Все, что из земли придет,
В землю снова и падет.
Когда я вернулась домой, уже совсем рассвело, и я совсем потеряла бдительность, потому что мне снова казалось, что я слышу топот Девочек на полу в сенях, вижу их вопросительные взгляды, сморщенные лбы, улыбки. И тело сразу приготовилось к ритуалу приветствия, к нежности.
Но дома царила пустота. Холодная белизна вплывала сквозь окна мягкими волнами, и огромное открытое пространство Плоскогорья настойчиво лезло внутрь.
Я спрятала голову Косули в гараже, где было холодно, подбросила дров в печь. В чем была, пошла к кровати и заснула, будто неживая.
— Пани Янина.
И через мгновение снова, громче:
— Пани Янина!
Меня разбудил голос в сенях. Низкий, мужской, робкий. Кто-то стоял и звал, повторяя мое ненавистное имя. Я рассердилась еще больше: мне снова не давали спать и называли по имени, которое я не воспринимаю и не люблю. Его дали случайно и бездумно. Так бывает, если Человек не задумывается над значением Слов, и тем более Имен, употребляя их наугад. Я не позволяю, чтобы ко мне обращались «пани Янина».
Я встала и отряхнула одежду, потому что вид она имела не самый лучший — я спала одетой уже вторую Ночь, — и вышла из комнаты. В сенях, в луже растаявшего снега, стояло двое сельских мужиков. Оба были высокие, крепкие и усатые. Вошли, потому что я не заперла двери и, пожалуй, справедливо чувствовали себя из-за этого неудобно.
— Мы бы вас хотели попросить, чтобы вы туда пришли, — хрипло сказал один из них.
Улыбнулись, словно извиняясь, и я разглядела, что у них одинаковые зубы. Я знала этих двоих, они работали на вырубке леса. Видела их в магазине в деревне.
— Я только что оттуда вернулась, — пробормотала я.
Они сказали, что Полиция еще не приехала, и все ждут ксендза. Что Ночью замело дороги. Даже дорогой в Чехию и Вроцлав невозможно проехать, и трейлеры застряли в длинных пробках. Но новости быстро разносятся по окрестностям, и пешком пришло несколько знакомых Большой Ступни. Мне было приятно услышать, что у него были какие-то приятели. Казалось, погодные капризы улучшают этим людям настроение. Лучше уж соревноваться с метелью, чем со смертью.
Я пошла за ними, мы двигались вперед в пушистом, беленьком снегу. Он был свежий и от низкого зимнего солнца расцвел румянцем. Мужчины прокладывали мне дорогу. Оба были обуты в прочные резиновые сапоги с войлочными голенищами, это здесь единственная мужская мода. Широкие подошвы вытаптывали для меня узкий тоннель.
Перед домом стояли несколько других мужчин и курили сигареты. Неуверенно поклонились, избегая встретиться взглядами. Смерть кого-то из знакомых лишает человека уверенности в себе. У всех было одинаковое выражение лица — праздничного уважения и официальной торжественной грусти. Переговаривались, понизив голос. Те, кто докурил, заходили в дом.
Все без исключения имели усы. Стояли мрачно вокруг дивана с телом. Ежеминутно открывались двери, и заходили новоприбывшие, занося в комнату снег и металлический запах мороза. Это были преимущественно бывшие работники совхоза, которые сейчас получали пособие по безработице, и время от времени нанимались рубить лес. Некоторые из них ездили на заработки в Англию, но быстро возвращались, напуганные чужбиной. Или упорно хлопотали в своих маленьких хозяйствах, от которых не было никакой прибыли, и которые держались только благодаря евросоюзовским дотациям. Только мужчины. В комнате стало душно от их дыхания, ощущался легкий запах перегара, табака и влажной одежды. Поглядывали на покойника украдкой, быстро. Шмыгали носами, но неизвестно, от мороза или, может, действительно на глаза этим мощным мужикам набегали слезы и, не имея выхода, текли из носа. Не было Матоги или еще кого-нибудь знакомого.
Один из присутствующих вытащил из кармана несколько свечечек в металлических мисках и протянул их мне уверенным таким движением, а я машинально взяла, не слишком понимая, что с ними делать. Только чуть погодя, я оценила его идею. О да, вокруг надо расставить эти свечи и зажечь их, станет важно и торжественно. Может, их пламя освободит слезы, которые зальют эти пушистые усы. И это принесет всем облегчение. Поэтому я принялась за свечи и подумала, что многие из присутствующих неправильно поняли мои действия. Они считали меня распорядительницей церемонии, начальником похоронной общины, потому что когда загорелись свечи, все затихли и вперились в меня своими печальными взглядами.
— Так начинайте, — прошептал тот, которого я, казалось, откуда-то знала.
Я ничего не поняла.
— Начинайте петь.
— А что надо петь? — я не на шутку забеспокоилась. — Я не умею петь.
— Что угодно, — сказал он, — лучше всего «Вечная память».
— А почему я?
Тогда тот, что стоял ближе, решительно ответил:
— Потому что вы женщина.
Вот оно что. Так, значит, они для себя решили. Я не понимала, к чему здесь мой пол, но не хотела в такую минуту противиться традиции. «Вечная память». Я помнила ее с детства; взрослой я не ходила на похороны. Но слов не припоминала. Но оказалось, что достаточно было только начать, и весь хор грубых голосов немедленно присоединился к моему слабому, образуя неуверенную, фальшивую полифонию, которая крепла с каждым последующим повторением. И мне вдруг стало легче, голос стал уверенным, и я быстро запомнила слова о Вечном Свете, который, как мы верили, прольется и на Большую Ступню.
Пели мы так около часа, все время одно и то же, пока слова не перестали что-либо значить, словно были морскими камнями, которые непрестанно обтачивают волны, отчего те становятся круглыми и похожими друг на друга, как две песчинки. Без сомнения, это давало передышку, мертвое тело становилось все менее реальным, пока не превратилось в повод для встречи этих изнуренных людей на ветреном Плоскогорье. Мы пели о Свете, который существует на самом деле, только где-то далеко и пока незаметно, но как только мы все умрем, то его узрим. Сейчас смотрим на него сквозь стекло, в кривое зеркало, однако когда-нибудь окажемся с ним с глазу на глаз. А он нас окутает, из него мы и появились. И даже носим в себе его частицу, каждый, даже Большая Ступня. Поэтому, собственно говоря, смерть должна нас радовать. Так я думала, пока пела, но на самом деле никогда не верила ни в какое персонализированное наделение Светом. Никакой Господь не стал бы заниматься этим, ни один небесный бухгалтер. Трудно было бы столько выстрадать в одиночку, тем более, всеведущему, думаю, он треснул бы под тяжестью этой боли, разве что заранее обеспечил бы себе какие-то защитные механизмы, как Человек. Только машина могла бы нести всю мировую боль. Только механизм, простой, эффективный и справедливый.
Однако, если все должно происходить механически, наши молитвы окажутся ненужными.
Когда я вышла на улицу, выяснилось, что усатые мужчины позвали ксендза — именно его и встречают перед домом. Священник не мог добраться, увяз где-то в сугробах и только сейчас удалось привезти его трактором. Ксендз Шелест (так я назвала его мысленно) отряхнул сутану и ловко спрыгнул с трактора. Не глядя ни на кого, он быстрыми шагами направился внутрь. Прошел так близко от меня, что я почувствовала его запах — одеколона и дыма от печи.
А еще я увидела, как Матога прекрасно все организовал. В своем рабочем кожухе, будто церемониймейстер, наливал из большого китайского термоса кофе в пластиковые стаканчики и раздавал присутствующим. Так мы и стояли перед домом и пили горячий, сладкий кофе.
Вскоре прибыла Полиция. То есть не приехала, а пришла, потому что машину пришлось оставить на асфальтированной дороге — у них не было зимних шин.
Это были двое полицейских в форме и один в штатском, в длинном черном пальто. Прежде чем они, отдуваясь, добрались до дома в своих покрытых снегом ботинках, мы все вышли на улицу. Продемонстрировав, по моему мнению, вежливость и уважение к представителям власти. Оба полицейских в форме вели себя очень официально, разговаривали сухо, и было заметно, что они едва сдерживают злость на весь этот снег, долгий путь и вообще обстоятельства этого дела. Отряхнули ботинки и молча скрылись в доме. Между тем незнакомец в черном пальто подошел ни с того ни с сего прямиком ко мне с Матогой.
— Ну, здравствуйте. Здравствуйте, пани, привет, папа.
Это «Привет, папа» касалось Матоги.
Я бы никогда не подумала, что у него может быть сын в Полиции, который, вдобавок, ходит в таком смешном черном пальто. Матога представил нас друг другу довольно неуклюже, смущенный, но я даже не запомнила имени Черного Пальто, потому что они сразу отошли в сторону, и я слышала, как сын ругал отца:
— Ради Бога, папа, зачем вы трогали тело? Вы что, фильмов не смотрите? Все знают, что, когда происходит такое, к трупу нельзя прикасаться, пока не приедет Полиция.
Матога защищался слабо, будто его угнетал разговор с собственным сыном. Я думала, что все должно быть наоборот, и разговор с родным ребенком только добавляет сил.
— Он ужасно выглядел, сынок. Ты бы тоже так поступил. Он чем-то подавился и был весь съежившийся, грязный… Это же наш сосед, мы не хотели покидать его на полу, как, как… — он подыскивал слово.
— …животное, — помогла я, подходя к ним ближе; не могла стерпеть, что Черное Пальто так укоряет отца. — Он подавился костью убитой Косули. Месть из могилы.
Черное Пальто посмотрел на меня и обратился к Матоге:
— Вас могут обвинить в том, что вы запутываете следствие. И вас, пани, тоже.
— Ты что, шутишь? Вот это да! Как будто у меня сын не прокурор…
Тот решил завершить этот неловкий разговор.
— Папа, хорошо. Скоро вам обоим придется давать показания. Возможно, покойнику сделают вскрытие.
Он похлопал Матогу по плечу, и в этом мягком жесте заметно было и превосходство, как будто сын говорил: хорошо, старик, теперь я беру дело в свои руки.
Потом он исчез в доме покойника, а я, не дожидаясь их решения, пошла домой, замерзшая, с охрипшим горлом. С меня хватит.
Из моих окон было видно, как от села подъезжает снегоочистительная машина, которую здесь все называли «беларуской». Благодаря ей вечером к дому удалось подъехать катафалку — длинному, приземистому, темному автомобилю с черными занавесками на окнах. Но только в одну сторону. Когда около четырех, едва начало темнеть, я вышла на террасу, то заметила вдали движущееся черное пятно на дороге — это усатые мужчины настойчиво толкали катафалк с телом товарища под гору, к вечному упокоению в Извечном Свете.
Обычно телевизор работает целый день, с самого завтрака. Это меня успокаивает. Когда за окном царит зимняя мгла, или рассвет уже через несколько часов незаметно переходит в Мрак, кажется, что там нет ничего. Можно смотреть в окно, а стекла отражают только кухню, маленький, захламленный центр Вселенной.
Для этого и нужен телевизор.
У меня большой выбор программ; антенну, похожую на эмалированную миску, привез как-то Дизь. Она ловит несколько каналов, но это многовато. Мне и десяти достаточно. И двух тоже. Собственно, я смотрю разве что прогноз погоды. Разыскала этот канал и счастлива, что могу получить все, в чем нуждаюсь, поэтому даже пульт куда-то засунула.
С утра меня сопровождает картина атмосферных фронтов, прекрасные абстрактные линии на картах, синие и красные, они неумолимо приближаются с запада, из-за Чехии и Германии. Несут воздух, которым только что дышала Прага, а может, даже Берлин. Он пришел из-за Атлантики, прошел всю Европу, можно сказать, что это морской воздух здесь, в горах. Я особенно люблю, когда показывают карты атмосферного давления, которые объясняют неожиданную слабость при вставании с постели или боль в коленях, или еще что-то — непонятную грусть, которая очевидно имеет природу атмосферного фронта, капризной змеевидной линии в земной атмосфере.
Меня будоражат спутниковые фотографии и кривизна Земли. Значит, это правда, что мы живем на поверхности шара, открытые перед всеми планетами, покинутые посреди огромной пустоты, в которой после Падения свет собрался в мелкие крошки и рассыпался? Это правда. Нам следует об этом ежедневно напоминать, потому что это забывается. Нам кажется, что мы свободны, а Бог нам простит. Лично я так не считаю. Любой поступок, превратившись в едва ощутимое колебание фотонов, направится в конце концов к Космосу, как будто фильм, который вечно будут смотреть планеты.
Когда я завариваю себе кофе, обычно передают прогноз погоды для лыжников. Демонстрируют неровный мир гор, спусков и долин, и прихотливый снежный покров — шершавая кожа Земли лишь кое-где покрыта белыми лоскутами. Весной на место лыжников приходят аллергики, и картина становится красочной. Мягкие линии обозначают опасную территорию. Там, где красное, природа атакует самых чувствительных. Всю зиму она ждала, усыпленная, чтобы сейчас напасть на хрупкую иммунную систему человека. Когда-нибудь нас вот так совсем сметет. Перед выходными показывают прогноз погоды для водителей, но их присутствие сводится к нескольким линиям немногочисленных у нас автострад. Такое деление людей на три группы — лыжников, аллергиков и водителей — для меня очень убедительно. Это хорошая и простая типология. Лыжники — это гедонисты. Мчатся по горным склонам. Водители предпочитают взять судьбу в собственные руки, хотя от этого часто страдает спина; понятно — жизнь нелегка. Зато аллергики — постоянно на большой войне. Я, несомненно, аллергик.
Мне бы еще хотелось иметь канал о звездах и планетах. «ТВ Космические влияния». Такие передачи, собственно, тоже состояли бы из карт, линий воздействий, полей действия разных планет. «Уважаемые зрители, над эклиптикой начинает всходить Марс, вечером он пересечет пояс влияния Плутона. Просьба оставить ваши автомобили в гаражах и на крытых стоянках, а также спрятать ножи, осторожно спускаться в погреб, а пока эта планета будет проходить через знак Рака, призываем избегать купания и изо всех сил бежать от семейных ссор», — так говорила бы худенькая, эфемерная телеведущая. Мы узнали бы, почему сейчас опоздали поезда, а почтальон увяз в снежном сугробе со своим «Фиатом-чинквеченто», и почему майонез не удался, а головная боль внезапно утихла сама, без таблетки, так же неожиданно, как и началась. Узнали бы о времени, когда можно начать красить волосы и на когда планировать брак.
Вечером я наблюдаю за Венерой, тщательно слежу за изменениями, происходящими с этой прекрасной Панной. Я люблю ее как Вечернюю Зарю, которая появляется словно ниоткуда, как по волшебству, и опускается вниз за Солнцем. Искра вечного света. Именно в Сумерках происходят самые интересные вещи, потому что тогда исчезают несущественные различия. Я могла бы жить в вечных Сумерках.