, варивший на бугре уху, призывно зашумел:

— Айда, готова!

Молча, как-то сконфуженно мы оделись, гуськом потянулись по крутой извилистой тропинке.

Посапывая, Аполлон Алексеевич шел позади сына, легко берущего подъем сильными длинными ногами — в расшитых джинсах, в яркой, с красными попугаями рубахе, — и бурчал:

— Откуда только такие дурацкие тряпки берутся! Девятнадцать лет, на второй курс перешел, и уже никаких тебе ни загадок, ни тайн. Ни царя, ни бога — одна кибернетика и рефлексы. Вырастили!.. Хлебнул бы, как мы в его годы, горяченького!..

Конечно, логики в его ворчне было не много, но, смешно, я полностью был на его стороне. Ну, джинсы и рубаха с попугаями — ладно, в свое время мы носили кое-что и почудней, вроде брюк шириной чуть не в полметра и галстуков с узлом в кулак. А вот то, что она, нынешняя молодежь, рассудочнее, рационалистичнее, — это уж точно, такие в карандашики из космоса и на секунду не поверят!..

Наваристая уха да пропущенный перед ней стаканчик вернули нам доброе расположение духа. «Вот ведь, задело!» — посмеивался я сам над собой, с некоторым смущением и любопытством поглядывая на Леонида. Отвалившись от миски, он вытянулся на теплой траве, подперев кулаками голову, смотрел на пляшущие языки костра, — чем гуще синели сумерки, тем ярче и притягательнее становился огонь.

— Я в первый-то год войны, считай, на всю деревню единственным трактористом остался, — говорил Николай Григорьевич. — Где уж там учиться было! Шестнадцать лет, только-только курсы кончил. Летом-то еще ничего. А на зяби помучился. Ветер, дожди. «ЧТЗ» тогда без кабины ходили. Небо-то с овчинку и казалось: что харчи, что одежонка — одинаковые… Да и по семнадцать часов эдак-то в сутки. Иной раз начнет перед глазами мельтешить, кругами плыть — остановишься, ляжешь прямо на гусеницу, поближе к мотору, пока не остыл. Дольше десяти — пятнадцати минут все одно не проспишь: вопьются траки в тело — вскочишь, и опять пошел!

— Ну, теперь-то на селе по-другому, — благодушно вставил Аполлон Алексеевич.

— Эко, сравнения нет! — согласился Николай Григорьевич. — Хотя, если по совести, лето мужику и сейчас жару поддает…

Леонид прислушался, откровенно зевнул, — я заметил, и меня это задело.

— Что, скучные у нас разговоры?

— Да нет, не то, — без особой охоты отозвался Леонид.

— А что?

Все с той же ленцой, вроде бы сомневаясь, поймут или нет, Леонид ответил:

— Просто подумалось: что, в сущности, общего, кроме возраста, у вас, таких разных людей — художника, писателя, председателя колхоза и майора из милиции?

Ахнув про себя, я как можно сдержаннее объяснил:

— Жизнь, Леня.

— Довольно общо.

Пасечник унес пустую посуду, в тишине скрипнула дверь сторожки. Потрескивал костер, высыпали звезды; повернувшись на спину, Леонид заложил руки под голову, с удовольствием потянулся. «Ах ты, ферт такой!» — возмутился я и смолчал почему-то.

Приятным негромким басом запел Аполлон Алексеевич; слова песни еще не дошли до меня, когда в нее влился верный, с легкой хрипотцой баритон Нагоева и секундой позже — сильный, неожиданно ладный подголосок председателя:

…В небе ясном заря догорала.

Сотня юных бойцов из буденновских войск

На разведку в поля поскакала…

Неравнодушный к этой песне — с далекой нашей комсомольской юности, — я осторожно примкнул к ней своим совещательным голосом и, не удерживаясь, покосился на Леонида. Встретив взгляд, он усмехнулся, и усмешка его могла означать лишь одно: эх, старье какое!..

Песня меж тем ширилась, крепла, в ее неторопливом разливе звучала какая-то строгость, походная сдержанность, и даже чудилось далекое цоканье конских подков.

И тут высокий, почти женский голос опередил, вырвался вперед, а только что ведущие песню бас и баритон послушно, с болью приникли к нему, горько признались:

И боец молодой вдруг поник головой —

Комсомольское сердце пробито.

Теперь я почти неотрывно наблюдал за Леонидом. Вот он одним коротким взглядом окинул окружающее — четырех сидящих у костра людей, подогнанную к самым кустам черную «Волгу», покрупневшие в синеве звезды, окинул, может быть, для того, чтобы неосознанно убедиться, что он здесь, а не там, где идет жестокая битва и падает молодой парняга, его ровесник…

Возможно, подумал я, он тоже любит песни, но любит, как многие его сверстники: напевая или чаще всего просто насвистывая новинку до тех пор, пока она не надоест; поет вместе со всеми на вечеринках, не вникая в смысл, поглядывая на девчат и машинально прилаживая даже самую неподходящую песню под танцевальный ритм, — она в таких случаях занимает слух, голос, не более. А тут песня становилась не просто мелодией, а откровением, признанием. И четверо немолодых мужчин, над которыми он, Леонид, в душе, вероятно, подтрунивал и которых мысленно называл, как нынче принято, предками и старичками, понимали, видимо, это, вкладывали в песню что-то более значительное, чем сама по себе она означала, и что он только смутно, не умея назвать, ощущал сейчас. Конечно, все это было моей интерпретацией, песней же и навеянной, но хотелось верить, что так оно и есть…

«Землянку» запел Николай Григорьевич, с какой-то щемящей сладостью мы подхватили ее, тихо покачиваясь. Догорающий костер казался тем самым огнем, что бьется в тесной железной печурке с раскаленными стенками; в короткие паузы слышалось серое завывание вьюги, назло которой поет гармоника, а мы, сидящие у костра, забывшие в эту минуту обо всем на свете, кроме песни, и есть те солдаты, которые в четырех шагах от смерти тоскуют о своих любимых. Леонид беспокойно повозился, сел; не потому ли, что среди этих солдат почувствовал вдруг и самого себя — небритого, протянувшего к печурке озябшие руки, в сырой, преющей у огня шинели, которую благодаря им же он еще не носит?.. Понимают ли они, такие непохожие, разные, — спрашивал будто его удивленный взгляд, — что поют они не песню, а свою жизнь?.. Наверное, понимают. Вон какое просветленное лицо у отца, как изумленно и горестно приподнялись его добрые невидные брови; вон как самозабвенно звенит и ликует голос Николая Григорьевича, по-бабьи сложившего на груди руки; как влажно блестят агатовые глаза Нагоева, обычно такие зоркие и сухо насмешливые.

…Мне в холодной землянке тепло

От моей негасимой любви…

Все вроде бы оставалось вокруг прежним, и что-то вместе с тем неуловимо изменилось, — мне, по крайней мере, чудилось, что мы пели стоя, тесно прижавшись друг к другу плечами.

— А костер-то гаснет, — хрипловато откашлявшись, буднично сказал Нагоев. — Пошли по дрова, мужики.

— Я принесу. — Леонид вскочил. — Я сейчас!..

Он метнулся мимо черной «Волги», вломился в заросли, словно боясь опоздать куда-то.

Прислушавшись, как трещит под его быстрыми ногами сухой валежник, Николай Григорьевич одобрительно кивнул:

— Хороший, Алексеич, парень у тебя растет.

— А чего ж, в нас, — добродушно согласился Аполлон Алексеевич.

Загрузка...