Отец Александр не последнее лицо в нашем рассказе. Следовало бы сообщить, кто он и откуда.
Необыкновенная женщина по имени Фаина вошла в его жизнь, едва и сам-то он успел в свою жизнь войти. Ему было восемнадцать, а ей двадцать пять. Это была очень красивая и очень лукавая женщина. Волосы у нее были цвета пожара. Он ее любил.
Она называла его «мое открытие», потому что сама его разыскала для себя и открыла. Да и не только для себя — для него самого тоже.
Саша Дягилев был парнишка не как все. Он и сам об этом догадывался и очень страдал. Он знал точно: в жизни ему не везет.
Помнится, однажды, решая задачу с прямоугольным треугольником, он обнаружил что-то до крайности странное. Оказалось, что, если без конца увеличивать один из его острых углов, можно как угодно близко подвести его величину к прямому, но прямым он быть никогда не может. Оказалось, как следствие, что отношение прилегающего катета к гипотенузе будет при этом как угодно близко подходить к нулевому значению, но никогда не может обратиться в нуль.
Мысль его ошеломила. Как это так — никогда? Даже горный хребет можно разобрать по песчинке, можно из капель создать океан. То, что это не под силу да и не нужно, значения не имеет. Допустить это можно, такая мысль не противоречит разуму. А с этим проклятым углом какая-то чушь. Увеличить его до прямого невозможно в принципе. Теоретически невозможно — вот что самое нелепое!
Он принялся раскладывать треугольник так и эдак. Оказалось, что скучная геометрическая фигура содержит в себе столько же ума, сколько и безумия. И Саша Дягилев, ученик шестого класса, решил: математика совсем не то, что о ней говорят. Вранье, будто она непогрешима, он может это доказать. С такими мыслями, озадаченный и возмущенный, он явился к учителю.
Учитель выслушал и долго молчал: не всякий день задают такие вопросы. Было ясно, что мальчик самостоятельно перешагнул учебную программу и остановился в растерянности перед тем, что явилось ему за этой чертой. Учитель был добросовестный человек. Он искренне полагал, что суть педагогики в том, чтобы оберегать умственный и душевный покой воспитуемых. Поэтому он скрыл правду. Педагог утаил, что он, Саша Дягилев, открыл основы тригонометрии и угадал категорию бесконечности в математике. Учитель лишил его радости победы, которая необходима всякому исследователю, а маленькому исследователю — тем более. Учитель сказал, что не следует быть таким нетерпеливым и забегать вперед. Открытие Саши элементарно настолько, что может вызвать только улыбку. Все это много веков назад открыто до него и предусмотрено программой на будущий учебный год. Когда они будут проходить этот материал (он так и сказал: «проходить материал»), вот тогда будет отрадно, если Саша проявит активность на уроке.
Начинающий Пифагор вернулся домой маленький и пристыженный. Он думал: какой умный и великодушный человек учитель, что обошелся с ним прилично, а не высмеял его, как того заслуживает всякий болван и выскочка, проявляющий активность, когда его не спрашивают. «А все-таки жалко, — думал он, — что тригонометрию уже изобрели. Много веков назад… Хоть бы в прошлом году, что ли. Не так бы было обидно».
На будущий год, когда стали проходить материал, Саша Дягилев не проявил никакой активности. Он возненавидел математику, зачастил пропускать уроки и перестал стыдиться двоек. Учитель терялся в догадках. Он не мог понять такой перемены. Ведь тогда-то, судя по всему, Саша сам признал, что забегать вперед не надо. Непонятно! Загадка педагогики… К счастью, в школе был хорошо организован поход за максимальный процент успеваемости. На Сашу двинулись в поход, он вынужден был свою успеваемость повысить, и все остались довольны. Сам он тоже в конце концов доволен был своим благоразумием.
Но бес, сидевший в нем, не вышел, а лишь притаился. Однажды — было это года через два или три, осенью — сосед, промышлявший спекуляцией, принес кусок хромовой кожи, с тем чтобы Саша, как человек грамотный, определил, сколько в нем квадратных дециметров. Сосед боялся продешевить. Удивившись, что это нельзя сделать тут же, сосед оставил кожу до завтра. Но и назавтра и через два дня задача не была решена. Конечно, для цели, какую преследовал сосед, не составляло труда определить с большим или меньшим приближением количество этих дециметров. Но такая кустарщина была бы не по чести нашему герою, она была бы несовместима с его научной добросовестностью. Сосед, сделав мину: «Чему вас только учат», понес кожу более опытному математику — сапожнику.
А Саша Дягилев сел за работу. Определить площадь неправильной криволинейной фигуры непосильно для школьника. Но отступиться от задачи он уже не мог. Он бился над нею две недели. Когда решение пришло, Саша не слишком удивился: если на то пошло, не было еще задачи, которую бы он не решил. Удивление пришло потом, когда он догадался, что изобретенный им математический аппарат годится не только для этой задачи. Он, по-видимому, имел какое-то более общее значение.
К учителю он на этот раз не пошел. Он пошел к одному полузнакомому инженеру, который работал на заводе в конструкторском бюро.
Визит был некстати: инженер только что поругался с женой. Тем не менее он выслушал гостя, слушая, впрочем, не столько его, сколько жену. Она в это время плакала в соседней комнате и собирала вещи, чтобы в очередной раз уйти из этого дома навсегда в некий дом иной.
— Прекрасно! Пре-вос-ходно! — гаркнул инженер с каким-то неестественным торжеством, когда за женой хлопнула дверь. — У вас что ко мне? Я вас Слушаю.
Парнишка сообразил, что рассказанное им было пропущено мимо внимания. Надо ли повторять сначала, когда человеку не до него? Саша принялся извиняться. Но инженер его не отпустил. В такую минуту ему было бы одному нехорошо. Он долго читал тетрадку гостя и, пока читал, успокоился. Саша глядел на него с надеждой. Инженер сопел. Наконец он отложил тетрадь, как вещь, которая оказалась совсем не такой, какую он ждал.
— Намудрили, молодой человек. Вообще, я гляжу, развелось мудрецов делать проблемы из ничего. Почему-то надо менять квартиру на большую с доплатой. А потом менять снова на меньшую. Да еще истерика… А не умнее ли попросту жить в законной квартире и ни на что ее не менять? Вот это, мой дорогой, что вы мне представили, то же самое. Называется правой рукой чесать левое ухо. Задача эта не так решается. Подайте-ка мне карандаш.
Он привычно и быстро сделал вычисление на листке. Саша ничего не понял. Он сказал:
— Этот материал мы еще не проходили.
— Не проходили? — повторил хозяин. — Ну да. Вы, как я понимаю…
Он привык иметь дело с равными себе. До него не сразу дошло, что гость не инженер и даже не студент. Просто парень был рослый и говорил басом. Инженер оглядел его еще раз — внимательнее, чем до того. Гость был юношески нескладен и даже нелеп. Школьник…
Инженер потер лоб и взял опять тетрадь. Он сказал, что вообще-то… («Как бы это объяснить?» — потирал он лоб.) Вообще-то Саша задачу решил. В вычислении есть идея предела. Величина, которую мы получаем посредством суммирования и перехода к пределу, называется в математике интегралом. Произведя действие обратного порядка, будем иметь дифференциал… Объяснение, видимо, было не совсем ясно гостю, но других, более понятных слов у инженера не нашлось.
— Если этого вы не знали… — оживился он. — В сущности, вы изобрели дифференциальное и интегральное исчисления. Пусть только в зародыше. Надо думать, эта идея поначалу родилась в зародыше и у самого Ньютона. Вам это имя знакомо?
Оно было знакомо. Еще бы! С Ньютоном у Саши были давнишние отношения. Саша, например, считал, что в принципе движения ракеты есть расхождение с механикой Ньютона. В отличие от учителя, который от таких вопросов нервничал, инженер уважительно отнесся к сомнениям парня. Он без труда отыскал ошибку в рассуждении и сердечно, как третейский судья, помирил Сашу с Ньютоном.
Потом они пили чай и спорили о Ботвиннике. Ученическая тетрадка все больше влекла к себе инженера. Он все поглядывал на нее, все косил глазом. Наконец он взял ее в руки и снова перелистал. Инженер никак не мог решить для себя: нужно ли в этом случае удивляться или не нужно?
— Конечно, задним числом мы все умны, — сказал он. — Но, в сущности, анализ бесконечно малых — такая же необходимая и простая вещь, как таблица умножения. Идея носилась в воздухе, наверное, с самой древности. Независимо от Ньютона ее открыл Лейбниц — это говорит о том же. А теперь вот независимо от Ньютона и Лейбница…
Инженер дружески взъерошил Сашину шевелюру.
Этот день был Сашин праздник. Однако в лучах радости гордыня не гибнет, но расцветает.
Лейбниц… Кто такой? И почему это так: о чем бы ни подумал и что бы ни сделал, непременно был или есть человек, который это же подумал или сделал до тебя? Неужели в жизни уже нет ничего, что можно увидеть первым? Даже Америка и та открыта была до Колумба. Эта мысль и потом тревожила его не раз. Но разве всякое новое не начинается с сомнений? Он стал сомневаться во всем. Дошло до того, что он подверг сомнению основы основ — аксиомы. Дважды два — четыре? Неизвестно. Это еще надо доказать.
Обнаружилось, что и на этом поприще у него есть великий предшественник — русский человек Николай Иванович Лобачевский. Но Лобачевский создал новую геометрию, а наш герой достиг лишь того, что у него стала образовываться усталость, как от бессмысленного бега по кругу.
Однажды был культпоход в театр, где он услышал такие слова: «Все только кажется. Мы не существуем. Это только кажется, что мы существуем. Но не все ли равно!» Играли что-то чеховское. Слова эти говорил какой-то врач — разучившийся, разуверившийся и, сверх того, пьяный. Актер играл хорошо. Публика очень смеялась.
Сашу эти слова обожгли. Он перестал следить за пьесой. Потом он ушел.
Он ходил по улицам до вечера. «Нет улиц, нет людей, ничего нет, — лихорадочно думал он. — Все только кажется». В этой мысли была сладострастная жуть, как в ходьбе над пропастью. Не существует ничего. Все только кажется мне. Это же так увлекательно! Правда, здесь таилась какая-то нелепость. Но наш философ не спешил эту мысль покидать. Разве не безумие предположить, что параллельные линии пересекаются? А между тем они пересекаются в бесконечности. Почему бы в таком случае не предположить и что угодно другое?
Помнится, было сыро и холодно. Еще не совсем стемнело, но зажглись фонари. Свет дня был уже слаб, свет ночи был еще робок. Вместе это создавало чувство неустойчивости, неустроенности и какого-то тайного беспокойства. Саша прислонился плечом к столбу и стал ждать автобуса. Он продрог на ветру, устал и был голодный. Автобус все не шел.
У тротуара остановилось такси. Саша видел, как женщина с заднего сиденья подала деньги. Она подала их как бы не шоферу, а куда-то в пространство. Шофер же, со своей стороны, тоже принял плату, не взглянув на пассажира. Женщина, выйдя, хлопнула дверцей. Она слабо хлопнула, дверца не закрылась. Женщина видела это, но все же не потрудилась повторить усилие — до того безразличен был ей таксист и машина, на которой она ехала. Это же испытывал и шофер. Ему высочайше начхать было на всех пассажиров, которых он возил изо дня в день, а заодно и на машину. Ведь машина принадлежит не ему. Он тронулся и поехал дальше. Так с громыхавшей дверцей он и скрылся.
Саша подумал: женщина и таксист существуют. Каждый из них про себя скажет, конечно, что он живет. Но это только кажется, потому что на необитаемых островах, где они поселились, невозможно жить в истинном значении этого слова. Не это ли имел в виду разучившийся и разуверившийся чеховский врач? И не это ли есть та истина, которую тщился добыть и он, наш философ?
«Да, это так, человечество существует, но человек одинок. Человек космически одинок!»
Э, куда махнул! Простим ему. Он был молод, много размышлял, но мало видел. И потому он не мог еще знать, что думать так — несправедливо. Простим ему.
Нужно принять во внимание и то, что все эти построения возникали в его голове не от одной только страсти к умствованию. Ему плохо жилось, а он хотел бы жить получше. Кругом было множество радостей: футбольный мяч, рыбалка с ночными кострами, разбойничьи рейды по дачным садам, пионерские лагеря. Ничего такого ему на долю не выпало.
Родителей у Саши не было, жил он с двумя тетками — сестрами покойной матери. Тетки имели на две семьи один дом — предмет постоянных раздоров. Одна из теток когда-то давно (Саше было тогда три года), рискуя жизнью, вынесла его из пожара, из того самого, в котором погибла мать. Когда тетка стала больна, Саша за ней ухаживал. Он кормил ее, возил в коляске, выслушивал ее стоны изо дня в день подряд пять лет.
Ухаживание за собой тетка принимала как должное. Сделав некогда добро, она теперь обратила это свое благодеяние в пожизненную ренту.
Хуже всего было то, что тетка требовала любви. Эта мелкотравчатая старуха всерьез думала, что любовь можно приобрести раз и навсегда, как кашемировую шаль; купила, положила в сундук, когда требуется, вынула и надела на себя, предварительно стряхнув нафталин.
Изредка, на час-другой, ему удавалось вырваться. Но радость его была недолга. В футбол и в набеги по садам его не принимали. Да и самого-то это занятие уже не привлекало. Его сторонились. Вдумчивый его взгляд иных смущал: кто его знает, о чем он все думает? В лучшем случае его жалели, как жалеют чахлый цветок. А он был силен и здоров.
Ему плохо жилось, он хотел бы жить получше. Для этого надо было приспособиться, нужно было придумать для себя некую защитную философию. Вот почему слова чеховского врача произвели на него такое действие. Они были зерном, упавшим на готовую почву.
Но его и тут постигла неудача. Он узнал очень скоро, что придуманная им философия давным-давно придумана до него. Люди глубокие и остроумные оснастили ее аргументами и так со всех сторон ее оградили, что она выглядела неуязвимой и единственно истинной. Но потом были другие люди — более глубокие и более остроумные. Они сняли живописные одежды с этой философии и показали всем, что под одеждами пустота.
Саша опять опоздал. И намного опоздал — лет на триста.
В этой части повествования пора бы уже сказать: «Все ясно!» Молодой человек, пусть и не по собственной вине, но все же оторвался от жизни. Беспочвенные теории с уклоном в идеализм, а идеализм — дорога к поповщине. На это нечего возразить.
Но как быть автору? Если бы он предпринял рассказ для того только, чтобы иллюстрировать бесспорные истины, то ведь и цена такому рассказу была бы очень маленькая.
Логика подсказывает, чтобы герой наш, оторвавшись от жизни, направился прямым ходом в попы. Но случилась неувязка: он отправился в Заполярье.
Если, послав к чертям тетку и собственные философские искания, можно укатить в Заполярье, значит, жизнь не так уж плоха. И не то что в Заполярье нет теток и философских исканий, но единственно потому, что если даже и не там, то где-нибудь в иных краях непременно найдется много дел и много людей, которым нужен ты сам, твой ум, твои руки. А если так, то да здравствует такая жизнь! Здравствуй, ветер дорог, ширь земли, высь небес! Да здравствуют горизонты Родины, которая такая большая и которая вся твоя! Жить не так уж плохо. Просто-таки превосходное занятие — жить на свете. А если к тому же начать все сначала, то это же счастье — вот что это такое!
Саша тайком собрал пожитки в мешок и отправился на пункт оргнабора, где накануне он уже побывал. День был пасмурный, будничный. Трамвай, в котором он ехал половину пути, был пуст, как всегда в это время дня, и, как всегда, оглушительно грохотал. Этот трамвай был ему мил: ведь он с ним расставался. И со всем городом своим Саша расставался. Он скучноватый, сероватый, городишко этот, как многие на севере России. Но, может быть, этим-то он и мил. Прощай, старина! Спасибо тебе за все!
Пункт оргнабора помещался возле рынка. Вербовщик, веселый человек, положил Сашин паспорт в свой портфель, выдал ему сто рублей в счет подъемных и велел дожидаться двенадцати часов, когда все отъезжающие соберутся. Такое деловое обращение Саше очень понравилось. Удачно оказалось и то, что не было митинга. Из города часто уезжали на стройки, на митингах играл оркестр и говорилось много хвалебных слов. Слушать их Саше было бы совестно. Ведь он-то, чего греха таить, ехал в Заполярье не столько по зову души и велению сердца, сколько затем, чтоб сбежать от тетки.
На рынке было шумно и ярко, несмотря на пасмурный день. Посреди площади стоял большой щит, на котором был изображен вдохновенный юноша со взором, устремленным вдаль. Юноша призывал активно включаться в мероприятия по сбору старых кастрюль, тряпья и макулатуры, поскольку это увеличивает сырьевые ресурсы. Саша обстоятельно разглядел щит, охотно простил светозарному юноше его глупость и пошел по рынку с чувством свободы, которое испытываешь всякий раз в ожидании хороших перемен.
Тут-то он и встретил Фаину. Роковая женщина покупала редьку.
Саша никогда не видел таких волос, разве только в цирке. Они волнисто стекали к плечам, как что-то густое, наподобие меда, но были вместе с тем и подвижны. Волосы были матовые, хотя блестели на сгибах. На голове и на плечах они были легки, как и сама женщина, хотя, если смотреть только на них, казались литыми, тяжелыми. Удивительнее всего был, однако, их цвет. Волосы не были ни золотыми, ни пепельными, ни соломенно-солнечными, что само по себе тоже редкостно. Они были цвета расплавленной меди. Женщина не носила шляпы. Зеленый шарф, который служил ей платком, спустился ей на плечи. Она никак не могла его поправить — были заняты руки.
Из овощного ряда в мясной, затем в молочный, опять в овощной — все за ней, все следом. Интерес у него был сугубо ротозейный, ведь он слонялся без дела. Платок у женщины сполз окончательно. Она остановилась, соображая, куда бы поставить сумки. Вдруг Саша оказался рядом неожиданно для себя самого.
— Я вам помогу.
Она отдала ему обе сумки тотчас, не задумываясь и даже с некоторой досадой: где же он раньше-то был? Затем женщина повязала шарф и заговорила обо всем сразу.
Грибы и картошку она купила для соседки Берты Аркадьевны. Картошка, откровенно говоря, неважная, но другой не было. Очень удачно, что, когда уже нет сил таскать эти проклятые сумки, в самый такой момент — пожалуйста вам любезный молодой человек. Большое спасибо, большое спасибо. Купила вот еще рыбы и чесноку для Анны Макаровны. Теперь пропахнет чесноком вся квартира. Что поделаешь? Надо терпеть. Редька? Редька для Тимофея Гавриловича. У него больная печень, а редька, говорят, помогает. Правда ли, нет ли — она не знает. Вот у нее муж был фельдшер, так он однажды говорил… Ай, господи! Какой уж там фельдшер! Сам к старухе какой-то ходил лечить свои бесконечные фурункулы. Берте Аркадьевне картошка определенно не понравится. Тогда пусть сама ходит на рынок и таскает сумки. Спасибо, большое спасибо за любезность. Ее зовут Фаина. А как зовут его? Александр, Саша, значит. Очень хорошо. И как назло, эта гадкая погода. Скорей бы уж зима. Если Саша такой любезный человек, то не поможет ли он дотащить эти сумки до автобуса? А еще лучше — до такси. Если же такси не окажется, она прямо не знает, что делать. Но ей придется зайти еще в бакалею купить подсолнечного масла. Редька хороша с подсолнечным маслом…
Комната, которую она занимала в коммунальной квартире, показалась Саше пустой. Пуста она была как-то по-особому, не от бедности. Нарочно сделано, чтобы казалась пустой, хотя все необходимое в этой комнате было.
Разговор состоялся обыкновенный. Как обычно: «Извините, не прибрано». Как обычно: «Что вы, что вы! Не беспокойтесь». Потом хозяйка предложила чай. Гость долго ломался, а пока ломался, чай, слава богу, был готов и стоял перед ним на столе.
Говорила по-прежнему одна она и по-прежнему обо всем сразу. На рынке издалека она показалась ему жар-птицей. А обнаружилось, что это милая, но довольно-таки пустопорожняя болтушка. Саша окончательно в таком мнении утвердился. Он даже успел за этот час-полтора привыкнуть к ней так, словно они были знакомы с детства. Все это было забавно и совершенно в духе того веселого лоботрясничанья, в котором герой наш вынужденно пребывал. После пятой чашки он заметно осмелел и уместился на тахте в позе, благоприятствующей пищеварению. С тахты, кроме того, был виден будильник: Саша боялся опоздать.
Вдруг она перестала болтать и заинтересовалась гостем. Это было очень некстати. Это создавало досадное неудобство для него, так хорошо устроившегося после пяти чашек чая с пирогом. Хозяйка, видимо, сообразила, что пора, мол, перестать трещать о пустяках и для приличия хотя бы поинтересоваться гостем. Само по себе это делало ей честь. Но хорошо бы она проявила догадливость еще большую — не донимала бы человека расспросами. Саша решил, что порядка ради он сообщит ей свои анкетные данные, и прерванное блаженство возобновится.
Вышло все не так. Он рассказал ей о себе все важное, включая сто рублей в счет подъемных. Он сделал это охотно — к удивлению самого же себя. Уже потом, через много лет, он записал свое наблюдение: никогда — ни до, ни после этого — он не встречал человека, который мог бы слушать людей так, как слушала эта женщина. Новое качество было в ней так же неожиданно, как и сама ее болтливость. Ведь болтливые люди не бывают внимательны. Для этого они слишком поверхностны и непостоянны либо заняты только собой. Умение слушать — признак врожденного благородства. В этой способности нагляднее, нежели в чем ином, обнаруживается глубина души человека, зоркость его ума и непременная при этом доброта.
Позже он узнал, что именно такова была эта женщина с волосами из жестокого романса. А пока, дивясь новой перемене в ней, он рассказал, кто он таков, а она слушала, как умела слушать только она одна. Здесь не одно только было внимание. Живую мысль она схватывала на лету. Но многое ей не нравилось, она опускала глаза. Она простодушно радовалась Сашиным удачам, хотя чаще его жалела. Тетку его она возненавидела — это видно было. А над глупостью она посмеивалась тайно, про себя. Людей, про которых рассказывалось, она видела по-своему и отчетливо настолько, что их физиономии каким-то непостижимым образом отпечатывались на ее лице. Она их как бы изображала, сама того не желая. И при этом — ни слова. Живость лица и молчание. Это тоже странно было немного и немного беспокойно. Хотелось, чтобы она уже высказалась наконец. Желая вызвать ее на это, он рассказывал все больше, все подробней. А она молчала.
Наконец она сказала без всякой связи:
— Если вы философ, вы должны разбираться в часах.
Философ? А если и так, то почему он должен разбираться в часах?
— Почему? — спросил он.
— Спиноза был часовщик.
Странная женщина! Во-первых, Спиноза был не часовщик, он шлифовал оптические стекла. А во-вторых… Вот логика!
Но она засмеялась, и Саша понял, что это была шутка. Тем не менее будильник она переставила с этажерки на стол — все-таки о часах она заговорила не зря. Этот будильник у нее совсем испортился. Он звонит не тогда, когда нужно ей, а когда это вздумается ему самому, будильнику. Из-за этого она опаздывает на службу. Может, Саша попытается что-нибудь сделать? Она очень его просит. Ей сейчас нужно сходить — тут недалеко, а он за это время сделает для нее доброе дело.
Саша долго смотрел на закрывшуюся дверь. Черт знает что! Да она просто его эксплуатирует! То до автобуса ей помоги, то до дома. Теперь чини ей этот дурацкий будильник. Он встал, чтобы тоже уйти, но подумал, как бы из этого не вышло чего нехорошего. Вдруг она аферистка какая-нибудь? Скажет, что обворовали квартиру. Поди потом доказывай!
Он сел к столу и принялся разбирать будильник перочинным ножом. В будильнике Саша ничего не понял. Он возился долго, но достиг лишь того, что часы и вовсе остановились. Тогда чувство исследователя овладело им, он стал анализировать. Вот от пружины, причины движения, энергия передается на шестерню, на другие шестерни. В чем состоит гармония механизма и где тут может быть нарушение? Сосредоточенное и долгое усилие привело его в знакомое состояние, когда он мог бы вот так просидеть сутки.
Вдруг он вспомнил, что стрелка остановилась на восьми минутах одиннадцатого. Сколько времени прошло после того? Может, час, может, больше. Фаины все не было. Саша схватил свой мешок и, оставив на столе распотрошенный будильник, вышел в коридор. Разом, как по команде, приотворились двери соседей: здесь держали ухо востро. Повозившись с замком, Саша вышел на лестницу и сбежал вниз. Ему посчастливилось вскочить на ходу в трамвай.
На сборный пункт он не опоздал. Случилось другое, худшее. Вербовщик, веселый человек, сказал, что Саша не поедет. Минут двадцать назад тут была его сестра, женщина красивая, но рыжая… Дело едва не дошло до скандала. Она стала упрекать контору оргнабора в том, что тут совращают неопытных, вырывают из семьи ребят, положила на стол сотню, выданную Саше в счет подъемных, и потребовала назад его паспорт. По-человечески разговаривать с нею было невозможно. Пришлось уступить.
Саша пришел в бешенство. Так вон что она задумала! Ну нет, голубушка! Даром тебе это не пройдет!
Он застал ее дома. На стук Фаина отворила сама: знала, что он придет. Саша опять протопал по полутемному коридору, и опять разом, как по команде, приоткрылись двери соседей. В ее комнату он вошел с решимостью человека, намеренного сию же минуту разнести ко всем чертям сами эти стены, испепелить все вместе с будильником, пирогом и с ее медными волосами.
Фаина сделала шаг назад, как бы ожидая удара, опрокинула стул и попятилась дальше, пока не прижалась к стене. Вид ее выражал мольбу. Саша почувствовал, как внутри у него шевельнулась неуместная, непозволительная жалость. Разъяренный не столько уже на Фаину, сколько на себя самого за эту жалость, он заорал что было сил. Он кричал, что она его предала. Это подлость — так бесцеремонно распоряжаться чужой судьбой. Почему она присвоила себе это право? Кто она такая?
— Отдай паспорт! — гаркнул он.
Фаина положила паспорт на стол и отступила назад к стене. Паспорт она держала на груди за лифом. Серая книжечка была тепла и уже пахла ее духами. Внутри у него опять все колыхнулось. Но это была не жалость, а чувство другое, до того ему не знакомое. Оно охватывало разом, как жар. Вместе с жалостью к этой испуганной и такой перед ним виноватой женщине новое чувство составляло какое-то сумасшествие. Это было так ново и так сильно, что Саша испугался. Он сел и закрыл лицо руками.
Фаина поняла это как отчаяние. Она стала его просить, стала умолять, чтобы он не отчаивался так сильно, потому что она не может на это смотреть. Конечно, ее вина немалая. Но она должна была поступить только так. Не надо ездить в Заполярье. Рассказывают, как один человек там погиб. Зимой, полярной ночью, он вышел в пургу и заблудился тут же, в десяти шагах от дома. Конечно, несчастье может постигнуть и в тропиках, нельзя угадать, где тебя ждет беда. Но все же это страшнее всего — заблудиться во тьме. Это самое жуткое. Ну, что бы не переждать немного? Будет набор в какое-нибудь другое место, и тогда можно поехать. Ведь много всяких наборов…
Он встал и прошелся из угла в угол, чтобы подавить в себе бурю. Желая его утешить, Фаина подошла и (глупая женщина!) обняла его. На минуту близко от себя, гибельно близко он почувствовал ее грудь, ее живот и эти медные волосы, которые так удивили его утром. Он ее оттолкнул.
— Глупости бабские! Мне девятнадцатый год, я не мальчик! А на вид мне дают двадцать пять! Я трубы гну об коленку. Могу бочку огурцов прикатить на шестой этаж. Я в гнилой колодезь лазал, на кладбище ночевал. А вы хотите нагнать на меня страху! Разводите тут свои сопливые нежности!
По совести говоря, бочку он выдумал тут же на ходу. Почему с огурцами? И для чего ее катить на шестой этаж? С кладбищем тоже было не совсем так. Но ему очень важно было убедить себя в силе и мужской независимости, чтобы она не думала, будто он лишен всякой власти над собой и потому с ним можно делать что вздумается.
Но она и не думала так — вот ведь что! Она хотела верить и верила, что он действительно мужественный человек. Саша понимал, что ломится в открытую дверь. Но другого пути не находилось. Остановиться он уже не мог. Он кричал:
— Какая добрая тетя — пожалела сиротку! А не подумала, где я буду дожидаться этого другого набора? И что я буду есть? — Он бросил ей сторублевку вместо той, которую она отдала вербовщику. — Или, по-вашему, назад к тетке?
— Мы что-нибудь придумаем, — уверяла она. — Мы что-нибудь придумаем.
Потом она ушла на дежурство во вторую смену, Саша остался один. Чтобы убить время и успокоиться, он опять принялся за будильник. Работа не шла на ум. Он думал о том, как всполошатся его домашние, когда узнают, что он сбежал, какими проклятиями будет осыпать его тетка. Заявят в милицию, сообщат приметы: рост высокий, широкоплеч, глаза серые, одет в полушубок. Будут искать, как вора. А в школе что! Сбежал десятиклассник, невероятный конфуз. Весь наработанный процент успеваемости летит ко всем чертям в свете позорного факта. Дела! И что самому-то ему делать в свете того факта, что его обмишурила эта рыжая?
Но едва мысль касалась Фаины, он чувствовал снова ее самое, запах ее духов, и на него с прежней силой налетала та же сумасшедшая буря. Тогда он ложился на тахту лицом вниз и принуждал себя думать о трезвом, о нужном — о деле. Может, как-нибудь попытаться догнать партию? Вряд ли… Как догонишь поезд? А может, уехать в область? Там ведь тоже есть наборы. Тем более здесь на улицу лучше не показывайся — зацапают и отведут домой. Значит, нужно сейчас же, не теряя времени, уходить. Но странно: чем большая необходимость во всем этом виделась, тем меньше решимости он в себе чувствовал. Причина открылась только ночью, когда вернулась Фаина. Оказывается, он ее ждал — втайне от себя самого.
Так началась их любовь.
«Любовь, любовь! — воскликнул этот почтенный сановник, поглядев мне во след. — Когда же ты заключишь союз с благоразумием?»
Давно, едва ли не в детстве, Саша прочел эти слова в старинной книге про кавалера де Грие. В книге он мало что понял. Да и в самих словах этих он толком не разобрался. Ему нравился их строй, в котором не было ничего от правды, зато было изящество. Особенно ему нравилось «воскликнул этот почтенный сановник». Тут все было чеканно. Даже слово «этот», которое будто бы было не обязательно, было тем не менее обязательно здесь и прекрасно. И то, что сказано было не «в след», а «во след», ему нравилось тоже. С тех пор всякий раз, когда кто-нибудь говорил «любовь», он мысленно добавлял: «воскликнул этот почтенный сановник».
Он любил ее страшно — именно так. Если бы эту любовь у него отняли, он не смог бы жить. Дивясь счастью, которое на него свалилось, он страшился дня, когда Фаина разлюбит его, или он разлюбит ее, или им придется расстаться поневоле, и тогда все кончится. Кончиться это должно было. Счастье было слишком ослепительно, чтобы длиться долго. Так он думал.
Фаина была для него все. Прежде всего она была ему друг. Она разделяла его фантазии, лазила с ним на крышу ставить антенну, играла с ним в шахматы. Один раз они ходили на охоту, и она подстрелила бекаса. А варили еду и мыли посуду они по очереди, как мужчины. В их дружбе было много мужского: бескорыстность, прямота, верность и равноправие.
Однажды такой друг у него был, но он переехал с родителями в Казань. Но то был парень, а это женщина. Саша не забывал об этом ни на минуту. Даже если он вовсе об этом не думал, то и тогда помнил, потому что память эта была не мысль, а чувство. Оно возводило их дружбу в степень, когда уже нет покоя, а есть только восторг или страдание и при этом нечто еще сходное по тону с жаждой. Это была жажда друг друга, а попросту говоря — любовь. Вечная, бесконечная, петая-перепетая, вдоль-поперек известная, но всякий раз новая и удивительная.
Она была хороша, эта женщина, всякий сказал бы. Но и сейчас известно только ему одному, как была она хороша. Она была прекрасна. Он знал ее в минуты счастья, когда она была нежна и покорна. Покорна ему — как странно! В этой нежданной слабости была такая власть над ним, такое могущество, что сам по себе он как бы перестал существовать. Его страсть и его воля были лишь продолжением ее власти над ним.
В любви она была искренна до бесстыдства и при этом всякий раз иная. Он любил ее глаза, ее плечи, ноги и всю ее. Но часто ему казалось: это прекрасное тело составляет не ее, Фаину, а какую-то другую женщину. Случалось, такая чертовщина приходила ему на ум дважды и трижды за каких-нибудь несколько часов. Непостоянство этой женщины его пугало. Он знал: у нее было много почитателей и сама она была ой как не безгрешна! К сердцу его подступала страшная, недобрая ревность. Не умея объяснить такую многоликость, он приписывал это ее неверности. Всем сердцем, таким слепым и таким вместе с тем прозорливым от ревности, он чувствовал, почти знал наверное, что она, будучи с ним в этом самом сокровенном из таинств, мысленно делит счастье с другими — с теми, кто был до него. Так ли это было или не так, в любом случае все шло от ее богатства. Она была неистощима и переменчива, как стихия. Как река в половодье. Как небо перед закатом.
А то она была ему как бы матерью: гладила по голове и целовала в лоб. Она следила, чтобы он мыл руки перед едой, журила за оторванную пуговицу, учила приличиям, уважению к старшим и всяческому добру — точно так, как делают это все матери и в тех же выражениях: «Нехорошо ходить неряхой. Надо быть аккуратным». Он не сердился. Даже прописи были в ее устах хороши. Она склоняла голову набок и, сидя в такой позе, смотрела на него с улыбкой, в которой была нерешительность и вина. «Конечно, все это пресно и плоско. Наверное, об этом можно сказать как-то иначе. Но я не знаю как — ты меня прости». Он не выдерживал и принимался ее целовать. Потому что удержаться было нельзя. Потому что так хотела она сама — он это знал. Потому, наконец, что и в самом деле, черт подери, ходить с пришитыми пуговицами куда лучше, чем ходить без пуговиц. Это же факт!
Иногда ему казалось, что она понимает его не во всем. Это было и в самом деле так, но длилось не дольше, чем требуется, чтобы понять. Однажды он рассказывал ей про теорию относительности. Помнится, о ней он и сам узнал из брошюры, которую принесла ему она же, Фаина. Он был захвачен, был удивлен, восхищен и хотел, чтобы то же испытала она. Он употребил много изобретательности и много жара, чтобы популярную брошюру пересказать еще более популярно — для нее. Но она поняла из этого только одно: «Ты мое открытие». Цели он не достиг. Система отсчета, зависимость массы, времени и пространства от скорости движения — все это осталось для нее китайской грамотой. Он охладел. Листок, на котором он чертил, был скомкан. Но она молча его подняла и расправила на столе.
— Повтори еще раз. Я пойму.
Смягчившись, он подумал, что глупо, конечно, сердиться. Разве она виновата? Повторять он все же не стал. Если на то пошло, все относительно. У одного человека нет достаточных знаний, у другого они есть. Ну и что? Все это одинаково мизерно: и знание одного и незнание другого. Перед лицом настоящей науки оба они — невежды.
— Ты мое открытие, — повторила она в ответ.
Саша пропустил это мимо ушей.
В эти дни с ним делалось что-то такое, чего он и сам хорошенько понять не мог. Он стал взрослым мужчиной. Есть счастливцы, которые этого в себе не замечают. Они до преклонных лет коллекционируют спичечные коробки, повышают культурный уровень и являются друзьями птиц. За это их очень хвалит журнал «Огонек». Другие же входят в жизнь, как ледокол во льды. Они не сочиняют кроссвордов, отлынивают от коллективных походов в театр. Зато из них выходят хорошие слесари, водолазы, бетонщики. Лермонтовы и Эйнштейны получаются из них же.
Саша отдал анкету и фотокарточки в вагоноремонтное депо. Шутка ли: в понедельник ему велели приходить на работу! Перед тем он побывал в цехе несколько раз. Черт его дернул, он в тот же день придумал способ, как быстрее и лучше растачивать колесные пары. Он об этом сказал мастеру. Тот на него покосился. Можно было понять этого человека. Саша его понимал. Мальчишка-сопляк, не нюхал работы, а уже суется учить. Но что же делать, если все-таки он придумал?
Теперь у него жена. Неразведенная. Прыщеватый фельдшер ни за что не даст Фаине развода, он мстительный человек. Ребенок будет. Незаконный. В графе «отец» ребенку поставят прочерк. А тетка? Она будет преследовать его до конца дней своих, можно не сомневаться.
Говорят, счастье в борьбе. Вот не говорят только, о какой борьбе речь. Если силы идут на то, чтобы увертываться от плевков, то в этом не может быть счастья. Это несчастье — такая борьба.
Конечно, есть немало людей, которым еще труднее, но они сохраняют бодрость. Понимал он и это. Но стихийное убеждение, что жизнь должна быть разумной сама по себе, без усилий — такое детское убеждение еще жило в нем. Жалко было с ним расставаться — вот почему он злился. От физической теории относительности он, не заботясь, перешел к относительности всего и вся. Сердитый человек, он искал, за что бы ему ухватиться, чтобы дать волю словам.
— Принцип относительности? Эге, милая! Очень неудобная вещь. Все зыбко, все шатко, все перепутано. Посмотри-ка прямо — что это такое? Это правда? А зайди в профиль — окажется, что это ложь. Человек прожил жизнь незаметно, умер незаметно, а потом оказалось, что ему надо ставить памятник. Добро? Это с какой стороны подойти. Добро многолико. Одно из его лиц называется зло. Какой высоты телеграфный столб, который виден из окна? Шесть метров. А если смотреть из окна идущего трамвая, он длиннее. Пусть на миллионную долю микрона, а все же длиннее. И это не кажется. Это действительно так в природе. Ну что это такое? Непорядок. Человек привык, чтобы все было устойчиво. Внизу земля, наверху небо. Дважды два — четыре. Параллельные не пересекаются. Сумма углов треугольника равна двум прямым. Человеку нужна определенность. То-то и то-то есть истина. Ударять ближнего тяжелыми предметами по затылку нехорошо. Все ясно. И человек доволен. На кой черт ему относительность? Опасная штука.
Фаина засмеялась.
— Для дураков. Ты это хочешь сказать? Милый мой, да ты сам далеко ли от них ушел? Нелепо требовать от дураков, чтобы их стало меньше. Об этом должны позаботиться умные. Хотя, сказать откровенно, по мне, и это ни к чему. Зачем? С дураками очень весело жить!
Она сказала это с задором, будто нарочно, чтобы пожалеть вскоре и чтобы ошибка была как можно более жестокой.
Понятно само собой, что отношения Фаины с явившимся неизвестно откуда парнем были замечены тотчас же. Но разговоры пошли не сразу, тут была нужна основательность. Замеченное явление нужно сначала квалифицировать, подвести под статью морального кодекса, на что требуется время. Затем надо как следует возмутиться. Надо, чтобы ваша порядочность была должным образом оскорблена. Это тоже приходит не сразу. (Подумать только — на все нужно время и время. А жизнь человека — миг!) Когда в груди у вас воспылает пламень, вы проникнетесь принципиальностью и сознанием собственной высоты — только после этого надо пускать в оборот добытые вами сведения. Вот как надо, если вы хотите, конечно, чтобы это была не какая-нибудь пустая болтовня, а нравственная проблема.
Началось с того, что Анна Макаровна, любительница рыбы с чесноком, обратилась к Фаине с открытым письмом. Она могла бы обратиться и обычным способом, постучавшись в дверь или встретившись с ней на кухне. Но в этом случае не было бы общественного резонанса. Вот почему к соседке по квартире Анна Макаровна обратилась через печать.
У нее был уже опыт. Однажды она написала в газету про одного человека, который пил. Заметка была напечатана. В приписке от редакции Анну Макаровну похвалили, сказали, что затронутая ею проблема (пить нехорошо) очень актуальна. Правда, человек этот после публикации стал пить еще больше. Но это уже неважно. Важно, что проблема была затронута.
Окрыленная успехом, Анна Макаровна решила и впредь затрагивать различные проблемы. Она долго искала тему, и вот — повезет же так! — материал оказался под боком.
В письме — оно было напечатано — Анна Макаровна выступила обеспокоенным доброжелателем: она очень любит Фаину, единственно поэтому и взялась за перо. Она призывала Фаину сойти с пути порока, ибо так и никак иначе следует назвать эту ее более чем странную связь. У Фаины есть муж. То, что она с ним не живет, ничего не значит. Не дает развода — и это ничего не значит. Нравственность вещь серьезная. Для чего же тогда существует законность? Да и с кем связь? Он моложе ее. Очень стыдно! Надо исправить положение — таков ее, Анны Макаровны, был сердечный совет. Подробность: в заметке Анна Макаровна назвала адрес — для пущей документальности.
Зачастили гости. То участковый милиционер насчет прописки сожителя гражданки Фаины М. (так она была названа в письме), то дворничиха, то управдом, то из уличного комитета. Приходила посыльная от тетки. Еще не войдя, тут же с порога, она принялась Сашу стыдить. Тут же с порога он ее и прогнал. Потом пришел из школы классный руководитель, учитель химии. Было воскресенье. Учитель сказал, что он спешит в театр, но почел для себя обязанностью зайти побеседовать о его, Сашином, поступке. Саша вежливо подал учителю шляпу: спектакль скоро начинается, есть риск опоздать. Тем более что он, Саша Дягилев, бывший его ученик, тоже спешит. Он уходит с женой в цирк. (Цирка и городе не было.)
Визиты эти были, однако, пустяки в сравнении с письмами. Фаине носили их пачками. Это были отклики читателей. В каждом письме ее ставили к позорному столбу, как развратительницу. Фаина подурнела, осунулась, потеряла прежнюю веселость, хотя и старалась держаться. Однажды, придя с работы (Саша уже работал), он застал Фаину на коленях перед иконой. Икона осталась от матери и лежала на дне комода. Думалось ли, что когда-нибудь она понадобится? Это была еще одна, на сей раз глубоко скрытая черта ее натуры. Она плакала. Саша тоже стал на колени, но не перед иконой, а перед нею самой и принялся ее целовать, принялся ее утешать. Скоро она уснула.
Он долго на нее смотрел. Она и на этот раз показалась ему новой. Ему показалось, что они давно живут вместе, лет пятьдесят. Позади остались ночи любви, зори в лугах, ревность, буйство черемухи, соловьи на рассвете, горе, жизнь. А он по-прежнему ее любит. И даже больше прежнего, потому что теперь это не вспышки, не взрывы души, а ровное горенье. «Спи спокойно, моя милая. Мы, как всегда, вместе. Все поправится, все будет хорошо». Так, глядя на нее, он мысленно ей говорил. В последний раз.
Дело было так.
Когда Саша на другой день вернулся с работы, его встретил растерянный и перепуганный насмерть Тимофей Гаврилович. Из его завываний и шамканья можно было разобрать следующее. Утром к Фаине приходила какая-то незнакомая женщина с чемоданчиком. Они заперлись. Что они делали — неизвестно, только Тимофей Гаврилович слышал стоны. Он очень испугался. Он сказал об этом Берте Аркадьевне, но та испугалась еще больше и заперлась в своей комнате. Только женщина ушла, Фаина в своей комнате страшно закричала. Тимофей Гаврилович вошел, но Фаина закричала и на него: пусть-де он убирается. Тогда он пошел заявлять в милицию. Там долго писали что-то и долго спорили, кому идти на место происшествия. А когда пришли, догадались, что тут не милиция нужна, а «Скорая помощь». Пошли звонить. Пока звонили да пока карета приехала, тоже порядочно времени прошло…
Сообразив, в чем дело, Саша махнул рукой на Тимофея Гавриловича и кинулся в больницу. Было уже поздно.
Она умерла от аборта — вот что случилось. В тот год аборты были еще запрещены. Считалось, что таким способом поощряется рост народонаселения. Как будто родиться человеку или не родиться определяется одним только законодательным установлением.
Несколько дней кряду Саша не ел и не спал. Он носил в себе боль. Боль эту, чтобы понять, ни с чем сравнить было нельзя — такого ему еще не приходилось переживать. Она была и тупа и остра в одно время, была горька и терпка, жгла огнем и саднила, утолить ее было немыслимо. К ней можно было только притерпеться.
Все же лучше, что боль эта в нем была. Она избавила его от неизбежности думать. Примись обдумывать свое несчастье, он лишился бы рассудка. Он не думал ни о чем. Он занят был только тем, что носил в себе полную чашу боли — бережно носил, чтобы не толкнуть, не плеснуть и не усилить этим страдание. Со стороны это выглядело помешательством. Можно было подумать, что человек взял на себя какую-то глубокомысленную роль и старательно ее разыгрывает.
Когда боль ослабла и он стал размышлять, ему представилось, что за эти несколько дней горизонт жизни перед ним далеко расширился. Но расширился один только видимый горизонт. Знания его о жизни не увеличились. За чертой горизонта есть другой горизонт, и третий, и несчетное число. Кажется, там, за синей далью, и жизнь должна быть непременно синяя, сиреневая какая-нибудь, оранжевая или алая. А подойдешь — такая же серая, как вблизи. Радость — не пламень, нет! Это только самой ей так кажется, будто она пламень. Радость, даже самая большая — это крохотный светлячок. Их много, но и гибнет их много. Они — падающие звезды. Вот одна такая оторвалась от темной сферы, стремительно понеслась и погасла. Погасла, говорим мы, только и всего. А ведь это неслыханная энергия, дерзостный полет, тысячеградусный жар, самосожжение безумца. Разве что-нибудь меняется оттого, что сотни таких катастроф происходят ежечасно?
Вот и его звезда погасла. Несравненная. Единственная. Его Фаина. Упала, как камень в волны: в ту же секунду океан сомкнулся над нею, и краткий миг ее жизни был забыт. Как это она говорила перед смертью — с дураками весело жить? О! Совсем не весело.
Так он думал. Это было то необходимое и верное, но — вот беда! — единственное знание, которое он вновь приобрел.
Приходили какие-то люди — наследники. Трясли платья, еще пахнущие ее духами. Каждую вещь записывали. Саша сидел и молчал. Попалась икона, человек в резиновых сапогах долго вертел ее так и сяк.
Саша вырвал у него икону из рук и спрятал под пиджаком.
Испокон веков влюбленных разделяли рвы: социальные, расовые, религиозные, сословные — каких только не было рвов! Но любовь имела дерзость существовать не только рядом со смертью, но даже с нею в обнимку. «Любовь, любовь! Когда же ты заключишь союз с благоразумием?» Разве что-нибудь неблагоразумное было в любви Фаины и Саши? А может, рвы есть и сейчас? Не все еще засыпаны?
Я в растерянности: не могу объяснить своего же героя. Нелепость какая — стал попом! Наверное, я недостаточно глубоко вторгаюсь в жизнь. Может, я боюсь ее? В самом деле, как жить?
Я смотрю в туманное пространство, куда уходит дорога моей судьбы. Я выхожу на свою дорогу и вижу впереди звезды. Предчувствие радости легонько толкнуло меня изнутри. Это ожидание побед, которые обязательно будут. Но как обширно пространство, если оглядеть его разом! Было бы жутко даже, если бы не звезды, которые горят впереди и зовут. «В путь!» — зовут они, и я делаю первый шаг. Теперь бы только не сбиться, только бы не заблудиться, только бы одолеть. Одолеть, говорю я себе, ибо по дороге жизни не ходят, пританцовывая под наигрыш прописного оптимизма. Здравствуй, жизнь! Я очень люблю тебя. Я боюсь тебя. Я навек твой почтительный ученик.