У постели Иванихи сидел отец Александр. Тканная золотом епитрахиль была на нем поверх рясы, рядом, на столе, лежали крест и евангелие.
— А еще, батюшка, утаила я деньги, что накопила для пожертвования. Дров хотела купить. Хоть потом и отдала я деньги-то… До копеечки отдала все, устыдясь перед господом. А все же грех тяжелит.
Священник кивал, как бы отмечая в памяти каждый грех или ведя им счет. Он глядел в окно. То ли было у него ожидание какое, то ли тут, в доме, не на что было глядеть… Изредка, когда он поднимал глаза, Иваниха успевала заметить в них тайную звездочку: горечь и боль ума.
— Возноси молитвы, и простятся тебе прегрешения. Сколько денег-то? Кому отдала?
— Сидору — как же! Тридцать пять рублей…
— Пьяница он, Сидор. Может пропить. Что еще?
— Божьи деньги пропить?
Иваниха приподнялась, но силы изменили ей. Священник терпеливо дождался, пока она отдышится.
— Что еще? — повторил он, рассматривая щели в полу.
— Надумала, батюшка, пешком иттить — в Лавру. Вот как поправлюсь. Любу с собой возьму…
Священник глянул в окно, никого не увидел там и прикрыл глаза.
— Деньги в церковь больше не носи. Дров купи.
— Так, так… — с готовностью закивала Иваниха. — Как же так — «не носи»?
— Я за тебя помолюсь, бог простит. А дров купи.
Он знал: будет так, как он скажет. От власти своей было ему скучно. Власть скучна бывает — это знают многие.
— Старшая дочь — она что же, совсем редко приходит?
— Отрезанный ломоть!
— Редко, значит… Ну, а Люба в Лавру пойдет ли?
— Поведу!
Священник глянул на Иваниху строго.
— Пусть дети живут, как сами хотят.
— Батюшка! — спохватилась Иваниха. — Да нешто я их неволю?
Хлопнула калитка. Священник быстро встал и только после того глянул в окно. Оказалось, пришла из школы Люба — только и всего.
Сесть опять отец Александр счел для себя ненужным. Он наспех перекрестил Иваниху, сказав про ее грехи непременное «прощаю и отпускаю». Затем без суеты, но поспешно, однако, он снял епитрахиль, свернул и положил ее в саквояж — все спешно. Поддавшись невольно этому внезапному беспокойству, Иваниха сама, без подношения, торопливо поцеловала крест, евангелие и, как бы помогая священнику, положила святые предметы туда же — в его саквояж.
— Спасибо, батюшка, что пришли. Дай вам бог…
Они опять встретились на крыльце — отец Александр и Люба.
— Сплавную будку знаешь? За огородами. Приходи туда. Сейчас приходи.
И ушел.
«Что же это такое? — думала Люба. — Он ее зовет…» Вдруг, как ее ветер подхватил, Люба влетела в комнату.
— Мама! Платье в горошек! А-а, вот оно!
— Ты куда? — спросила мать.
Люба не ответила. Переменив платье, она схватила пальто в охапку, и в ту же минуту хлопнула дверь. Иваниха приподнялась глянуть в окно — что стало с дочерью? Мать ее не увидела. Только еще хлопала, никак не могла успокоиться, калитка.
Дощатая будка с железной бочкой, приспособленной под печь, стояла на крутом обрыве к реке. Будкой пользовались во время лесосплава — здесь был наблюдательный пост. С высоты открывался вид на излучину реки (гибельное место для сплавщиков), на новый город в Заречье и на дальние леса.
Отец Александр сидел у самого обрыва на стопке кирпичей. Люба увидела его еще издали. Ее несло сюда торжество: «На свидание! На свидание!» До чего же все переменчиво — еще час назад Люба хотела умереть. «На свидание! На свидание!» Первый раз. Неужели правда это — наступила ее пора?
В миг один она пересекла пустырь и остановилась за будкой. Надо было прийти в себя. Кто же является на свидание в таком распахнутом виде? Никто не является…
Со стройки доносилось радио:
«О, если б навеки так было!»
Люба постучала по будке и выглянула.
— Можно войти? — неожиданно пошутила она.
Александр обернулся к ней с готовностью, очень живо.
— Шаляпин! — кивнул он за реку. — А?
Затем он подвинулся, чтоб дать ей место рядом.
Шаляпин пел: «Кубок мой полн. Я вкушаю с вином и радость, и бодрость, и силу». И опять потом этот вздох: «О, если б навеки так было!»
Долго они так сидели рядом и слушали, пока голос не отнесло ветром. Угасло… Не слышно стало совсем.
— Песню вроде этой пел Соломон…
Люба притихла. Сейчас будут сказаны слова, ради которых ходят на свидания. Она поглядела на него с замиранием и сделала отрицательный жест: «Не знаю». Откуда ей было знать, пел Соломон или не пел.
— Я уверен! Прислушайся, то же чувство: «Пленила ты сердце мое, сестра моя, невеста! Пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих».
Так оно и случилось! Вчера только Люба читала «Песнь песней». Только вчера она подумала, что хорошо бы эти слова сказал кто-нибудь ей. Они ей сказаны. Как удивительно! Люба ждала поцелуя.
— А какая песня твоя? — спросил Александр.
Люба нетерпеливо мотнула головой:
— Не знаю. Никакая… — Она ждала поцелуя.
Александр закурил. Люба подумала: он оскорбился. Желая проверить свое опасение, она спросила:
— Ходите сюда каждый день?
— Ну, не каждый… Хороший вид!
Не оскорбился.
Благодарная за такое великодушие, Люба оглядела вид. Ничего нового в этом виде не было для нее. Леса и леса. И стройка эта за рекой тоже навеки. Всю жизнь, наверное, будут идти через мост самосвалы. Другое важно было сейчас — ее свидание.
— Песен я мало знаю, — сказала Люба очень нчино — так, по ее представлению, полагалось говорить на свиданиях. — Мы как-то без песен живем.
Ей казалось — она хорошо сказала, как надо. Но Александр посмотрел на нее с состраданием. В профиль она похожа была на Надежду.
— Без песен… — кивнул он.
Любе это не понравилось: жалеет ее. Калека она, что ли? Чтобы он ее не жалел, Люба сказала:
— Одну песню я очень люблю — мама пела. Она тогда молодая была. Мы отца с войны ждали, а он не пришел…
— Так ты отца и не видела?
— Нет. Никогда…
Опасаясь, как бы он все же не принялся ее жалеть, Люба преодолела неловкость и спела немного из песни. Голосок у нее был неуверенный. От неуверенности она сбилась с мотива.
Александр этого не заметил.
— Да, да… — кивал он сам себе. — Мама была молодая…
Ему представилась Иваниха молодая. Она похожа была на Надежду. Русская женщина так вот, как они сейчас, сидела лицом к простору. Ничего ей на свете не надо было. Ей бы только увидеть его одного. А он с войны не вернулся…
— Да, да… И песня мне нравится тоже. Очень хорошая песня.
Он говорил искренне, и Любу это ободрило.
Ничего мне на свете не надо,
Только видеть тебя, милый мой.
Только видеть тебя бесконечно,
Любоваться твоей красотой.
Солнце уже коснулось земли. От его прикосновения кромка лесов на горизонте вот-вот должна была полыхнуть огнем. Цементная пыль над стройкой сделалась алой и стояла как зарево. Алым пламенем загорелась прибрежная полоса реки. Жарко вспыхнули окна какого-то барака, как будто в бараке случился пожар. А небо в той стороне стало зеленым…
Любе удивительно было, как преобразился надоевший ей вид. Праздник будто бы.
Только б видеть тебя бесконечно,
Любоваться твоей красотой.
Но увы, коротки наши встречи,
Ты спешишь на свиданье с другой.
Александр слушал. Как много в памяти поднялось! Была тут любовь и боль. И верность, и ревность, и нежность. Все, чем жил, было время, и он, вернулось из прошлого, как на зов, от простенькой песенки. Явилось, чтобы уйти.
— Сейчас уйдет, — сказал Александр.
Люба не поняла.
— Я говорю, солнце сейчас скроется. Интересно уловить момент, когда оно скроется. Смотри… Ну вот! Опять прозевал!
Солнце ушло. Тотчас вечерние тени покрыли землю. Стало серо. Очень далеко в небе длинно и плоско растянулась оранжевая полоса — остаток зари. Она тихо гасла. День кончился. Как бы отмечая это, на строительстве вспыхнули огни, погасли, опять вспыхнули и остались гореть. Люба и Александр молчали. Над головами у них прошумели птицы. Ветер донес из Заречья вальс, грохот ссыпаемого гравия, рев самосвалов. Там был другой мир.
— Ситко! — отчетливо верст на двадцать кругом донеслось из служебного репродуктора. — У нас тут на высоте нет ни у кого спичек. Привяжи к балке коробок.
— Вира!
Послышался электрический зуд лебедки.
— Ситко!
— Ну шо?
— Застегни ширинку!
Смех. Вальс. Грохот щебня.
— Ты веришь в бога? — спросил отец Александр.
Люба ответила не задумываясь:
— Да!
При этом она повернулась к нему, чтобы он мог видеть ее честные глаза. Она не кривила душой. А кроме того, ей нравился он сам. Она не скрывала. Зачем?
— В прежние времена ходили в Лавру. Пешком — на моленье. Ты бы пошла?
— Да! — не задумываясь, ответила Люба.
Отец Александр посмотрел на нее с интересом.
— Что-нибудь случилось в школе…
— Откуда вы знаете?
Замечание его было неожиданно, как и сам он весь был такой же. Но как ни случайно было его замечание, Люба догадалась: за этим он ее и позвал. Он будет сейчас ее воспитывать, как Вера Владимировна. Все они заодно! Вспомнилась Вера: «Мне все хотелось, чтобы он меня обнял. А он…»
Вдруг на реке возле моста произошло какое-то движение. Побежали люди — одни к реке, другие по льду к берегу. Кричали что-то женщине с салазками.
Как видно, женщина задумалась, шла да шла. И не подозревала, какая беда ее ожидала. Внезапно реку перечеркнули углем. Черные трещины легли от берега к берегу вкось, затем вдоль берегов ломаной линией. Не слишком резкий, скрытый как бы, но оттого еще более жуткий треск отчетливо слышен был и тут, на обрыве.
Люба и Александр вскочили. Они подошли к самому краю. Отсюда яснее, чем вблизи, видно было бедственное положение женщины.
Сообразив, наконец, в чем дело, она кинулась назад к берегу. Но в это время прямо под ногами у нее прочеркнулась еще одна трещина, и женщина оказалась на углу большой льдины. Даже сюда, далеко, донеслись ее вскрик и крики толпы на берегу. Женщина быстро отбежала назад. Льдина, качнувшись под ее тяжестью, медленно погрузилась. Черная вода успела захватить ее ноги. Спастись еще можно было. Для этого женщина должна была бросить свои салазки и быстро, пока льдины еще крупны и трещины не разошлись широко, добежать до берега. Но она держалась за салазки — от растерянности, от страха или потому, что груз на салазках был ей дорог.
Александр и Люба переглянулись: что могли сделать они? Счет времени шел на секунды. То же мучительное бессилие переживали и люди на берегу. Они размахивали руками, кричали, но только вредили этим: женщина растерялась вконец. Лед между тем стал трескаться в других местах — ниже и выше по течению на очень обширном пространстве. Льдины заметно тронулись, черные трещины между ними ширились на глазах.
В эту минуту отчаяния какой-то парень снял шапку и неизвестно зачем ахнул ее оземь, как это, наверное, делают только русские люди. Затем он скинул пальто и ринулся на лед в новеньком черном костюме нараспашку. Толпа на берегу разом ахнула. Кричали, что он безумный. Кричали, чтоб взял палку. Откуда-то явилась длинная палка — не то оглобля, не то багор. Парень обернулся на окрик. Ветер вздул его шевелюру, рванул его красный с синим галстук. Лицо у парня было свирепое. Он хищно схватил на лету брошенный ему шест и пошел, держа его поперек.
Он танцевал. Он приседал, выжидая момент, стремительно перебегал, как бы играя с кем-то невидимым, балансировал канатоходцем, выделывая уморительные штуки ногами и всем телом. В толпе не дышали.
Парень сделал, наконец, последний прыжок и стал перед женщиной. Последовала короткая перепалка и будто борьба какая-то. «Дура!» — отчетливо донеслось даже сюда, к сплавной будке. Парень толкнул ногой салазки, и они юркнули в полынью. Видно было, как веревка черным ужом поползла по льду и тоже скрылась в воде.
Затем парень поступил непонятно. Он стал на одно колено, как оперный рыцарь, и приник к бедру женщины. Вдруг четко видно стало белое — нижняя сорочка женщины. Парень разорвал ей юбку, от подола к бедру. Узка юбка — вон оно что! Для широты шага.
Их обратный путь был удивителен.
Они шли рядом. Шест, который они держали перед собой, разделял их и он же их соединял. Был ли тут опыт или вышло само собой по наитию — шест этот оказался нужен. Даже если бы они провалились, можно было спастись, потому что широкие разводья еще не образовались. Женщина и парень шли, как един человек.
Льдины двигались и ломались. Всякую секунду положение парня и женщины менялось так неожиданно и круто, что не могло уже быть заранее никакого расчета. Чувство общности влекло их друг к другу. Женщина дважды перехватила шест влево, но парень заорал на нее хрипло: «Не подходи!» Она опасно качнулась на своей льдине, но парень ее удержал. Оба замерли. Но уже в следующий миг, не сговариваясь даже взглядом, они побежали вперед с такой неожиданной легкостью и свободой, словно то было парное катание на коньках. Они вбежали на льдину большую и прочную. Соблазн остановиться не овладел ими. Они как бы и не заметили этой твердой опоры, словно не безопасность была им важна, а этот их вольный бег. Толпа на берегу, и Александр, и Люба — все забыли самих себя. Казалось, смертельный номер был срепетирован, отработан до совершенства. Так в минуту опасности люди, бывает, находят друг друга по строю, по ритму, по тону души.
Зрители ахнули: парень и женщина оказались в воде. Никто не уследил, когда и как это случилось. Но опасность уже миновала: беглецы стояли на твердом грунте, вода в этом месте была им по грудь. Парень навалился плечом на льдину, оттолкнул ее, и оба вышли на берег, все еще держась за шест.
В толпе снимали с себя полушубки, кричали и спорили. Потом остановился проходивший мимо грузовик и увез почти всех.
Александр сказал Любе:
— Пойдем, мой друг.
Но Люба все стояла. Страх за женщину и за этого парня на реке сблизил их, словно вместе они прожили долгий год.
— Все-таки что у тебя в школе? — спросил он, желая вернуть ее к прежнему.
— Так… Ничего особенного. Спросили, кто мой любимый герой. Христос, говорю…
Они прошли через пустырь и вышли на улицу, где им разумней было расстаться.
— Христос… — запоздало и неопределенно как-то отозвался отец Александр. — Может быть, ты не всех героев знаешь? Каин, скажем, Люцифер… Я к тому, что, может быть, выбора у тебя нет?
— У меня есть выбор, — возразила Люба.
Не уступила! Отец Александр молча кивнул — оценил ее твердость. Но больше он ничего не сказал. Он только сказал «до свидания», и они разошлись.
Люба домой не пошла. Вначале она должна была решить, что же вышло из ее свидания. Хорошо оно было или нет? И было ли это свидание?
Двое на реке испортили всю ее музыку. Она и сейчас еще не могла не думать о них. Жила на свете Вера и умерла — как просто! И как страшно… Шла себе женщина по льду, везла салазки. Вдруг миг один, и ее могло бы не быть! Навсегда. Ничем не объяснишь, ничем не поправишь, только руками разведешь: «Жизнь!»
Улица вела круто вниз. В конце ее уже за крышами спустившихся под гору домов опять открывалась река. Она шевелилась и горбилась. Перед мостом образовался первый затор. Деревянные сваи едва сдерживали натиск. Даже отсюда, издалека, заметно было, как дрожал мост. Колонна самосвалов остановилась перед мостом: ехать было опасно. Люди бежали к реке — смотреть ледоход.
Не люблю ледоход. Знаю, что силу полагается любить, но всякий раз в эту пору весны я избегаю реки. Меня пугает стихия. При виде буйства воды полагается испытывать бодрость: «Эй, круши-ломай! Весна идет!» А к сердцу с другого хода крадется мысль о бессилии. Ведь это, на разливы рек глядя, люди придумали легенду о том, как бог обрушил на них потоп.
После большой воды будет пора другая. Запоет жаворонок, пойдут в рост хлеба, на земле сделается чудо как хорошо! Сколько ни было весен и сколько бы их ни пришло наперед, никогда не устанешь дивиться. Вон ведь что делается! Холод был. На буграх с наветренной стороны земля промерзала на метр. А сейчас тут цветет донник. Вы знаете донник? Незаметный цветок. Запах его западает в душу навеки. Это тихая мудрость тепла родила такую силу чувств в придорожном цветке. Может, он один стоит всего ледохода.
Но весна начинается с ледохода.