В сумерках шли самосвалы, шли с натужным ревом. Они несли тяжкий груз, и несли его в гору. В их движении было длинное упорство, труд до ярости, до семи потов.
У обочины стояла женщина. Она стояла давно: невозможно было перейти дорогу.
Самосвалы шли без конца. В закатных сумерках не видно было ни головы, ни хвоста колонны. Можно было подумать, что где-то там, за границей дня, машины делают вечный круг. Женщина терпеливо ждала, глядя на пугающие вблизи колеса машин. Левой стороной грузовики попадали в выбоину. Вот-вот не этот, так следующий должен был забуксовать и бессильно осесть в этой весенней хляби, на крутой дороге, вблизи ночи. Ничуть не бывало! Машины шли, как на параде.
Женщина все ждала. Было ей не больше тридцати, но взгляд ее недвижно стыл — без живости и без мысли.
Самосвалы прошли. За дорогой открылись закатное небо, огни карьера и неуютный пустырь с ветром, грозный, весь в проталинах.
Женщина еще стояла у дороги. Она так долго ждала, что могла и вовсе забыть, куда и зачем шла.
Часом позже (было уже темно) ее видели на той стороне реки. Женщина шла вдоль причала, мимо зимующих барж, склонив голову от ветра и при этом чуть боком, плечом вперед. Затем она поднялась вдоль Сараевской улицы и свернула в Коммунальный проезд.
Здесь она постучала в окно.
Странно немо, как из аквариума, прильнула к стеклу Люба, младшая сестра.
— Ой, Вера! — уже в сенях удивилась она.
— В дом не пойду, — оказала гостья. — Выйди-ка в чулан.
В холодном чулане Люба зажгла свечку. Она внутренне ахнула, увидев сестру. Перед ней на пустом ящике, сгорбившись и уронив руки, сидела старуха. В сентябре, в последний свой приход, Вера была не такая. Конечно, со временем люди не молодеют, но так безобразно не старятся даже в монастыре.
— Одеяло тебе принесу, — сказала Люба, украдкой взглянув на сестру еще раз. — Холодно…
Вера покачала головой:
— Не надо… Как тут дома?
Люба обрадовалась вопросу.
— Все так же. Скажи лучше про себя. Ты стала совсем другая…
Вера долго смотрела в одну точку.
— Катюшу видишь?
— Редко. Дети у нее болеют… Плохо тебе там?
Но у Веры была мысль другая.
— Дети… — сказала она. Она посветлела при этом, но совсем немного и только на миг. — Надежда как?
— Замуж вышла… Может, ты больна?
Из щелей дуло. Пламя свечи металось, качались на стенах и тени сестер. Старый чулан был полон рухляди, сваленной здесь давно, и полон неясной тревоги. Мысль Веры долго ходила где-то в полутьме, в полусвете и вдруг объявилась в самом нечаянном месте.
— Что это? — указала она.
— Ой, да сода это! Стиральная… — Люба встала, прикрыла поплотнее дверь и вернулась. — Ты б ушла оттуда.
— Я ушла.
— Вот и хорошо! — обрадовалась Люба. — Иссохла вся. Что ж ты себя не жалеешь? Сердце-то есть в тебе?
— Все вынуто.
Вдруг Вера спросила без всякой связи:
— Какой день нынче?
Люба глянула на нее с надеждой.
— Вторник. Одиннадцатое апреля.
Дверь отошла опять: потянул сквозняк. Пламя свечи изо всей мочи силилось удержаться на фитиле, но не удержалось, и стало черно. Далеко где-то лаяли собаки, далеко-далеко. За стенами чулана та же угадывалась глушь и тьма, ночь на тысячи верст.
Утром, едва началась смена, по всей стройке неожиданно включили радио. Уличный репродуктор, установленный на перекрытии восьмого этажа, затрещал, зашипел, захрипел и вдруг прорезался чистым, серебряной чеканки звуком: позывные Москвы. Из местной студии объявили, что просят оставить работу, где это возможно, что митинг состоится через пятнадцать минут у конторы СМУ-6. Монтажники, бетонщики, сварщики и все другие, кто был на перекрытии, разом кинулись вниз по гулким от каблуков трапам-времянкам.
А Надежда замешкалась. Куда-то запропастилась ее фуфайка.
«Широка страна моя родная», — шли позывные. Размеренно повторяющаяся музыкальная фраза захватывала внимание. Какая весть последует за этими звуками? И хотя известно было, что беды не будет, Надежда забеспокоилась. Шестнадцать лет назад так же, помнится, шли волна за волной эти позывные. Был День Победы. Такая же кругом была радость, люди плакали от счастья и целовались. А к вечеру им принесли весть об отце — похоронную.
Отыскав фуфайку, Надежда не побежала тотчас за всеми, а прежде глянула с балкона вниз. Внизу у конторы быстро росла толпа. Отсюда, с высоты, хорошо видно было строительство. Завод ли строят, город ли — не поймешь сразу. Беспорядочные нагромождения плит, кирпича, песка и леса, земля разворочена и распахана вокруг. Кажется, люди должны бы и сами не знать, как с этим хаосом справиться. Никого это не занимало. Очертания разумного плана проступали уже теперь. Уже поднялся белый и четкий, как на ватмане, главный корпус комбината. Несколько десятков жилых корпусов, поставленных словно бы кое-как, выстраивались в кварталы. Дорога, утонувшая в грязи и иссеченная гусеницами бульдозеров, уже виднелась как проспект. Одним концом проспект уходил в холмы, где темнели леса, а другим упирался в речку. Через речку по наплавному мосту дорога шла к песчаному карьеру и дальше — по улицам старенького, забытого городка.
Утро двенадцатого апреля было еще холодным. Но весна уже раздвинула его вширь, сделала просторней и звонче. Стало солнечно, далеко видно кругом и слышно.
— Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем сообщение ТАСС…
Люба бежала обочиной дороги, опережая вереницу самосвалов. Слезы текли по ее лицу. Отчаяние, что понуждало ее бежать, утомило душу, притупилось и стало как бы автоматическим. Все видимое виделось ей как в угаре. Вот штабеля кирпича, вот бруствер какой-то траншеи, вот лесовоз, увязший в глине. Какие-то пошли стены. Кажется, бетонные панели. Надписи какие-то на панелях — мелом: «Мир — миру», «Вовка — дурак».
Все слышное слышалось ей как из-под воды.
— Двенадцатого апреля тысяча девятьсот шестьдесят первого года в Советском Союзе выведен на орбиту вокруг Земли космический корабль-спутник «Восток» с человеком на борту…
Люба пробежала мимо голых бетонных плоскостей. Вдруг, как ливень хлынул, ее охватила толпа. Махали платками, бросали кверху фуражки. Топот, крики, свист, смех, пыль. Люба не дала себя увлечь. Движимая своим отчаянием, она выбралась и побежала дальше — не со всеми, а против потока, обегая толпу стороной.
Сама того не желая, она с ненужной, с неуместной, с изнуряющей дотошностью запоминала все. Вот дренажная канава. Вот битый кирпич под ногами. Грузчики оставили работу. Мальчишки бросили свой футбол. Дети забыли про песочные терема и тоже подняли носы к репродуктору.
У растворного узла поперек дороги стоял вагон с цементом. Любе пришлось его обходить по рельсам, потом взбираться на отвал какого-то котлована. С высоты, на которую она поднялась, открылось то же: остановилась колонна самосвалов, крановщики спускались вниз по трапам, тракторист бросил на полдороге бульдозер. Бежали отовсюду люди.
Где-то уже вблизи цели Люба упала, споткнувшись о брус. Человек, который помог ей подняться, оказался Степаном, мужем ее сестры.
— Люба! — удивился он.
— Найди мне Надежду. Ой, да где же она?
Только сейчас Степан понял: беда! Он взял Любу за плечи и тряхнул сильно, почти грубо.
— Люба!
— Вера отравилась.
Они сели на брус — тот самый, о который споткнулась Люба. Степан провел рукой по лицу.
— Ты даже не понимаешь, что случилось. Хотя почему же? Ты понимаешь… Да, да…
Люба заплакала.
— Да, да… — растерянно закивал Степан. — Что же теперь нам делать?
У прорабской какой-то человек, встрепанный, расстегнутый и без шапки, бил наотмашь болтом по рельсу, подвешенному на столбе, — как на пожаре. Какой-то человек в брезентовой робе выбежал из прорабской, разворачивая на ходу знамя. Откуда-то явился аккордеон. Парня с аккордеоном тотчас окружили. Он взял инструмент на ремни и повел за собой целый хвост. Неожиданно в этой веселой свите Степан увидел жену.
— Надя! — крикнул он. — На-дя!
Но в этот момент по проходу между портальным краном и складом бетонных плит хлынул опять поток — на митинг.
Разделенные людской рекой, они долго еще стояли. Надежда через толпу что-то кричала сестре. Люба плакала.
Бам-м! Бам-м! — ударил колокол.
Плывущий звук его слышался далеко. С высоты колокольни виден был весь городок. Он столпился у речки серыми бревенчатыми домами на кирпичных цоколях — вид старой провинции.
Щепные крыши, поросшие мохом, хранили под собой дух оседлости, будничный запах керосинок и квашеной капусты. Крыши казались чугунными. Дома глядели окнами исподлобья, а не прямо перед собой, как на той стороне реки. Да и все тут было по-другому — не так, как на той стороне.
Со стройки из-за реки доносился грохот ссыпаемого гравия, рев самосвалов и радио.
— …беспримерный полет демонстрирует всему человечеству творческий гений свободного советского народа.
Бам-м! Бам-м! — ложился на это густой и вязкий звук.
Но радио упорно возникало опять. Речь диктора временами слышалась совсем отчетливо. Диктор говорил о славе разума, о светозарном будущем, которое уже началось. Но всякий раз, как этот голос становился слышней, тотчас ударял колокол.
Надежда стояла у церкви, пережидая траурный ритуал. Отпевание затянулось. По церковным порядкам самоубийцу не отпевают, исключение только для сумасшедших. Но какой же человек в здравом рассудке лишит себя жизни? За это нехитрое рассужденьице мать ухватилась цепко, и ничем нельзя было ее обернуть к правде лицом. Ложь и ложь — хоть плачь от отчаяния. А кроме того, Надежда измучилась от бессонницы, от тоски и от долгого ожидания. Прислонясь к забору, она бездумно глядела перед собой. Она видела позеленевшие от вечности и усиженные птицами колокола, видела звонаря, скучного старика. Звонарь дергал веревку, прикрепленную к языку большого колокола. Затем чуть ниже она видела скорбный лик Христа над папертью и мутную от чада свечей позолоту иконостаса в распахнутых дверях церкви.
Вон что ждало ее в этот день! Недаром сердце ее тогда замерло от тревоги. Было вдвойне тяжелей еще оттого, что все нелепо, все нелепо! Третий день длился праздник — встречали космонавта. И все эти дни заливались пасхальные колокола, из окрестных деревень в церковь шли принаряженные старухи: «Христос воскрес!» — «Воистину воскрес!»
Скорей бы уж это кончалось!
Вынесли гроб наконец. Лицо покойницы было торжественно.
— Упокой, господи, душу рабы твоея!
Священник покадил несколько раз в сторону иконостаса и вышел из церкви. Процессия двинулась к кладбищу.
Шаг за шагом, шаг за шагом… Бумажные цветы в гробу шевелил ветер. Бумажные. А ведь можно было достать в оранжерее живых цветов, и бесплатно. Мать настояла на бумажных. И тут виделась Надежде ложь, от которой (думалось ей) она очистилась, уйдя из семьи. Иллюзия! Ложь никогда не оставит вас вполне, если она хоть где-нибудь, пусть далеко, но есть.
Мать покойницы — Иваниху — вели под руки две старухи. Под руки вели ее лишь для формы. Иваниха шла прямо. В глазах ее и в осанке было какое-то исступленное вдохновение, как будто Иваниха гордилась тем, что несет дочь в могилу.
Шаг за шагом, шаг за шагом…
— Бывалыча, в наши-то времена все больше топли. Не то петлей давились. А ноне содой какой-то. Каустической…
— Наука, матушка! Эко, господи!
Говорок, говорок… Свинская трезвость, никакого уважения к смерти. Надежда пропустила мимо себя старух.
Бам-м! — дергал за веревку звонарь.
Должно быть, оттуда, с колокольни, сиротливо выглядела процессия — маленькая кучка людей.
Гроб поставили у открытой могилы. Иваниха оттолкнула от себя старух.
— Господи! — глухо сказала она. — Опусти на меня карающий меч твой. Снесу все испытания, но прости дочь. Не обойди милостью.
Иваниха с силой подняла правую с кривым указательным пальцем руку. В этом ее жесте, в лице с седыми прядями по щекам была и мольба и угроза богу.
Толпа примолкла.
Рядом, прямая, вся в мать, стояла Надежда. Можно было подумать, что горе не коснулось только их двоих — матери и Надежды. Жертвенность, взгляд прямо судьбе в глаза — это мать. Протест — это Надежда. Они стояли друг против друга, а между ними была пропасть — могила.
Мерно ударял колокол. По-осеннему качались голые верхушки берез. Разве это весна? Холодно, сыро, осень…
Иваниха стала на колени. Тут только она заплакала — тихонько заплакала, скупо. И в этой скупости стала видна на момент вся глубина ее горя.
— Держи, держи! — суматошно размахивал руками какой-то рыжий человек, весь растрепанный и потный. — Теперь опускаем. Поманеньку, поманеньку!..
Черный зев могилы обступили сапоги, боты, галоши и башмаки.
— Как высоко над нами наше небо! — отчетливо донеслось с того берега.
Посыпалась земля.