XVI. ИСКАНИЯ ТРОПЫ

1

«Дорогая Надежда Федоровна! — написал он. — Благодарю случай, который привел вас ко мне».

Александр хранил память об этом. Много ли нужно затворнику? Только взгляд один, только жест один, одно только желание понять — вот и все. Больше ничего не надо.

«Виноваты вы сами, дорогая Надежда Федоровна! — написал он ей. — Что посеешь, то пожнешь. Не угодно ли признание в любви? Еще одно признание к тем, которые и посейчас вы, конечно, слышите там у себя, на вашем другом берегу».

Тот берег его тревожил. Пыльная, в грязи и в огнях стройка всякий раз вставала перед ним. Конечно, жить можно и так. Можно даже создать душевный комфорт в виде какой-нибудь гордой теории. Придумать такую теорию чрезвычайно легко. Но пожалеешь не раз: придуманный уют неуютен. И шаток он. Того гляди рухнет от одного только блеска очей. Хотелось назвать очами ее глаза. Ему бы это позволилось — он был чужой человек, и любовь его была безнадежна. «Должно случиться что-то…» — думал он.

Хотелось ему пожаловаться. Дескать, в комнате, где вы были, дорогая Надежда Федоровна, очень сыро. Хозяйка не дает дров, говорит — весна, мол. Но какая же это весна? По календарю ночи укорачиваются, а для него они все длиннее: не спится. А и уснет — все то же: катится от горизонта прямо на него огромная жуткая луна. Гонят куда-то табуны лошадей. И что-то еще такое же пустынное и печальное.

Спасибо, что наяву сон у него пока другой. Он видит: ноги его все в росе, и голова в росе. И терпкий вкус у него на губах. Эй, жизнь, ты куда так летишь? Погоди! Уходит, уходит… Волосы были цвета пожара… Александр прислушался: память о далеком вошла в теперешнее его сердце. Она и теперь была жива, как прежде. За давностью погасла уже боль, осталась тяжесть богатства — ведь скорбь приносит с собой полноту души. Запоздалую… Так осенняя непогода окружает сыростью, окружает серостью богатый дом, где все блещет внутри. Владелец хотел бы его покинуть. Зачем ему этот дом сейчас, когда он одинок? Надежда его удерживает: не явится ли опять солнышко? Может, другое чье сердце вернет дому его полезность. «Надо бы ей объяснить, — думал он туманно. — Объяснишь ли?» Чувство невыразимо. Это ведь только от немоты можно воскликнуть: «я вас люблю», и больше ничего. Не схватить, не выразить, не передать. Можно лишь обозначить. Останови текущий ручей — это разве ручей? Так и сердце твое, так и чувство. «Мысль изреченная есть ложь…» — смутно брела его мысль. Наконец он махнул рукой. «Завтра напишу. Сегодня подумаю, а завтра легко напишу». Так, боясь себя самого, он себя обманывал.

Было у него дело: разыскать Карякина. Он придет и скажет: «Здравствуйте. Я живу на необитаемом острове, я Робинзон. Будьте моим Пятницей». Шутя, конечно. Ну какой же он Робинзон и что за Пятница — Карякин? Правда ведь?

Отец Александр встал одеться. Дело, обычное для всякого, стоило ему борьбы с собой: он так и не привык к рясе. «Мог бы и не носить», — говорил он себе всякий раз, стоя перед вешалкой и борясь с искушением надеть плащ. Искушение было тем ближе к греху, что ношение плаща вместо рясы ныне грехом не считается.

Современное духовенство разучилось двигаться по земле плавной поступью. Ныне поп не тот пошел: искательный взгляд, виноватая улыбка, желание не выделяться. Служение богу сделалось одиозным занятием. Требуется много мыслительной работы, чтобы значительность сана возродилась в глазах хотя бы тебя самого. Эй, жизнь, куда ты? Погоди! Не слушает жизнь, уходит. Разломилась на куски божья твердь, уходят из-под ног последние островки.

Креститься двумя перстами или тремя? Были люди огненной души. Они сложили головы, а не поколебали канона. Боярыня Морозова, наверное, и помыслить бы не могла, чего добьются в наше время скучные балбесы, провалившиеся на экзаменах. Принимая сан, они потребовали сохранить за ними их модный костюм, футбол, магнитофон, девочек, новый танец липси. И церковь на это пошла…

Так думал отец Александр, стоя перед вешалкой, где на одном крючке висела его ряса, а на другом — плащ. Он надел рясу. Его никто не облачал силой в это театральное одеяние. Надел — носи, не двоедушничай. А снять, так снять навсегда.

2

Известие ожидало его этим утром. У калитки он вынул из почтового ящика плотный, тщательно проклеенный пакет. Отца Александра вызывал к себе архиерей. «Снявши голову, по волосам не плачут», — усмехнулся про себя Александр. И прежде ясно было, что выступление в клубе ему не обойдется. Он сунул пакет в карман и зашагал по улице вниз, к мосту. Будь что будет!

На левобережной стороне он до того не бывал. Штабеля мокрых бревен у лесопилки, бесприютный глиняный карьер у кирпичного завода, белесые от цементной пыли строения растворного узла — все оказалось не таким, как виделось издалека. Но все было значительно для него потому как раз, что много раз виделось издалека. Словно изображено было на прославленной картине, а теперь перед глазами в натуре; будто описано было в любимой книге, а теперь вот явь — и так будто бы все, и будто бы все не так. Он вспомнил вагоноремонтное депо, где работал, вспомнил зануду мастера, прозванного «Тещей», вспомнил паровозный запах угара с паром — запах дальних дорог. И все другое — ребят, «соображавших» пол-литра на троих в обеденный перерыв, первую нахлобучку — все вспомнил. Он вспомнил, что любит все это — работу невпроворот.

Шел бетон. От растворного узла, огибая полукольцом тяговую подстанцию, пролегла дорога — километра полтора грязищи, непроходимой, непроезжей, гибельной для всякого передвижения. Грязища научно называлась коммуникацией. Название в конце концов было верно. Самосвалы с бетоном двигались вплавь в липкой жиже по оси, но двигались без задержки. Машины опрокидывали кузова и уходили. Серая лава сползала по желобам прямо в тело фундамента. Бетонщицы в брезентовых штанах тыкали в месиво электрическими вибраторами. Девки были горласты, сводили счеты, но работу не забывали. Шагах в десяти от бетонщиков мерно падал, поднимался и уходил в отвал ковш экскаватора. Степаново опасение подтвердилось: бетонщики наступали на пятки.

Священник долго стоял. Он был уже отовсюду замечен. Подошел к нему человек какой-то. Среднего роста, средних лет, со средним умеренно-вежливым наклонением головы. По-видимому, образование у него тоже было среднее.

— Извиняюсь, гражданин, вам кого? — спросил этот среднеарифметический человек.

Тут бы и спросить о Карякине, не укажут ли, где он живет. Но Александр вместо того сказал, сам не зная зачем:

— Мне никого…

Поправить дело было уже нельзя.

Подошедший умеренно улыбнулся.

— Так. Никого, значит… Ну, а то, что стоите тут, — это как бум понимать?

— Я понял так, что тут нельзя находиться. Извините, я уйду.

— Очень правильно поняли.

В самом бы деле уйти, но Александр не двинулся с места. Этого человека он видел где-то. Ну как же! Он встречал его на рынке в свой памятный день. Светозарный юноша — как же! Это он призывал собирать лом и макулатуру. Отец Александр очень обрадовался.

— А я вас знаю! — сказал он очень глупо.

Положительный человек несколько раз моргнул и отступил назад.

— Этот вопрос вы, гражданин, не продумали. Я в церковь не хожу. Вот так… А нелегкое дело, видать, уловление-то душ, вербовочка, так сказать. В племя Христово…

Отец Александр покраснел. Он резко повернулся И пошел напрямик по битому кирпичу. Он себя презирал. Осторожный человек, как он мог повести себя так неловко! У дороги надо было прыгнуть через колею. Он подобрал рясу, как юбку. Над ним смеялись — он слышал. Провал, провал! Восстание было подавлено еще до набата. И он, предводитель восстания против себя самого, спасался бегством.

За мостом, на своем берегу, он немного успокоился и пошел не домой, а задворьями на пустырь, к сплавной будке. Оставшись один, он сумеет успокоиться до конца. И может быть, ему удастся на этот раз обдумать себя до конца.

3

Люба сидела на кирпичах лицом к простору.

С самого того дня, когда отец Александр был у них в доме, Люба с ним не встречалась. Сердце ее стало входить в берега. Но происшествие в клубе всколыхнуло Любу опять. Ей казалось: из всех, кто там был, только она одна поняла отца Александра так, как желал бы того он сам. Пусть повторяют на все лады, что вера в бога — невежество. Сами они от невежества… Она должна была его поддержать.

К прежней Любиной тайне — тревожной и стыдливой — прибавились гордость и чувство товарищества. Теперь влюбленность ее была надежно укрыта этим бодрым, открытым и бескорыстным чувством. Гордости и товарищества не стыдятся. Люба, не стыдясь, искала отца Александра, чтобы сказать ему, каков он есть человек. Он для нее остался высок. Люба домой ходила к нему, и ничего. Как будто она приходила к подруге своей, к Симе.

— Здравствуйте, Александр Григорьевич! — звонко сказала Люба. — Я вас искала, а вас нигде нет.

Отец Александр скрыл, как мог, досаду: он обещал не встречаться с Любой.

— Я о вас думала. Вот есть люди, которые заняты только собой…

— По-твоему, я занят собою меньше?

У Любы была приготовлена речь. Зачем же он так бесцеремонно ее перебил! Но как ни обидно ей было, она не обиделась.

— Да! — твердо сказала она. — Потому что у вас есть вера и убеждение.

— Я не верю в бога, — произнес он скучно, будто вывеску прочитал.

Люба усмехнулась только: может ли это быть?

— Вы расстроены. Когда человек не в себе, лучше не поминать о боге.

Она его учила. У нее был учительский тон и учительский вид. Перед ним стояла его наставница. Отец Александр вспылил.

— Бог, бог! — оборвал он ее. — Что ты понимаешь, девчонка! Я учился больше тебя. Я просидел сотни ночей над историей, философией, математикой. Я искал бога. Но теперь я спрашиваю: сама идея бога, для чего она человеку? Конечно, это давно не вопрос. Смешно, что я кричу об этом. Я кричу оттого, что вера меня измотала. И истратил силы на пустое верчение вокруг себя самого. Я открыл тьму истин, давно до меня открытых. А мог бы быть ученым…

Внезапно он утих: напрасны речи, не может она понять всего.

Он пошел прямиком через старые огородные гряды, уже поросшие желтыми головками мать-мачехи. Любе нельзя было его отпустить.

— Я не верю вам! — крикнула она вслед. — Нельзя жить без святого. Бог должен быть!

Александр обернулся, постоял, раздумывая. Вдруг с той же решимостью он пошел обратно. Люба приготовилась к его гневу. Пусть!

Но он кричать не стал.

— Бог — это ты, — сказал он ей тихо. — Все люди в одном лице — это бог. Человека пугает сложность его души. Человек не выносит собственной глубины. Он хочет освободиться от самого себя и потому свои достоинства приписывает богу. Бог — ты сама…

Люба с жалостью и укором покачала головой:

— Зачем же вы смеетесь?

— Смешно, правда? — подхватил Александр. — Человек молится себе самому. Нам с тобой это уже не смешно.

— Бог нужен, — упрямо повторила Люба. — Я тоже так думал!

Отец Александр взял ее за руку и увлек к будке, словно только в этом месте и можно было понять то сложное и то многое, что не мог до конца понять он сам.

— Я тоже так думал! — повторил он. — Я верил, что есть, что должна быть высшая воля, высшая правда, эталон совести, начало всех начал. Нет этого! Дорогая моя, все в руках людей. К сожалению. Судьба наша трудней, чем мы думали: нам нужно делать ее самим. Человек велик и свободен — вечная драма! Легче, если бы человек не был так велик и если бы по жизни его водил за ручку бог. И вот еще что, послушай меня, послушай! Современный практицизм — он что, по-твоему? Он от безбожия! Эге! Если бы современные люди действительно нуждались в боге, они давно бы уже выдумали себе бога иного. Он был бы экономист, философ, поэт-жизнелюб. Это был бы бог-богоборец, потому что нельзя же в наш век поклоняться доисторическому дикарю. Библейский бог — тупой, кровавый тиран. Его жестокость к людям бессмысленна. Почитай-ка Ветхий завет.

Люба стояла у мокрой стены. Близорукий отец Александр был перед ней глаза в глаза. Ей некуда было отстраниться, чтобы увидеть его хорошо. Из-за этого она плохо его понимала. Он оделял ее червонцами из духовного клада, которым владел. Не хотелось их брать, в них была одна горечь.

— Есть и Новый завет. Есть Христос, — возразила она для того только, чтобы он не молчал, чтобы вел ее дальше.

— Христа я разлюбил.

Верилось, что любовь в нем была. И то, что теперь ее нет, — потеря. Он отошел и сел на всегдашнее свое место, на стопку кирпичей.

— Всепрощение… Эге, милая! Почитай-ка Новый завет. Христос — сын своего бога. Это уж точно — яблоко от яблони… И хватит об этом! Хватит об этом!

— Как же можно так жить? — спросила Люба.

Отец Александр долго молчал.

— Один раз я подумал, что меня примут до конца, если я перейду с этого берега на другой. Это мне показалось. «Бывший поп, ныне заведующий красным уголком…»

Было очень ветрено. Люба загораживалась одной рукой от ветра и, не мигая, смотрела из-под руки на человека, который только минуту назад был в ее глазах другим. Отец Александр не прятал лица: пусть она видит его, каков он есть. Он придержал волосы, чтоб они не падали ему на глаза и не мешали бы видеть девушку, которая зачем-то выдумала его совсем другим.

— А я в вас верила, — сказала Люба. — Я утром просыпалась и думала: пусть что угодно случится, у меня есть друг. Он знает дорогу.

Александр сильно заволновался от этих ее слов.

— Любушка, это ошибка!

Он встал, но ветер так захлестнул его, что минуту он не мог выговорить ни слова. Опять он взял ее за руку.

— Иди сюда, здесь потише. Я кажусь тебе сильным. Я умею казаться, я научился. Но это ошибка! Ум у меня остался, как был. Но воля… Любушка, мне уже сто с лишним лет. Я плохой попутчик!

Люба глядела на него во все глаза.

— Ну что же… — растерянно улыбнулась она наконец. — Вот так, значит…

— Так, мой друг! — подтвердил он в согласии с логикой, с правдой, с честью.

А сердце его протестовало: «Ложь! Ложь!» Хотелось ее удержать. Чем удержишь?

Люба быстро шла вдоль межи, мимо холодных луж, склонив голову от ветра и при этом чуть боком, плечом вперед. Затем она поднялась на взгорье и свернула за ближайший дом. Скрылась…

4

Оставался еще разгон. Решимость, которая привела его сегодня на чужой берег, не пропала в нем, хотя и уменьшилась. Стремление не остановилось — оно лишь замедлилось. Пройдет еще час-другой, и маховик остановится надолго — он это знал. Поэтому, не теряя минут, он отправился туда, где уже был однажды, — к дому Карякина. Отец Александр решил, что на этот раз он узнает новый адрес Карякина и встретится с ним сегодня же, потому что ни завтра, ни через месяц ему уже это не совершить. Он шел так скоро, как только мог, чтобы поспеть за этот свой час-другой.

У дома с геранью в окнах, где прошлым разом он говорил с испугавшейся женщиной, стоял грузовик. Карякин, перегнувшись из кузова, силился втащить наверх старый комод, который подталкивали снизу. «Повезло!» — рассеянно подумал отец Александр, не чувствуя никакой радости. Торопился, а не решил, о чем и как ему разговаривать.

— Опустим лучше! — сдался Карякин. Комод опустили на землю. — Кирпичи там у вас, что ли? Надо вынуть все ящики… Отец Александр?.

Карякин спрыгнул и подошел.

— Вы уже приходили, я знаю. Пойдемте ко мне. Пойдемте, пойдемте!


…Бывшее жилище Карякина не показалось гостю просторным даже теперь, когда машину нагрузили пожитками. Стоял обычный переездной дым столбом.

— Может, все-таки отложить мой визит? — спросил отец Александр.

Было не слишком гостеприимно принимать гостя в развале да наспех. Но случай повторится не скоро, Карякин знал это тоже.

— Другое! — зажегся он вдруг. — Молниеносный разговор на ходу. Кратко о длинном, просто о сложном, без тумана. Игра трудная, грубовата немного… Зато очень результативна, отец Александр. Все на ладони.

Отец Александр поколебался, прежде чем сказать «хорошо».

— Хорошо, — сказал он, наконец, и сел в кресло посреди комнаты. — Начните вы, так проще.

Карякин взял быка за рога:

— Вам уйти надо. Уйти и уйти.

— Как это сделать?

— Очень просто: заявить, что вы слагаете сан. Лучше через печать.

— Почему лучше?

— Увлечете своим примером других. Гражданственно, благородно, правдиво. Ведь это же неумолимая правда, что людей мыслящих религия удержать не может. Станете нужным человеком. Кто знает вас сейчас?

— Предположим… Что же мне делать?

— Будете везде выступать.

— Что будет в моих выступлениях?

— Будет атеизм.

— Какого рода?

— Атеизм одного рода.

Вошедшему шоферу Карякин отдал свой стул. Тот взял его и скосил глаз на попа: взять ли заодно и кресло? Отец Александр сидел неподвижно. Чуть сбоку в зеркале он видел свое отражение: сидит черный человек. «Черный человек на кровать ко мне садится, — прошло в памяти из Есенина. — Черный человек спать не дает мне всю ночь…» Шофер крякнул, взял вместо кресла зеркало и вышел.


— Или вы думаете, что вам придется уподобиться Тарутину, талдычить заученные пошлости?

— Да, я так думаю. Может быть, основания для этого недостаточны — вы-то ведь не талдычили. Официальный атеизм, он… недостаточен.

— Ай, что за чепуха! — отмахнулся Карякин. — Нет никакого официального атеизма. Несите на общее дело душевный опыт, знания, дарование… Очень же ценно то, что повлияло на ваш уход. Какие это влияния?

— Многие. Хотя Маркса я начал читать совсем недавно. После того, как прослыл знатоком…

— Прослыть знатоком легче, чем быть им.

— Я боялся его…

— Маркса?

— Когда вещает пророк, он на то и пророк. Здесь основа — догмат. Но если социальное учение разрезать на цитаты… Я читал одни цитаты с примечаниями: «как учит Маркс…», «как указывает Маркс…»

Карякин махнул рукой и на это.

— Можно пережить! Конечно, догматики оплели марксизм словесами, присобачили к нему свой указующий перст. Хорошего мало, это опасно даже. Но не для вас. Прочтете сами, увидите мысль, страсть, красоту. Вас ждет радость — можно только позавидовать.

Отец Александр глянул на собеседника снизу и сбоку: не смеется ли?

Карякин не смеялся. Он спешил: со двора через открытую дверь шофер выразительно жестикулировал, показывал на часы, на машину, на карман, что могло означать лишь то, что за простой машины будет раскошеливаться клиент. Карякин кивнул гостю: погодите минутку.

Он вернулся через минуту с шофером, который взял цветочный горшок, этажерку и ширму — все, что оставалось в комнате, исключая кресло. Вынося, покосился опять на попа: сидит и сидит.

— Учите других понимать время, — сказал Карякин.

— Кем же нужно для этого быть?

— Атеистом будьте — вы же согласились. Будьте профессиональным атеистом.

— Нет такой профессии — атеист. Как нет профессии патриот. Профессиональный патриот обязательно спекулянт. Мы вернулись к тому, с чего начали. Круг замкнулся.

Отец Александр встал. Шофер, оказавшийся тут как тут, подстерег момент, и кресло тотчас исчезло.

Карякин нетерпеливо прошелся вперед-назад по обрывкам газет, по бывшей своей комнате, теперь уж совсем пустой и гулкой. Он мог еще возразить. Если нет, мол, профессии атеист, то почему же есть профессия теист, священник? Но Карякин понял: эта тема исчерпана. А шофер между тем уже запустил мотор и уже сигналил.

— Вот что, Александр Григорьевич. Я подвезу вас домой. Айда!


Ветер дул очень холодный. Через сотни километров доносились стужа Арктики, ее ледяной простор и леденящий дух, стальной на вкус. Дождь сеял мелкий, злой. Его бросало ветром из стороны в сторону. Эка пропасть — вторая-то половина мая!

Отец Александр и Карякин сидели тесно в кузове на узлах, между комодом и книжным шкафом.

На повороте к реке книжная полка угрожающе качнулась. Карякин ее держал, а сам думал: взбрело же ему подвозить попа! Священник жил наверху у церкви, а им — вниз, к мосту. И нельзя дотянуться, постучать по кабине. «Ну да ладно! — решил он. — Будь что будет».

— Пусть так, — начал он опять. — Никакой общественной деятельности. Будьте слесарем. Я слышал, вы были им.

— Тогда можно было. Сейчас — нет.

— Занятие не по вас?

Отец Александр усмехнулся.

— Что полезней — сапог или булка? Разные вещи — вот и все.

В тесноте он сидел неестественно прямо, будто позируя. И все он видел — что машина вниз пошла. А не кверху. Ему было все равно.

— Но все же кем-нибудь вы можете стать? — допытывался Карякин.

— Могу. Если вычеркнуть прошлое.

— Разве это возможно?

— Конечно, нет. Но и я не могу жить, имея прошлое, которое сочтут позорным. Я гордец. Это будет не жизнь, а пытка.

Грузовик прошел уже мимо главного корпуса комбината и свернул в жилой массив, а Карякин все молчал, не зная, с какого боку еще подступиться.

— Но ведь нельзя же так, — и сам даже отчаялся он. — Отрицать, отвергать, отметать. Что-нибудь позитивное есть у вас или нет?

— Не знаю… Я знаю только одно: мне не нужно быть священником. Но для этого следовало бы не быть им прежде. Круг замкнулся опять.


Грузовик остановился у дома.

— С новосельицем, Владимир Сергеевич! Добрый вечер, батюшка!

Костя Ряхов… Явился как из-под земли.

«Надо его турнуть отсюда, — подумал Карякин. — Пусть катится колбасой, проходимец!»

Костя между тем времени зря не терял. Он проворно опустил все три борта, взял первое, что лежало с краю — кресло, стул, связку книг, — и двинулся на третий этаж.

— В новом доме вы первый гость.

Отец Александр не отозвался — ему было все равно. Новое жилище Карякина оказалось палаццо в сравнении с прежним — гость отметил. Но это не представлялось ему таким уж важным. Он сел в свое кресло, которое Костя поставил наспех среди комнаты по случайности, точно так, как до того в старой квартире. И так же точно, как до того, Карякин сел перед ним на стул.

— Дела, дела! Начнем-ка мы от печки. В чем причина вашего положения? Проще говоря, почему вы священник?

— Было горе. Была растерянность. Кто-то меня приласкал и увел в семинарию. В то время меня можно было увести куда угодно.

— Это не причина, — возразил Карякин. — Это обстоятельство внешнее.

Отец Александр не возразил. Он согласился: не причина.

— Я был идейно не стойкий, — дал он новое объяснение. Наугад будто бы, сам еще не слишком уверен.

— Что это значит? Я знаю, что раньше к таким людям относили тех, кто не всегда принимал догмы на веру.

— Я был такой.

— Вы были живой, творческий ум и за это были наказаны. Так, что ли? Вы хотите себя обелить, представить себя мучеником. Это не по правилам, Александр Григорьевич! Вы у меня на исповеди.

Отец Александр покачал головой: нет, он не хочет себя обелить.

— Я был нестойким, — повторил он уверенно на сей раз. — Это значит, что произвольные домыслы о жизни, свою боль и свою горечь я спутал с самой жизнью. Я сбился с пути и зашел слишком далеко от дороги.

— Ближе к истине! — удовлетворился Карякин.

Он глянул в окно. Там, внизу, машина стояла выгруженная, был уже запущен мотор.

— Надо исправить дело, — повернулся он к гостю. — Не может быть, чтоб выхода не нашлось. Можно исправить.

— Исправить… — усомнился отец Александр. — Слишком просто. Я от примитива ушел, а к мудрости еще не пришел. С этим ничего сделать нельзя. Тупик…

Карякин вспылил:

— Вы сами себе отыскиваете тупики! Вы так и лезете в них!

Он обозлился на гостя за его тупики, на себя за то, что позволяет себя по этим тупикам водить, на Костю Ряхова за его неистребимую услужливость — все вместе.

— Я сам себя за это ругаю, — добавил отец Александр.

Костя, сопя и кряхтя, внес два узла и зеркало. Бросив узлы где пришлось, он долго примеривался, куда бы поставить зеркало. Поставил на пол в углу, прислонил, чтобы не упало.

И опять же, как до того, отец Александр увидел свое отражение: сидит черный человек. «Черный человек на кровать ко мне садится. Черный человек спать не дает мне всю ночь».

— Я сам себя ругаю, — повторил отец Александр, когда Костя вышел. — Ошибка случилась по молодости. А когда зрелость пришла, она же, зрелость, мешает от ошибки избавиться. Порочный круг… Как видите, он замкнулся и тут.

Жена Карякина Белла вошла и прислонилась к косяку двери — виноватая будто бы, но лукавая.

— Володя, в детсад за Витькой…

— Извини, пожалуйста, сегодня очередь твоя.

— Да? — удивилась она.

— После среды всегда бывает четверг.

Она тряхнула волосами и засмеялась:

— Ах, ах, сразил!

Отец Александр встал. Он понял намек, да и разговор-то их кончился тоже.

— Я забыл вас поздравить, Владимир Сергеевич. — Он указал на квартиру.

— Спасибо, Александр Григорьевич, — запоздало отозвался Карякин. — Спасибо.

Он подумал, что где-то в чем-то и он, Карякин, был такой же заблудившийся поп. Его надо было «брать» сейчас: вот тебе должность, дело, работа по сердцу, и снимай ты свою поповскую одежду. Но Карякин побоялся его обнадежить, сделать для этого он ничего пока не успел. «Терпение», — утешился он. Утешение было, однако, слабое.

Загрузка...