IV. ИЗ-ЗА ЭТОЙ ДЕВЧОНКИ…

1

Уже кончилась большая перемена, опустели коридоры, а в учительской шел спор. Из дверей классов высовывались дотошные физиономии: «Может, не будет урока?» Уборщица тетя Нюра загоняла эти физиономии назад. Загоняя их посредством щетки, тетя Нюра, однако, и сама не могла ничего понять.

— О боже ж ты мой! — оглядывалась она на учительскую. — Да что они там, посказились, что ли?

Историк Карякин смеялся.

Вера Владимировна Заостровцева глядела на него с растерянностью, даже очки протерла. Наконец она поняла, что ей надо делать, — ей надо обидеться.

— Что значит ваш смех? У меня в классе позорный случай. Но я не скрываю его, а смело выношу на суд учительского коллектива.

Она сверкнула очками и даже слегка хлопнула ладонью по столу — до того доблестным представился ей самой ее поступок.

— Что же тут смешного?

— Вот именно! — присоединился директор школы Иван Спиридонович Тарутин.

У директора был потерянный вид человека, лишившегося опоры. Это был тот самый округлый человек, Любин сосед, который понимал толк в кроликах.

— Вот именно! — повторил он. — Что тут смешного?

Карякин неожиданно сделался тихим, как отрок.

— Ничего смешного нет.

Но Вера Владимировна была не из тех, кого можно было взять на такую уду.

— Не хитрите! — погрозила она. — Я очень хорошо изучила эту вашу тактику: недомолвки, экивоки, усмешки со стороны. Дешево стоит, Владимир Сергеевич!

— Дешево, Владимир Сергеевич! — эхом повторил директор и оглядел присутствующих: как они?

— Признаю! — поднял руки Карякин. — Смело признаю. Я хотел только сказать Вере Владимировне, что не надо сердиться.

— Не надо сердиться, Вера Владимировна, — поспешил согласиться директор. — Сердиться нехорошо.

Карякин развел руками.

— Ну что за беда? Девочка отнесла Христа к литературным героям. Образ Христа создан религиозной и художественной фантазией народов на тот же манер, что Прометей или Микула Селянинович. Значит, он герой литературный. В известном смысле…

Тарутин вздохнул.

— Но ведь не о том спор, Владимир Сергеевич. Не просто герой. Любимый герой — вот ведь что! — Он глянул на союзницу: как она?

Вера Владимировна напряженно улыбалась. Сама она, по-видимому, об этом не знала. В нужный момент она не успела эту улыбку убрать с лица и теперь про нее забыла. Странно улыбаясь, она сказала:

— Не будем перебивать, Иван Спиридонович. Прекрасные речи слышу из уст коммуниста. Продолжайте.

Маневр был рассчитан на испуг. Но Карякин сделал вид, будто никакого маневра не заметил. На разрешение продолжать он сказал:

— С удовольствием! Для несведущих поясню: образ этот возник в среде угнетенного люда. Он был оригинален, глубок, исполнен силы. Он был обаятелен и потому овладел сердцами.

— Это все? — спросила Вера Владимировна.

Так спрашивают, когда возражение наготове. Но по растерянности в глазах, по напряженной улыбке этой женщины Карякин видел: мысли у нее нет. Спрашивает она для того только, чтобы сохранить боевую форму и, авось получится, напугать этой формой противника.

Карякин сделал паузу, как бы принимая за чистую монету этот вопрос.

— Не все, конечно. Но зачем тащить в наш спор двухтысячелетнюю историю? Хотя добавлю для вескости: великие художники на протяжении веков неизменно обращались к образу Христа. Они делали это не только потому, что была такая традиция. И уж совсем не потому, что их к этому вынуждали, как нам иногда популярно объясняют.

— Вон как!

— Именно так. Образ Христа привлекал их по причине своей подлинной, а не мнимой ценности. На этой истине церковь паразитирует до сих пор.

Шум, поднявшийся опять, был реакцией на эту последнюю мысль — непривычную, а значит, и непотребную, будь она даже верна.

— Христианство давно выродилось, мы это знаем. Но если в эпоху космических полетов люди еще ходят в церковь, то среди причин тут где-то и образ Христа. В глазах многих людей он не утратил обаяния до сих пор. Вот в чем бы нам с вами разобраться, Вера Владимировна. Вместо того чтоб сердиться.

Карякин взял свою папку. Вера Владимировна заметно растерялась, однако не настолько, чтобы просто так, за здорово живешь, отпустить Карякина победителем.

— Что же вы предлагаете мне? — спросила она.

— Я сказал бы девочке: «Хорошо, девочка, напиши сочинение про Христа».

Вера Владимировна лишилась дара речи. Для нее оставались одни жесты. Взывая о помощи, она повернулась к директору, повернулась к остальным.

Карякин, в свою очередь, оглядел всех: что же нехорошего в его словах?

— Это было бы интересное сочинение! — сказал он Вере Владимировне в тоне ее отчаяния. — Оказалось бы, что Христос тут ни при чем. Просто девочка жаждет добра, красоты, подвига — обычная вещь. Потом из этой путаницы педагог незаметно вынимает Христа, а благородство, талант, волю оставляет и закрепляет в человеке. Вот и все!

— Благородство и волю мы воспитываем на других примерах!

— Вера Владимировна! — взмолился Карякин. — Я же не предлагаю ввести это все в программу. Но раз уж произошел в классе такой случай…

— Мой молодой друг! Я не ношу партийного билета. Несмотря на это, я отлично усвоила: церковь в нашей стране отделена от государства. И школа — от церкви.

Карякин сделал движение возразить, но Вера Владимировна не дала ему раскрыть рта.

— Восхваление евангельских басен не самое достойное занятие для коммуниста. Коммунисту более к лицу атеизм.

В искусстве владения полемической дубинкой такой артикул должен был называться «с размаху между глаз». Попробуй-ка устоять! Карякин не устоял.

— Это все? — спросил он, понимая нелепость вопроса.

— Это все! Случай с Ивановой должен стать предметом самого широкого обсуждения. И самого сурового осуждения. Я настаиваю.

С этим она вышла.

2

Карякин сел на диван и сидел долго, пока учительская не опустела. Выбитый из седла, он по слабости человеческой отыскивал, на кого бы сложить вину за свое поражение. Усмотреть причину в себе Карякин не мог: если виноват ты сам, то в чем же тогда утешение? Винить ли Заостровцеву, Тарутина, всех остальных? Нет, все, конечно, из-за девчонки этой. Черт бы ее побрал вместе с ее Христом! Осуждать ее не велит истина, соглашаться же с Заостровцевой не велит здравый смысл…

Тарутин смотрел на Карякина с состраданием. Он был в положении таком же, если исключить соображение насчет истины. Тарутин оставил свои бумаги и подсел к Карякину.

— Владимир Сергеевич, дорогой! Она же теперь разблаговестит, дойдет до гороно. Поди объясняйся потом. Надо извиниться.

Карякин молчал. Он даже позы не переменил.

Тарутин тоже долго молчал, отыскивая индивидуальный подход. Он был добрейший человек. Святая святых для него были мир и согласие. Умел он ценить в людях ум и закрывать глаза на их глупость. Он способен был даже воодушевляться, как это едва не случилось с ним во время спора.

— Евангелие, в котором усматривают опыт веков, между прочим, гласит: «Не мечи бисера перед свиньями». В переводе на наше наречие это означает — держись подальше… от некоторых, так сказать, людей.

Карякин усмехнулся.

— Интересное наречие! «Не мечи бисера» переводится «мечи бисер» — все наоборот. Отделение школы от церкви понимается самым идиотским образом. И я должен все это разделять да еще извиняться! В чем извиняться-то?

Еще на одну ступеньку снижаясь к откровенности, Тарутин прищурил глаз:

— А если и ни в чем? На смысл вашего спора ей плевать. Ей важно, как она при этом выглядит. Так доставьте ей радость, будьте великодушны!

Карякин вспылил:

— Уступки! Компромиссы! Улыбки с наклонением головы!

— Владимир Сергеевич, милый! Из этого состоит жизнь. Ну, вот у вас собственные убеждения…

Карякин неожиданно сгреб со стола свою папку и, ни слова не говоря, пошел к двери.

— Я вижу, вы меня не поняли, — растерялся Тарутин.

— Нет, почему же? Я понял. Вы хотите сказать, что собственные убеждения — это бессмысленная роскошь. Подтяжки с бриллиантами. Рагу из соловьиных языков.

— Этого я не говорил! — поспешно отмежевался Тарутин.

Он взял Карякина за руку и чуть ли не силой усадил его опять на диван.

— Послушайте, Владимир Сергеевич, вы откровенный человек?

— Был. Когда-то.

— Вы на себя клевещете.

— Добро бы так! Только прежде чем возразить кому-либо, я все чаще задумываюсь: а каков его чин? Человека то есть, с коим я не согласен.

Тарутин озадаченно заморгал. Не зная, что лучше в этом случае: утешать или отчитывать, он для верности остановился на втором.

— Ай-яй-яй! — иронически ужаснулся он. — Какое бедствие! Раздвоение личности! А между тем, мой любезный, хорошо бы поменьше болтать да побольше работать.

Карякин встал — на этот раз тяжело, с усилием.

— Побольше работать — это что, «поменьше думать», что ли? Каяться я не буду. Ваш чин, Иван Спиридонович, для этого, извините, маловат.

На вешалке Карякин рванул свое пальто, с размаху нахлобучил фуражку и ахнул дверью так, что задребезжали стекла. Тетя Нюра в окно долго глядела, как, не разбирая дороги, Карякин шагал по лужам прямиком.

Он шагал и думал о том, что какая же это железобетонная твердыня — человеческая посредственность. Расшиби об нее лоб, сойди с ума, погуби самого себя от отчаяния — она будет все так же стоять монументально и торжествующе.

И вот еще что. Мужчине тридцать восемь. Семейный. Достиг человек зрелости. Но вот поди ты — нет-нет да и занесет его не туда. Нет-нет да взыграет в нем бес, и попрет человек сдуру напропалую фронтально, в лоб на эту самую твердыню. Рецидивы мальчишества. Значит, мудрость еще не пришла.

Карякин замедлил шаг. Потом он застегнул пальто и поправил фуражку — незачем обращать на себя внимание прохожих… Чего он добьется? Кончится тем, что девчонку эту вынудят бросить школу.

Карякин постоял с минуту и пошел назад. Теперь он уже не махал по лужам напропалую, но интеллигентно и здраво обходил каждую, обнаруживая при этом хорошую маневренность.

Да, это так. Глупо лезть на рожон. Не мудрее ли действовать косвенно, окольно, с флангов? Есть также много способов позиционной войны. Есть стратегия, разработанная до нас. Не будь дураком, и спокойствие, спокойствие.

«Да, это справедливо, — думал Карякин. — Но все-таки почему, черт возьми, жизнь устроена так, что ум и живость вынуждены употреблять сами себя на то, чтобы изыскать способ обойти тупость? Это очень оскорбительно. Очень!»

«Да, это так. Это так!» — думал Карякин, против воли убыстряя шаг, все реже обходя лужи и все чаще шлепая прямо по ним. Подходя к школе, он снова оказался уже в том состоянии, в котором был до того. Еще раз ахнула дверь, так что задребезжали стекла. И тетя Нюра, вздрогнув еще раз, проследила за сердитым учителем.

Тарутин поднял голову над столом и не поверил: вернулся!

— А говорите: чин маловат, — съязвил он.

Карякин невозмутимо уселся на диван, где сидел до того.

— Я вернулся, помня о цели, — сказал он. — Устроить показательную проработку Любе Ивановой вам не удастся. Будете иметь в моем лице противника.

— Почту за честь иметь такого гордого противника.

Карякин вздохнул и провел рукой по лицу.

— Понимаю ваш юмор, — усмехнулся он. — Картонный гордец! Этакий принципиальный гидальго, который украдкой штопает единственные штаны. Но тут юмор кончается, начинаются неудобства. Избавиться от меня нелегко. Могу вам предсказать заранее: с этой девушкой у вас ничего не выйдет.

— И да сбудется изреченное пророком! — обрадовался Тарутин. — Вы мне вот что лучше скажите: ваша очередь на квартиру не подошла?

— Это к делу не относится!

— Ай-яй-яй! Вот видите: еще не подошла!

Тарутин пододвинул к себе настольный календарь и сделал запись. Он имел связи и пользовался ими разумно, редко. Если он черкнул карандашом на листке, то это что-нибудь значило. Тарутин мельком глянул на Карякина: понял ли? Будто бы понял…

— Послушайте, Владимир Сергеевич! Неужели вы думаете, что я идиот? Подымать шум за три месяца до выпускных экзаменов! Разгорятся страсти. Воспитательную кампанию выиграем, а экзаменационную провалим — вот так изюм! Да по шеям вашего покорного слугу. За головотяпство… Вот если бы в начале учебного года — дело другое!

Было бы разумней не возражать. Любе Ивановой, из-за которой все эти волнения, ничего не грозило. Самому ему, Карякину, могло бы повезти с квартирой. Надежда эта была не пустая. Но Карякину тошно стало. Скукой пахнуло на него, длинной-длинной тоской. Вот так живем… Не портим отношений, сосуществуем на основе взаимной выгоды. Но серенькое житьишко-то! Ни высоты, ни страсти, ни праздника. Сплошной осенний понедельник. Подумав так, Карякин зевнул и сказал:

— По шеям-то вам не за это бы надо.

— За что же? — игриво спросил Тарутин, ожидая обычную в таких случаях слегка замаскированную лесть.

— Скучный вы человек, Иван Спиридонович, — вот за что. За то, что вы жестокий человек. Равнодушные люди — они ведь жестокие при всей их видимой доброте. Девушку вы щадите. Но случись это все в октябре, вы бы раздули на ней нашу воспитательную кампанию. Вы бы спокойно отдали девчонку на съедение этим фарисеям, всем этим пресноводным, которым нравится слыть борцами за чистоту убеждений.

Тарутин поднялся. Тут уже не было для соглашения никакой основы.

— Так, следовательно… — сказал он. — С Заостровцевой вы не поладили, со мной не поладили. Может, поищете местечко, где вас поймут? Поживите-ка с мое, поработайте. А потом поглядим на ваши убеждения.

— Вот это разумно, — согласился Карякин. — Я зайду как-нибудь. Лет через десять… Поговорим.

— Милости прошу вместе с вашей гордостью! Между прочим, мысль у меня: гордость, она тоже зиждется на некой базе. Вы как считаете?

С этими словами Тарутин перечеркнул запись в календаре.

Карякин покачал головой.

— Базу эту надо соорудить честно, с помощью том же гордости. Тогда она база, а не корыто. Такая диалектика вам, конечно, непонятна. Гордость, Иван Спиридонович, бывает не от коммунальных благ. До свидания…


Карякин ни о чем не жалел. Он шагал по улице и думал, что он молодец. Он еще гусар, черт возьми!

3

На этот раз тетя Нюра наблюдала Карякина из окна второго этажа. Сломал веточку. Помахивает веточкой-то, помахивает… Значит, опять схлестнулся с кем-нибудь. Голубь ты, голубь! Не сносить тебе головы.

Подумав так, тетя Нюра вернулась к своим заботам.

— Ну-к что ж? — вслух рассуждала она. — Отцов пиджак перелицевать — Витьке штаны. Туфли Нинке… Вовке шапка мала стала. Эхе-хе…

Она долго стояла, опершись на щетку и предоставив мыслям брести куда вздумается. Мысли пошли вкось, вразброд, и все случайные, неизвестно, откуда они и к чему.

— Калифорния… — произнесла тетя Нюра с печалью.

Потом она вошла в пионерскую комнату.

— Грязи навозили, идолы! Мыть надоть… — и вдруг уронила щетку. — Он!

В углу между двумя гербариями сидела Люба. Портфель она положила на барабан.

— Ах ты, батюшки! Так и оборвалось все. Ты чего сидишь-то, на урок не идешь?

— Я, тетя Нюра, домой пойду.

Тетя Нюра не удивилась. Раз клюют девку — куда же ей идти, как не домой?

Тетя Нюра села за стол, подперев щеку ладонью. Она никак не могла додумать мысль о Витькиных штанах и о Вовкиной шапке. Она думала, а сама глядела на Любу. Вон, гляди-ко, и у этой обувка никуда. Тетя Нюра хотела было высказать суждение о Любиной обуви, но воздержалась.

«Отцов пиджак перелицевать — Витьке штаны», — напряженно отыскивала она какую-то не эту уже, другую мысль. А сама все смотрела на Любины башмаки. Эхе-хе!

С этим вздохом тетя Нюра вышла в коридор. Здесь она открыла потайное местечко — шкаф с пожарным рукавом и достала оттуда туфли.

— Ну-кось, примерь, — сказала она, вернувшись.

Она сама сняла с Любы размокшие башмаки и некоторое время рассматривала их, как бы надеясь — авось сгодятся. Но башмаки были слишком плохи, тетя Нюра бросила их в мусорное ведро. Затем она надела Любе на ноги принесенные туфли.

— Дней десять, как оставил кто-то на вешалке. Не спрашивают, значит, не нужны. Думала, Нинке своей.

— Нет, нет! — спохватилась Люба. — Я не возьму!

Она сняла туфли и стыдливо поджала ноги.

Тетя Нюра покачала головой.

— Гляди-ка, совсем затравили девку. Змея-то очкова все под тебя роет. Позор, говорит, для школы. А в чем позор-то? Господи, в чем позор? Это же надо, люди какие пошли! Гляди-ка, исключат еще!

— Пусть исключают! — сказала Люба.

Тетя Нюра посмотрела на нее с догадкой.

— Небось на стройку? Много ты там заработаешь! Нынче на все учение надоть.

Люба эту догадку не подтвердила и не рассеяла. Для чего ей рассказывать, что она решила, сидя здесь? Об этом не надо никому говорить, пусть это будет тайной. Она умрет, как Вера. И пусть выносят ее гроб. Она будет лежать в нем, как живая. И пусть тогда все плачут. Пусть вспоминают, как они плохо к ней относились, особенно эта очкастая литераторша. Люба наперед видит, как эта противная Вера Владимировна будет рыдать. Но поздно, милая! Люба умрет навсегда…

— Не возьмешь туфли-то? — спросила тетя Нюра.

Люба отрицательно покачала головой.

— Ну, дело твое.

Тете Нюре в этом случае оставалось только вздохнуть и приняться опять за дела. Но она все сидела, подперев ладонью щеку. Любин отказ навел ее на размышления. «Гнушается, видишь ли», — примерно так могла складываться ее мысль. Вот и Нинка ее такая же. И Вовка. Но потом, когда Нинка с Вовкой вырастут, будут большими и умными, тогда-то ведь никто не спросит: откуда взялись туфли, которые они носили в такой-то год? Никто не спросит! Тетя Нюра подошла к Любе и поцеловала ее, как свою Нинку — такую же вот глупую еще. Затем, ни слова не говоря, она опять надела ей туфли, которые кто-то бросил на вешалке дней десять назад.

Люба не противилась. Что-то сдвинулось в ее душе. Будто теплым ветром подуло, тронулся первый ручей. Ожесточенность, которую она усердно накапливала, заметно подтаяла в ней и не казалась уже такой бесспорной. Люба заплакала.

— Эко, грязи навозили, идолы!

Тетя Нюра громыхнула ведром, громыхнула стулом. Сердитость ее была ненатуральная. В другой какой момент конфузно бы стало за тетю Нюру. Но Люба была ей благодарна.

Загрузка...