После похорон Иваниха долго болела. Люба читала ей библию — каждый день понемногу и медленно, с длинными паузами, от стиха к стиху. Так требовала мать.
— «Бог создал человека для нетления и сделал его образом вечного бытия своего, — читала Люба. — Но завистью диавола вошла в мир смерть. И испытают ее принадлежащие к уделу его».
Люба сидела у окна. Она видела скучную улицу, мощенную булыжником. Улица называлась Коммунальный проезд. Дома тут были на старинный манер — с резными наличниками и карнизами, но украшения давно потеряли ценность: резьбу, как и сами дома, жилуправление выкрасило суриком — в цвет тоски.
Дома все стояли одинаково коммунальные, и только дом, где жили Ивановы, был не как все. Глядеть со стороны — странный был дом. Одна его половина серебрилась новой цинковой кровлей, стены были добротной тесовой отделки, наличники крашены не суриком, а натуральной киноварью. А другая половина едва стояла: крыша прогнила, труба наполовину развалилась, окна скосились, нижние венцы сруба выперло наружу.
— «Какую пользу принесло вам высокомерие? И что доставило вам богатство с тщеславием? — читала Люба. — Все это прошло как тень и как молва быстротечная».
Она читала, а перед глазами у нее стояла Вера. Как странно указала она тогда на пакет с содой: «Что это?» С каким-то жутким предчувствием. А Люба не поняла… Чтобы оттеснить от себя боль, Люба смотрела в окно. Если сесть чуть сбоку, можно заглянуть за крашеный забор благополучной половины дома.
За рядами яблонь на солнечной стороне блестели парниковые рамы. Стоял еще апрель, а у соседа были уже свежие огурцы. Кроме того, сосед разводил кроликов. Непонятно, откуда он их брал. Таких кроликов будто и не бывает: каждый чуть ли не с дворнягу. Любе видно было, как у клетки с кроликами присела женщина. Затем, торопливо дожевывая, вышел сам хозяин, округлый человек с удивленным лицом. Какая-то там у них перебранка… Люба вздохнула и перевернула страницу.
— «Надежда нечестивого исчезает, как прах, уносимый ветром, как тонкий иней, разносимый бурею, и как дым, рассеиваемый ветром… как память об однодневном госте. А праведники живут вовеки. Награда их — в господе, и попечение о них — у вышнего. Посему они получат царство славы и венец красоты от руки господа. Ибо он покроет их десницею и защитит их мышцею».
Мать лежала под лоскутным одеялом на высокой от перин деревянной кровати с подзором у самого пола. Даже в этом ее простом лежании было ритуальное что-то. На белой подушке отчетливо рисовалось скуластое, точной лепки лицо. Она слушала.
— «Он даровал мне неложное познание существующего, чтобы познать устройство мира и действие стихий. Начало, конец и средину времен. Круги годов и положение звезд. Природу животных и свойства зверей. Стремления ветров и мысли людей. Различие растений и силы корней…»
За окном проехал, громыхая, старый «Москвич». Это Костя Ряхов повез белье в прачечную. Костя — шофер в районной больнице. Ездит он больше по своим делам: возит на рынок торговок с мешками, пассажиров к поезду и с вокзала. Дом себе строит. Каждый вечер возит откуда-то кирпичи — по десятку, по два. Ворует, конечно.
Иваниха приподнялась на постели.
— Не нашей породы была. Господи, прости, не судят покойных. Не из того теста девка получилась. Бесхребетная…
Иваниха видела: дочь не согласна. Настаивать у нее не было сил, и она упала в подушки.
«Значит, и мать не тверда, — отметила Люба. — Значит, и в ней нет опоры». Сердце у Любы зашлось, как при падении с высоты. Но это длилось лишь миг. Если нет опоры ни в ком, пусть она будет в ней самой, в Любе!
— «Познал я все — и сокровенное и явное, ибо научала меня Премудрость, художница всего, — прочла Люба, воодушевляясь высоким слогом. — Она прекраснее солнца и превосходнее сонма звезд. В сравнении со светом она выше. Ибо свет сменяется ночью, а Премудрости не превозможет злоба».
В приоткрытую дверь видно было, как Дарья и Алевтина, одна черней другой, хлопотали у керогаза. Люба и не помнила, откуда явились в доме эти старухи. Приблудились, что ли?.. Старухи что-то не поделили. Ощерившись друг на друга и подняв усохшие кулачки, они затеяли короткую ссору, после чего одна из них, побежденная, мирно села и как ни в чем не бывало принялась за вязание.
Такая жизнь…
Но Люба делает еще усилие, и к сердцу ее подступает знакомая радость. Радость эта ни от чего. Люба много думала и вот придумала для себя эту радость. Ничего, что так тяжело, это не навсегда. Вот Люба кончит школу, пойдет работать, может, в институт удастся поступить. Замуж выйдет… Радость поднимается, поднимается, тихонько касается души и вдруг озаряет собой все. И не в том дело даже, что замуж выйдет. Совсем не в том дело! Радость существует сама по себе, просто так. Ведь есть же весна, птицы, песни. Что же вы думаете — это не имеет в себе никакой причины? Как бы не так! Это все от радости!
— Мама, Александр Григорьевич к нам!
Иваниха легла прямо, как на одре, выложила на одеяло костистые руки.
— Ты, дочка, оставь нас.
На крыльце они встретились — отец Александр и Люба.
— Здравствуйте, Александр Григорьевич. Мы ждем вас с утра.
— Я пришел с утра. Доброе утро!
Вошел в дом…
Люба села на перила крыльца. Всякий раз при такой встрече у нее внутри происходило непонятное. Будто захлебываешься ветром: хочется выдохнуть, а никак нельзя. Люба прислушалась: как сообразуется это с радостью, которую она вызвала в себе до того? Сообразуется. Радость осталась. «Я пришел с утра. Доброе утро!» Ничего же ведь не сказал особенного. Но сказать так может только один он.
В переулок, разгоняя гусей, въехал грузовик. Батюшки, да это же к ним! Грузовик остановился у калитки на минуту — высадить Надежду и Лешку. Надежда — платок на боку — ворвалась как шквал.
— Любка! Ну, как вы тут?
— Мы квартиру получили! — подоспел Лешка, боясь, что его опередят с новостью.
Люба просияла.
— Правда?
— Тетя Надя говорит: хлопот на сто двадцать четыре свадьбы. Так, теть Надь?
— Погоди! — отмахнулась Надежда. — Мать-то как?
— Думала, время пройдет — легче будет. А все тяжелей. Ох, Вера, Вера!
— Дура была! — выпалила Надежда. Но такое объяснение показалось неубедительным даже ей самой. Она вздохнула и переменила разговор. — Пирог вам принесла. Подгорел немного…
Тут на лице у нее изобразилось недоумение. Люба обернулась, чтобы посмотреть туда же, куда и сестра, и увидела отца Александра. «До свидания» он не сказал. Может, его оскорбили? Люба догнала священника у калитки.
— Любка! — настиг ее окрик сестры.
Люба присела, будто ожидая удара, затем покорно вернулась назад.
— Стыд-то какой! — сокрушалась Надежда. — Живем при царе Горохе. Грехи замаливаем, горе лечим враньем. В горе правда нужна, а они тут ладан курят, разводят гниль! Это вот власти нет у меня. А то бы я сбросила к чертям собачьим все эти колокола! Как Петр Первый…
Священник стоял за штакетной оградой — не подслушивал, нет. Он откровенно слушал и откровенно смотрел. Гнев Надежды был царствен. Он внушал и улыбку и восхищение вместе.
— Я бы этих долгогривых пинком в зад, чтобы не путались! — Надежда с силой опустила вниз замок-«молнию» на куртке (так легче дышать), тряхнула волосами. — Черти въедливые! Зануды! Вот гады, а?
И вдруг увидела священника. Тот смотрел на нее с восторгом. Желая скрыть смущение, Надежда обрушилась на сестру.
— Чего ты стоишь тут? — Она сделала обычный свой жест рукой — короткий, четкий и ладонью вверх, как на египетской фреске. — Ну скажи: чего ты стоишь?
Люба возмутилась:
— Ты как фельдфебель! За что только Степан тебя любит!
Люба тряхнула волосами — точно так, как сестра, — и вошла в дом. Надежда, идя за ней, не выдержала, оглянулась в дверях.
Священник еще стоял у ограды.
— Малахольный, — пожала плечами Надежда.
В доме она принялась швырять на постель Любины вещи — наугад, что попало.
— Я тебя, дуру неумную, вытащу из этого смрада. Смрад, прямо смрад! Это ж надо, до чего дожили — попы на дом ходят! И пенсия, и мои деньги… Кстати, вот деньги, — Надежда положила на стол несколько бумажек. — Все уплывает во храм! А сами голодают!
Она толкнула дверь в сени, спугнула старух.
Священника уже не было.
В сенях старухи черными галками шарахнулись от нее. Надежда глянула на них сбоку и сверху, как на дворняг, подняла крышку обливного чугуна.
— Точно! Опять требуху варят! Дожили: у побирушек на иждивении. Собирайся! — гаркнула она на Любу.
Иваниха опустила босые ноги на пол.
— Лежи да лежи! Их, докторов-то, слушать — скорей помрешь.
Иваниха открыла шкаф и достала оттуда узел. Деньги, которые положила Надежда, Иваниха аккуратно отодвинула на край стола.
— Денег твоих не надоть. Авось у самих руки не крюки. Дарья! Алевтина! Неча под дверью подслушивать! Работать!
Старухи мигом явились и сели за стол — прилежно, без суеты, каждая на свое место. Иваниха развернула узел с цветными лоскутами. Из лоскутов в этом доме изготовляли цветы.
Надежда шумно вздохнула.
— Мам, ну, в самом-то деле! Пусть Любка переселяется к нам! Зачем ей жить, как ты?
Иваниха глянула на нее поверх очков.
— Я свой век прожила по чести, — спокойно возразила она. — В войну половину дома продала, купила на те деньги двадцать семь полушубков и все снесла солдатам. А сама-то без полушубка ходила в мороз. Беременная… Бывалыча, тебя и Верку в охапку да по селам. Скликала народ на антихриста Гитлера. Не за ради славы-корысти живу и теперь… Лепесточки-то потесней, покучней. Слышь, что ль, Алевтина, тебе говорю. А отец? Погиб в бою, не на гульбище…
Люба притихла, понимая справедливость этих слов.
Надежда разминала в руке папиросу. Наверное, понимала и она.
— Не нравится, как мы живем, — продолжала Иваниха, глядя на эту ее папиросу. — А мне не нравится, как ты… Но я тебя не корю. Я одно тебе толкую: есть у тебя правда — неся ее высоко. Христос нес свою правду высоко. Его распяли за это, а он воскрес…
Мать сидела не горбясь. Легко и ладно работали ее руки, хорошо складывалась ее речь. Вот такой была она когда-то. Люба смутно помнила: мать ее была молода…
Лешка, наблюдая за кроликами в заборную щель, проявил смекалку. Он раздобыл палку с гвоздем, просунул ее на соседскую территорию и, формально не нарушая границы, учинил диверсию: открыл все клетки. Кролики, не будь дураки, тотчас воспользовались свободой. Они разбежались по двору, некоторые выбежали даже на улицу. Лешка был в восторге. Восторг его и погубил: он потерял бдительность.
Увидя содеянное, хозяйка ужаснулась, но про себя. Она мирно вышла на улицу, мирно вошла затем в калитку соседей и бросилась на Лешку сзади. Только после этого согласно ее тактике можно было поднимать крик. Так она и сделала.
Когда подоспела Надежда, у забора уже собрались люди. Заступаясь за Лешку, они отчаянно кричали тоже. Лешка поплатился дважды: ему досталось от кроликовой хозяйки и от Надежды. Отвесив ему порядочную затрещину, Надежда взяла его за руку и увела.
Радость, которую Люба вызвала в себе до того, ушла. Люба сделала усилие удержать радость. Нет! Ушла совсем.
Мать стояла на коленях перед иконой.
Люба долго глядела в окно, где опять уже не было ничего, кроме мокрого забора.
— Ложись, — сказала она матери. — Я за тебя помолюсь.
Иваниха подняла глаза на дочь. Глаза ее были доверчивы, как когда-то давно, когда Люба была маленькая, а мать — молодая.
Мать легла, и дочь укрыла ее одеялом. Затем Люба сама опустилась на колени перед иконой.
— Господи! — сказала Люба иконе.
Она обратилась к богу. И хотя до того Люба часто бывала в церкви, хотя ее считали религиозной, к богу она обратилась впервые.
Не поворачивая головы, мать скосила взгляд на Любу. Ни гордости за дочь, ни нежности, даже сочувствия не было в этом взгляде, а только одно удивление.
Старухи воззрились на Любу, разинув рты.
— Господи! — повторила Люба чуть тише.
Больше она не сказала ничего, все остальное Люба подумала. Она подумала, что хорошо бы, Вера была жива, мать была бы здорова, Надя жила бы с ними и все они вчетвером ходили бы окучивать картошку на своем огороде. Невозможно? Что же из того, что невозможно? Когда обращаешься к богу, можно об этом не думать.
А есть и возможное: школу окончить, в институт поступить. Полюбила бы она какого-нибудь хорошего человека, и он бы ее полюбил… Господи, почему она такая несчастная? От жалости к самой себе и еще оттого, что она высказала ее справедливому богу, Люба почувствовала, как опять в душе у нее что-то потеплело и тронулось. Прежняя радость, казалось бесследно исчезнувшая, была жива. Так зерно, безнадежно затерянное в земле, ждет тепла, чтобы обнаружить себя цветком и злаком. Есть, оказывается, еще один способ вызвать в себе радость и это чувство высоты, которое было необходимо Любе, чтобы жить. Она повторила: «Господи!» И опыт опять удался. Люба всем сердцем отозвалась на радость. С этим уже озаренным сердцем она повернулась к матери, надеясь опять увидеть ее удивление и доверчивость. Но взгляд Иванихи был прям и строг.
— В пустыне живем, — сказала она. — Все чужие.
У Любы в душе рухнуло.